83

Мне снились Пушкинские Горы

Embed Size (px)

DESCRIPTION

Валентин Огнев

Citation preview

2

ОГЛАВЛЕНИЕ

Журавли (пролог)

Глава первая. Родина

Глава вторая. Босоногое детство

Глава третья. Война

Глава четвѐртая. Преодоление

Глава пятая. Радость и горе ходят рядом

Глава шестая. Первые уроки жизни

Глава седьмая. Святогорье

Глава восьмая. Отрочество

Глава девятая. Столбушино

Глава десятая. Прощай, юность

Журавли

(Пролог)

Родина святая,

Край прелестный мой!

Все тобой мечтая,

Рвусь к тебе душой.

И.Козлов

Звенящую тишину осеннего солнечного дня нарушили далекие гортанные звуки: «Урле!

Урл! Урле!». Родившиеся где-то там, в небесной выси, они близились, крепли,

становились более гулкими, отчетливыми. Знакомые птичьи клики падали на поля,

заболоченные перелески, торфяные гари, на соломенные крыши небольшой, в семь

дворов, деревушки Зиновьевка. Запрокинув голову так, что вот-вот упадѐт шапка, дед

Мишка щурил глаза на небо из-под сложенной козырьком ладони. Уже нежаркое, но ещѐ

яркое сентябрьское солнце слепило, выступающая слеза мешала сосредоточить взгляд.

Высоко над землѐй, в синеголубой дымке, торжественно проплывал клин больших серых

птиц.

— Журавли... — проговорил дед, указывая рукою в небо: — Гляди, журавли летят...

Журавли летели с севера, со стороны холодных морей и озѐр, где они проводили лето.

Позади остались заболоченная тундра севера Восточно-европейской равнины, берега

Белого моря, Ладоги и Псковско-Чудского озера. Они уже пролетели над гдовскими

лесами, стругокрасненскими болотинами, извивами голубой Сороти с еѐ отлогими, еще

зелѐными берегами. Птицы появились со стороны Святогорских холмов, или Пушкинских

Гор, как называют их теперь. Остриѐ журавлиного клина было направлено в сторону

полуденного солнца. Птицы держали путь в верховья реки Великой, где вечером они

приземлятся в низине, богатой зеленью и земноводной живностью, чтобы через два-три

дня, восстановив расходованные за долгий перелѐт силы, продолжить свой многодневный

путь в далекие тѐплые страны.

В этом году перелѐтные птицы потянулись к югу раньше обычного. Повинуясь извечному

зову предков, они исполняли вменѐнные им природой обязанности по продолжению рода:

вырастив и поставив на крыло новое поколение, они вели его теперь туда, где и зимой

есть пища, где их птенцы смогут окрепнуть и стать совсем взрослыми. А через несколько

месяцев, когда тепло вернѐтся в наши края, они снова пролетят над Пушкиногорьем. Не

другие, а именно эти, родившиеся там, на равнинах русского Севера. Не все вернутся: кто-

то станет жертвой хищника, кого-то сломит в пути слепая стихия, а кто-то погибнет и от

руки «царя природы» – взбалмошного человека. Вернѐтся журавль или нет, но родина-

3

мать будет ждать его. Будет надеяться на встречу с родными местами и птица. Надеяться

хоть и слепо, инстинктивно, но от всей своей чистой и светлой журавлиной души.

Глава I. Родина

Отечества и дым нам

Сладок и приятен.

Г. Державин

Солнце клонилось к горизонту, и его косые, широко расставленные лучи упирались в

землю уже где-то там, за Араповом. Самого солнца не было видно, но оно явственно

угадывалось за розовато-белой пеленой высоких перистых облаков, где предполагалось

перекрестье его прямых, прозрачно-чистых лучей. День подходил к концу, и деревенское

стадо недружно потянулось к своим дворам, обдавая встречающих запахом тѐплого

коровьего молока. Усталые, но довольные, исполненные чувства выполненной за день

работы, возвращались с полей и люди. Осень уже наступила, а полевые работы все никак

не закончатся: запоздал нынче сенокос, дождливо было нынешним летом. Не сохла, а

только вяла да чернела под затяжными дождями скошенная трава.

Поднимая за собой клубы пыли, во весь опор гонит по дороге Гарнушкин Яким,

развесѐлый парень, известный драксун и заводила деревенских мальцов. Стоя босиком на

подпрыгивающих на камнях и кочках дрогах, он одной рукой держится за туго натянутые

вожжи, а другой крутит их концами над своей бесшабашной головой, со свистом разрезая

воздух, подгоняя и без того скачущую галопом лошадь. Ветер пузырит за его спиной

красную сатиновую рубаху, треплет давно не стриженую лохматую шевелюру.

— Но-о, берегись! — кричит Яким, пугая идущих по дороге людей. С визгом разбегаются

в стороны девки, ворчат сторонящиеся разгорячѐнной лошади степенные бабы:

— Во, бес, как с цепи сорвался! Пожалел бы кобылу!

— Как и не работал день, поганик — не зло ругается и тѐтка Тоня, Генкина мать.

Мы с Генкой восхищѐнно глядим на Якима, удивляемся: как это он на такой скорости, на

такой ухабистой дороге может устоять на ногах, не свалиться? Тут и усидеть-то трудно, а

он... А он может. Ему что, он большой...

Хорошо быть большим. Все-то у них, взрослых, ладно получается. И ходят-то они

большими шагами, степенно, широко размахивая руками, и даже сидят как-то по-

взрослому, широко расставив ноги, опершись локтями на колени, наклонившись вперед

так, что можно смело сплюнуть без боязни попасть себе на ноги. У меня так не

получается.

Через дорогу от крайнего со стороны Арапова дома, около пруда, до краев заполненного

снопами очесанного льна, корячится над тяжелыми каменьями крепкий рукастый мужик.

Это мой дед Мишка. Нестарый ещѐ, но уже с окладистой бородой, он всем своим видом

являет собою тип того русского мужика, о котором уже не скажешь, что молодой, но и

старым не назовешь. Борода старит, а глаза молодят. Вот и скажи, сколько ему лет? Разве

что по походке или по тому, как работает, определить можно. И то очень

приблизительно...

Засучив штанины домотканых порток выше колен, багровея и покрякивая от натуги, дед

Мишка накатывает каменные глыбы на тесно уложенные снопы льна, топя их в мутной

зеленоватой пузырящейся жиже. Перед тем, как высушить ленок, чтобы он лучше мялся,

его надо неделю-другую выдержать в воде, помочить, поквасить...

— Бог помочь, Михаил Лукич! Але дня те мало, на вечер глядя тужишься? — осаживая на

въезде в деревню распаленную лошадь, кричит Яким.

— Бог-то бог, да не будь и сам плох, — не поворачивая головы, приглядываясь к

следующему камню, как бы сам себе отвечает Лукич. Широко расставив босые икрастые

4

ноги, упершись белыми ступнями в мшистый берег пруда, дед Мишка складывается

туловом пополам, как бы кланяясь валуну, подсовывает под него свои жилистые цепкие

руки, и, навалясь всею тяжестью своего тела на камень, страгивает его с належалого места

и поворачивает на другой бок. Потом ещѐ и ещѐ раз, как бы нехотя, лишь подчиняясь силе

дедовых рук, переваливается с боку на бок круглый тяжѐлый каменюка, пока не

бултыхается в воду с крутого бережка. В воде камень становится податливее и скоро

оказывается на том месте, где ему и положено теперь быть. И так раз за разом, пока все

валуны, лежащие вокруг мочила, не оказываются на притопленном льне.

Я сижу на снопе пахучего, жесткого своими кореньями только что вытеребленного льна,

смотрю на деда, ловко расправляющегося с неподъѐмным грузом, и удивляюсь его силе.

Вроде бы и не самый большой в деревне мой дед, а сильный какой. Камни ворочать – это

тебе не сено ворошить... Не удержавшись, я вскакиваю со своего места, устремляюсь к

деду, стараясь помочь ему в самый трудный момент. Да где там: не подпускает дед и

близко к такой интересной работе, не твоѐ это дело, говорит. А сидеть вот так и смотреть

со стороны, это дело?

Закончив работу, дед Мишка устало распрямляет нудящую поясницу, еще раз окидывает

взглядом поле своей деятельности, как бы проверяя, не забыл ли что, стоит, о чем-то

думает. Потом, взяв меня за руку, молча, не спеша направляется к избе. А изба его тут,

рядом, через дорогу. И мочило это его, дедово, вырытое им самим. Для себя, для своих

нужд. Вода рядом с домом ой как нужна: и для огорода, и для уток, или, вот, к примеру,

для замачивания льна. А уж, не приведи бог, говорит дед, случись быть пожару – тут тебе

без воды и крышка. Что ни говори, без воды нам никак нельзя.

А перед домом, у завалинки, врыты в землю два невысоких столбца, а между ними

половица: скамейка крепкая, нешаткая, подходи и садись. Вместо спинки – бревенчатая

стена избы, ласковая солнечным теплом, накопленным за день, с каплями выступившей,

уже подсохшей, но все еще духмяной смолы. Своя, родная, надѐжная стена.

Михаил Лукич садится на скамейку, расслабленно и широко разбрасывает перед собою

свои босые и еще мокрые ноги, и, наклонившись в сторону, шарит рукою в бездонном

кармане своих холщовых портов. Самое время свернуть цигарку...

С трудом залезаю на скамью и я, сажусь рядом с дедом, вздыхаю, как дед, молчу. Я всѐ

стараюсь делать так, как дед. А делать всѐ так, как взрослые, ой как не просто. Трудно

пройти вот так, не торопясь, степенно, вразвалочку, как ходят мужики. Как ни старайся,

трудно казаться уставшим, серьезным. Даже молчать, как дед, трудно. Эх, скорее бы стать

взрослым... Вот и сейчас, как ни пытаюсь, не могу усесться так, как дед. Ноги, как ни

тянись, не достают до земли, не то, что у деда. Дед Мишка сидит плотно, слегка

наклонившись вперед, опершись локтями на колени широко расставленных, крепко

стоящих на утоптанной земле ногах. Нет, мне так не сесть.

— Ну, что, внучок, заморился? — спрашивает, наконец, дед, бережно обнимая меня за

плечи своей тяжелой, сильной рукой. Слегка сдавив цепкими пальцами мое плечо, он

смотрит на меня, как будто давно не видел, улыбается одними глазами. Потом, как будто

вспомнив о чем-то очень важном, вдруг нежно гладит меня по голове, говоря:

— Эк, выгорел-то как, внучок, а?

Я молчу, не знаю, что и говорить. Как будто не он, а я только что ворочал тяжѐлые

валуны, и не у него, а у меня тѐмная от пота рубаха между лопатками. А дед Мишка

ответа и не ждѐт.

— Вот ужо будешь больше каши есть, тоже вырастешь большой. Будешь помогать мне по

хозяйству. И будет у нас в доме уже не один, а два мужика. А это уже не шутка. И пойдут

у нас с тобой дела… А потом и все хозяйство в руки возьмешь.

— А я и сейчас уже могу. Умею лѐн мять, чесать, веревки вить. Могу путо свить.

— Умеешь, правда. Молодец. Вся надѐжа на тебя. Ведь мне больше не на кого надеяться,

как ни крути. Я, да ты, да мы с тобой…

5

Дед суѐт руку в карман, привычным движением достает сложенную по размеру цигарки

газетную бумагу, отрывает один листок, зажимает уголок его губами. Потом не спеша

вынимает из кармана видавший виды голубой атласный кисет с почти стѐршимися

вышитыми красными крестиками, давнишний подарок бабки Насти, не спеша раскрывает

его, и тремя пальцами, желтыми от табака, извлекает из глубины кисета щепоть

душистого мелко рубленого самосада. Хорош у моего деда табачок, все хвалят, только

дай.

— Табак тоже надо уметь вырастить да приготовить, — как будто подслушав мои мысли,

говорит дед Мишка: — Во всем надо разумение да сноровка. Без этого никак…

Хорошая щепоть самосада сыплется на подогнутый край аккуратно вырванного

прямоугольника газетной бумаги. Табак наполовину состоит из рубленых листьев, а на

другую половину из рубленых же табачных стволов, или корней. Крепкий табак, не

каждому вмоготу. При сворачивании цигарки дед Мишка не спешит. Торопливость тут не

нужна, дело это серьѐзное, требует особого навыка, чѐтких, размеренных действий. Два-

три выверенных, доведенных до автоматизма движений пальцами, и самокрутка, туго

заполненная ядрѐным табаком, почти готова. Один конец образовавшейся таким образом

цигарки заглушен и зажат в углу рта. У деда, как у настоящего курильщика, цигарка

накрепко приклеивается к нижней губе, да так, что можно смело разговаривать, не боясь,

что папироса выпадет изо рта. Всѐ. Готово. Можно прикуривать.

Но дед Мишка и прикуривать не спешит. Предвкушая успокоение и расслабление души и

тела от курева, он медлит, смотрит по сторонам, думает о чѐм-то своѐм. А подумать деду

Мишке есть о чѐм. На нѐм и дом, и скотина, и посевная, и уборочная. Что, где, когда – на

любой вопрос должен иметь ответ глава семьи. Ответственное это дело – вести хозяйство.

Я люблю наблюдать за дедом, когда после работы в поле он, усталый, садится вот так на

скамеечку, не спеша закуривает и предаѐтся своим мыслям, рассуждениям,

воспоминаниям. Я слушаю дедовы рассказы про жизнь, или про «жисть», как говорит он,

про то, что было ещѐ задолго до моего рождения, что есть и что будет. Да, дед Мишка и

про будущее говорит. То ли гадает, то ли и вправду знает наперѐд, что будет, то ли просто

хочет, чтобы так было. Не всѐ мне понятно, но всѐ интересно. Рассказы деда Мишки о его

крестьянской жизни, о жизни его отца, о молодых годах моих родителей, о моѐм раннем

детстве запечатлелись в памяти на всю жизнь, как сцены когда-то хоть и давно виденного,

но не позабытого кино...

***

Не один десяток лет прошѐл с тех пор, как мой дед по материнской линии, Лукин Михаил

Лукич, обосновался здесь, в Зиновьевке. А вышел он из деревни Арапово, что в одной

версте от Зиновьевки на закат солнца. Там-то и были корни его рода. В Арапове жили и

дед, и прадед, и другие предки деда, а значит, и мои.

К сожалению, сейчас уже трудно установить подробности жизни дедовых родителей. Но

доподлинно известно, что Лука, отец деда Мишки, был выходец из простой крестьянской

семьи. И отец Луки, и сам Лука были большие труженики. Их трудолюбие особенно

проявилось тогда, когда в результате земельной реформы крестьянам стали давать для

пользования наделы земли.

У отца деда Мишки была большая, дружная и работящая семья. Сыновья выросли,

переженились, дочка вышла замуж. Разросшейся с годами семье стало тесно даже в

большом отцовском доме. Нельзя сказать, чтоб не ладили, но неудобство было: три бабы в

одном доме – это не одна баба. У каждой своя семья, и каждая кукушка кукует по ночам

свою песню. А там и внуки пойдут – тогда и того пуще. Не стал дожидаться Лука разлада,

сам завѐл разговор про дальнейшее житьѐ-бытьѐ.

6

Сидели мужики, курили, судили, рядили, прикидывали. Говорили по очереди, начиная с

самого молодого. Тятька поначалу больше молчал, слушал, рассуждать не мешал. А когда

все выговорились, сказал и своѐ слово:

— Оно, конечно, в тесноте – не в обиде. Дружно – не грузно, а врозь – хоть брось. Все мне

жалки, всем я рад. Не гоню никого, бог свидетель. Так ведь сами на простор хотите.

Радостно мне, что детки выросли. А теперь – с богом, живите по своему уму. А я тут,

рядом буду. Чего уж нам, доживать...

Так и порешили: меньшой остаѐтся в отцовском доме, а старшой, Михаил, отделяется. А

дочка-то, Ульяна, ещѐ в прошлом году вышла замуж в деревню Зиновьевка. Решил

податься туда же и Михаил.

Всѐ лето, как выдавался подходящий денѐк, ехали с тятей и братом в Котянковский лес,

валили деревья, заготавливали материал на избу, на хлев. Лесины выбирали поровнее да

покруглее, не спешили. Не одну четверть поставили леснику, не одного барана свезли – а

куда денешься? Так уж принято на Руси испокон веку.

Развалив дроги, перевозили лесины по одной до места. Сколько ездок сделали, не

сосчитать. Сруб рубили сами, с охотой, весело, не торопясь, с надеждой на долгую и

хорошую жизнь.

К осени сруб был готов, стоял, подсыхал, осаживался. Окорѐнные венцы источали пряную

смолистую свежесть. Чернели ещѐ не окантованные наличниками прорези будущих окон.

До зимы надо успеть сомшить дом, да под крышу подвести. А печку класть, полы

настилать да потолки набирать можно и зимой.

— Я не тороплюсь, — поглядывая из-под порыжевших за лето густых тѐмно-русых

бровей, говорит Михаил, когда мужики, присев вечерком на лежащих у дороги брѐвнах,

заговаривали про строительство: — Я не тороплюсь. Куды мне торопиться? Чай, не дети

на улице, не погорельцы. Ужо куплю жести на крышу, и враз подведу. До холодов ещѐ, до

хляби. А то как жо...

— Да-а-а, железо – оно и есть железо. Это тебе не солома и не доска. Чего тут торопиться.

Не в каждой деревне ... — понимающе поддакивает старый дед Наум, время от времени

перемежая свою речь долгими глубокими затяжками, и при этом сухие корешки самосада

в его цигарке потрескивают, лохмотья газетного пепла падают на его протертые до дыр

штаны, на лапти, на примятый подорожник.

Дом был задуман просторный, богатый. Да и было с чего: хозяйство деда Мишки было

крепкое, руки росли откуда надо, мысли в головах водились ясные, незамутнѐнные. Всѐ

для семьи, для детей да для внуков старался. Домина получился что надо: добротный

пятистенок, покрытый жестью, обшитый тѐсом. А рядом, по соседству, уже стоял дом

вышедшей сюда сестры Ульяны. Жили дружно, душа в душу, во всѐм друг другу

помогали.

Дом деда располагался на том краю деревни, который ближе к Арапову. За домом Ульяны

теснились избы других соседей и прочие надворные постройки – сараи, хлева, гумна,

риги, а в огородах – бани. За огородами, на взгорке, раскинула свои длинные разлапистые

крылья деревянная ветряная мельница. К югу от деревни, в полукилометре от еѐ околицы,

начинались заросшие невысоким лесом и кустарником низменные торфяники –

болотистая равнина почти аж до Великих Лук; к западу и на север к огородам примыкали

луга, поля и нивы. Через деревню Зиновьевку проходила просѐлочная дорога из Арапова

на Пустыньки и далее на Волочок, что на тракте Святые Горы – Новоржев. Сама деревня

располагалась на сухом возвышенном участке местности, на краю обширной болотистой

низины, занятой мелколесьем и торфяниками. С юго-запада к ней вплотную примыкала

так называемая «омшара» (по-видимому, от слова «мох», «мшить»), где на кочках в

изобилии произрастали черника, брусника, голубика, малина и другие ягоды, а также

грибы. Тѐплыми влажными летними вечерами оттуда тянуло пряным прохладным

душистым запахом грибов, хвои и ещѐ чего-то душистого, лесного. В омшаре тягали мох,

которым мшили избы, а чуть поодаль копали и сушили торф. Летом в засушливые годы

7

торфяники иногда горели, после чего на месте выгоревшего торфа образовывались так

называемые гари – углубления, заполненные водой. Эти болотные озерца являлись

опасными местами для неосторожного или неопытного человека. Кроме большой глубины

они имели вязкое илистое дно, в то же время их водная поверхность могла быть скрыта

обильно растущими плавучими водорослями. Выбраться из такой западни попавшему в

неѐ бывало очень трудно. Вот почему слово «гари» вызывали не только у детей, но и у

взрослых ощущение чего-то страшного и смертельно опасного.

Другими страхами являлись змеи. Их здесь всегда было много. Но эта опасность скорее

надуманная и явно преувеличенная, наверное, для устрашения детей, чтобы они не

уходили далеко в лес без взрослых. Нечастые змеиные укусы лечили заговорами. При

всей широко известной опасности смертельных случаев от укусов змей в этих местах не

припомнят.

Воду жители деревни брали из колодцев, а для полива огородов – из прудов, в которых

также замачивали лѐн. В деревне было два колодца и три пруда, или мочила. С севера, на

границе огородов, стеной стояли зеленые ели – защита от ветров. А на берегу Дунькиного

пруда росли могучие дубы, краса всей деревни. От дубов летом тень, от пруда – прохлада,

приходи, садись и отдыхай после горячего крестьянского труда. А если есть праздник

какой да весѐлое настроение, то на полянке около дубов можно и сплясать под гармошку

или балалайку. У нас это скоро...

Дед Мишка – крепкий мужик среднего роста, коренастый, с жилистыми руками и

широкими мозолистыми ладонями. Борода у деда окладистая, седеющая, волосы русые,

глаза серые. Немногословен, нетороплив в разговоре и в деле. Не дурак выпить, но меру

знает: шатающимся его не видывали. Курит только самосад. Табак сеет самолично, сам и

убирает, сушит, режет, крошит: работу эту не доверяет никому. Курит самокрутки из

газет, прикуривает если не от камелька, то от кресала и трута. Знает грамоту, читает

библию. В Бога верит, но в церковь ходит редко.

В жѐны Михаил взял местную, из соседней деревни Ракитино, Федину дочку, по имени

Анастасия, а попросту – Настя, простую да скромную крестьянку. Нельзя сказать, чтобы

сильно уж выбирал жѐнку, а все ж приглядывался, чтоб работящая была. Как и положено

по местному обычаю обвенчались, справили свадьбу и стали жить. Не ошибся Лукич в

выборе: жѐнка оказалась покладистой, трудолюбивой. Наверное, в мать пошла. Еѐ мать,

Марфушка звали еѐ, была известна на всю округу своей добротой и приветливостью.

Много лет в мире и согласии прожил Михаил с Анастасией, почитал и родителей еѐ, а

особенно тѐщу. Марфушка относилась к зятю душевно, как к родному сыну.

Никто не припомнит, чтобы дед с бабкой когда-нибудь ссорились. Но когда бабке Насте

что-нибудь не нравилось в дедовых рассуждениях, она нараспев, высоким, как бы

плачущим голоском голосила: «Не городи, городина...». Дед Мишка замолкал, или

выходил из избы, всем своим видом как бы говоря: «Ну что с тебя, бабы, возьмешь...».

А вскоре и детишки пошли. Первым был сын. Семѐн рос ладным пареньком, надеждой и

опорой родителям в старости. А в 1910 году родилась и дочка. Назвали Татьяной. Через

два года – другая, Антонина, а вскоре и третья, Лидия. Слава богу, все ладные. Живи, да

радуйся. А почему бы и нет? В доме Михаила Лукича был достаток. А в 1921 году, когда

власти заменили продразвѐрстку на продналог, хозяйство Лукича ещѐ более окрепло.

Имелись и лошади, и коровы, а об овцах и свиньях уж и речи не было: без них

крестьянское хозяйство – не хозяйство. Сеяли рожь, ячмень, овѐс, горох, лѐн, сажали

картошку, капусту, огурцы и другие нехитрые овощи. Летом косили, жали, зимой мяли и

трепали лѐн, пряли шерсть, вязали, ткали полотна, вили верѐвки. По местным понятиям

жили не бедно, но не за счѐт других: наѐмных работников Лукины никогда не держали,

сами работали от зари до зари. Получавшиеся излишки отвозили на ярмарки в Святые

Горы, в Новоржев, Опочку, а то и в Питер. От их продажи стали водиться и деньжата.

Селились в Зиновьевке люди и из других деревень. Вот, к примеру, на другом конце

деревни живет Ефим, или, как его зовут домашние, Юшка. Это мужик другого роду-

8

племени, выходец из другой деревни. Сомшил себе неплохую по тем местам избу, и стал

себе жить-поживать, да добра наживать, как говорится. Жил, работал на барина, как и все,

а потом на государство. А когда пришла пора, женили Ефима на девушке из дальней

деревни Ягупово, что километрах в пятнадцати в сторону Новоржева. Звали еѐ Пелагеей,

или просто Пашей, по батюшке Фѐдоровой.

Замуж Пелагею выдали рано, и в жизни-то ничего ещѐ не видела, кроме работы на

Алтунского барина. Ну, да муж научит. Строг муженѐк был с жѐнкой. Уж такая была

молодуха старательная, а мужу всѐ не угодить. Так и жили. А куда денешься. Немного

светлых денѐчков было у Пелагеи в замужестве, ничего хорошего так и не могла, а может

быть и не хотела вспомнить.

А слыла Пелагея по жизни в замужестве разумной и доброй, но требовательной и

справедливой. С детьми и внуками была строга. И терпелива. Всѐ переносила, всѐ терпела.

Родила мужу семь детей, но в живых осталось только трое: Пѐтр, Владимир и Наталья.

Только не много добра нажил Ефим за свою недолгую жизнь. Не успели дети подрасти,

как, не прожив и тридцати пяти, Ефим помер. Да и не хитро помереть с такого житья.

Схоронили Ефима в Столбушине, налево от входа на погост, возле церкви. Могильный

холмик, заросший травой – вот и всѐ, что осталось от человека.

После безвременного ухода Ефима все мужские заботы легли на плечи старшего сына.

Вроде главы семьи стал пятнадцатилетний Пѐтр, не смотри, что молод. Теперь он должен

кормить, одевать семью. Теперь он должен держать ответ за всѐ, что происходит в доме.

Поначалу смущение и растерянность перед житейскими проблемами сильно одолевали

молодого парня. Но это длилось не долго. Постепенно чувство ответственности за дом, а

потом и гордость за то, что может сам, все чаще охватывали его, придавали уверенности.

Пѐтр как-то быстро возмужал, стал более серьѐзным, более собранным.

Земли у них мало, а хлопот с ней много. Да и земля-то бедная, не удобренная. С такой

земли много ли возьмѐшь... Вот и летоуже на исходе, надо решать, что из озимых и где

сеять. Сколько засеять житом, сколько рожью, сколько оставить под пары. А огород, а

скотина, а корма? Да и семья живѐт пока впроголодь. Месяцами на столе одна картошка с

огурцами да капуста.Летом с едой легче: тут и молочко, и свежий овощ, и ягода-малина.

Мать на скорую руку быстро справит квасок со сметаной, хотя и эта еда слабовата для

работы в поле. Но выбирать не из чего. Яйцо, мясо, сало – это разве что по праздникам...

Как бы там ни было – стал Пѐтр хозяином в доме. А значит не просто Пѐтр, а Ефимов

Пѐтр Ефимович.

Ефимов. Откуда такая фамилия?

При советской власти, да и ранее, крестьянам не положено было иметь паспортов. При

рождении и вступлении в брак записи делались в церковно-приходских книгах, а имена

новорожденным давались исходя из церковных праздников. А фамилия, так уж повелось

на Псковщине, определялась по имени отца. Например, если у Ефима рождается сын, то

фамилия у сына будет Ефимов, т.е. сын Ефима, а отчество – Ефимович. Вот почему до сих

пор на Псковской земле вы встретите особенно много фамилий, производных от простых

русских имѐн: Иванов, Петров, Сидоров, Васильев, Михайлов и т.д. Отчество же давалось

также по отцу: Иванович, Петрович, Сидорович.

Итак, если имя отца – Ефим, то фамилия сына – Ефимов, а отчество – Ефимович. То есть

Ефимов Пѐтр Ефимович. Если имя отца Лука, то фамилия сына – Лукин, а отчество –

Лукич. Лукин Михаил Лукич.

В тридцатых годах, уже при советской власти, появились ЗАГС-ы, и практика присвоения

фамилий была изменена. Фамилия стала передаваться от отца к детям как бы по

наследству: если отец Иванов, то и сын Иванов, независимо от имени отца. Более того, в

этот переходный период при регистрации новорожденного родители имели право

присвоения ребѐнку любой другой фамилии по их усмотрению. Но это уже другая

история.

9

***

Трудное и противоречивое время переживали люди в первые годы советской власти.

Революция сделала своѐ чѐрное дело. Преобразования наверху достигали провинции в

искажѐнном виде и всею своею неразберихой и беспорядочностью ударяли по простому

человеку. На местах советскую власть представляли необразованные, малокультурные

люди из не привыкших трудиться – так хорошо известный «пролетариат, которому нечего

терять». Эти местные или присланные из города горлопаны, как называли их в народе,

усердно воплощали в жизнь знаменитый ленинский призыв к «экспроприации

экспроприаторов», который понимался так: грабь награбленное. И пошѐл по Руси

узаконенный грабѐж. Грабили не только богатых, но и простых тружеников, наживших

какое-то добро своим честным трудом. Так и попал Михаил Лукич под красное колесо

истории: был зачислен властями в зажиточные. Отобрали хлеб, скот, дом. Хорошо еще,

что самого в покое оставили, а то ведь и сослать могли, как некоторых. Дом разобрали,

перевезли в Святые Горы и поставили на горке, у дороги, идущей к кирпичному заводу

Подкрестье. В доме оборудовали мыловаренный заводик, или салотопку, как его тогда

называли местные жители.

А что же Михаил Лукич? Дед Мишка молча снова засучил рукава и построил себе новый

дом, хотя и поменьше. Скорее это была изба из двух половин. И снова ежедневный

тяжѐлый крестьянский труд в поле на ниве и дома по хозяйству.

***

В трудах и заботах быстро летят годы. Подрастают, взрослеют дочери. Старшая, Танюша,

хоть и невелика ростом, а большая труженица, матери первая помощница, к тому же тиха

и скромна. Да и попробуй быть другой – у Лукича не побалуешься. Выросла доченька,

похорошела. Ну, чем не невеста? Вон, паренек с другого конца деревни, Ефимов-то Пѐтр,

уже давно поглядывает на Таню. Намедни, на Пасху, как стали христосоваться, так

засмущался: яйцом пасхальным одарил, а поцеловать, как положено по обычаю, не

решился. Разве это по-божески? А с другой стороны, кто их, молодых, разберѐт, что у них

на уме. Не проглядеть бы девку. Не шибко-то богат Ефимов Пѐтр.

Но Петру Ефимову и не до жениховства, дом надо держать. А дома мать да братишка с

сестрѐнкой, Володя да Наташа, мал мала меньше. Что с них проку? Не работники они

пока, едоки только. И учиться ещѐ надо, неграмотному в жизни ходу нет. Это Пѐтр уже

знал: или какой-то мудрый мужик надоумил, или сам понял, глядя на неграмотных и

сравнивая их с теми, кто грамоте разумеет. Да и время сейчас такое, говорят, ученье –

свет, а неученье – тьма... Вот и школа в Загрязье образовалась, начальная, правда. Четыре

класса Петя закончил, а дальше ходить в школу не мог – работать надо. Да и далеко

средняя школа-то, вона где – аж в самих Святых Горах. Зимой за восемь километров

много не находишься. Но Пѐтр учѐбу не бросил. Мальцы после работы баклуши бьют, а

он – за книжку. Читает всѐ, в себя впитывает. А о чѐм читает? Да всѐ про то же: как и чем

почву удобрять, что, когда и где лучше посеять, как вовремя урожай собрать.

Интересуется больше книжками по земледелию, овощеводству, садоводству. А кое-что и в

тетрадку записывает. Не все в деревне одобряют подобное Петькино увлечение:

— Испокон веков мужик сеял и сажал без этих книжек, — ворчат старики: — И урожаи

собирали. Конечно, коли год без засухи или без заморозков. И ничего, жили. А тут – и

слова какие-то мудрѐные: агрономия, сорт, урожайность... Наши деды без этого

обходились, и мы обойдѐмся.

А через год-два, когда на обильно удобренной ниве Петра чуть ли не в рост человека

поднялся ячмень, да как собрал он по осени урожай невиданный, так и зауважали соседи

паренька. Намолотил Пѐтр Ефимов жита сто пятьдесят мер, да как продал половину

урожая на рынке, да как купил коня и пролѐтку, да сапоги хромовые – тут и совсем

10

отношение к нему изменилось, мужики за руку здороваться стали. А главное, утвердился

Петр в мысли, что без знаний ничего в жизни не добьѐшься. Но это – учѐба на курсах

агрономов – будет потом, а пока – книги и упорный труд из года в год, самообразование и

опять работа на крестьянской ниве. И стало крепнуть домашнее хозяйство Петра, на столе

появилось и масло, и сахар к чаю, а по праздникам и булка, и конфета. Полегчало на душе

у матери, стали поправляться братец и сестрѐнка. Теперь можно и о себе подумать.

***

На дворе лето, страдная пора. Недаром говорят, что летний день год кормит. Покосы,

прополки, жатва, уборка. И молотьба – подсчѐт результатов труда за год. В это время

некогда разговоры разговаривать, надо дело делать. От зари до зари хватает работы и в

поле, и дома. Гудят натруженные за день руки, и только затемно можно передохнуть,

сесть с мужиками на завалинке, послушать, что говорят старшие. Пѐтр не любит много

говорить, любит больше слушать. Слушать, да мотать на ус, хотя усы-то пока и не

выросли. А мужики сидят чинно, говорят неспешно, цену своему слову знают. Слово за

слово течѐт неторопливая беседа о погоде, о видах на будущий урожай, о табачке, о

пояснице, которая никак не хочет угомониться.

С деревенских покосов, с овса и прошлогодней засухи разговор переходит на горох. Из

всей деревни один дед Мишка регулярно выращивает хороший горох. В это лето горох не

уродился, только у Лукича всѐ в порядке.

— Уж не колдуешь ли ты, Лукич, не слово ль какое знаешь, — подтрунивает над дедом

Дунькин Павел: — Расскажи, не скрывай...

— Слово-то оно вона где, — улыбается в бороду польщѐнный Михаил Лукич и на лоб

пальцем показывает: — Думать надо, вот што. Думать и кумекать, что к чему. Земля, она

как баба, она любовь да ласку любит. Поклонись ей лишний раз – она тебе за это

отплатит. И знать надо, что и когда ей нужно. И как приготовить, и как семя выбрать... У

Петра вон лучше спроси, как он в прошлом годе полный амбар жита намолотил?

Лукич аппетитно затягивается крепким самосадом, неспешно разглаживает начинающую

седеть бороду, и, пряча в усах скупую улыбку, серьѐзно и многозначительно добавляет:

— В любом деле свой, особый подход нужон. Меня вот и Петя спрашивает: как, дескать,

ты сеешь этот чѐртов табак, что ни год – все без промашки. А я ему: ты, говорю, скажи

мне, как ты жито в прошлый год выходил, тогда и я тебе скажу. Так-то, брат... —

беззвучно смеѐтся Лукич, пряча в карман свой видавший виды кисет.

***

Хорошие хлеба уродились в этом году. Природа не поскупилась на тѐплые весенние

дожди и яркое солнце по погожим летним дням. Отсалютовали сухими сполохами

июньские грозы, отгремели далѐкими громовыми раскатами. А вот и грибная пора летних

колосовиков отошла – тут тебе и уборка на носу. В рост человека встала золотая рожь,

тяжѐлыми колосьями покорно склонилась перед натруженными руками хлебороба, ждѐт.

Тут смотри в оба, не прозевай пору жатвы. Соберѐм урожай – будем с хлебом зимой. А

хлеб – он всему голова.

Конец июля, солнце греет во всю силу. Над горизонтом волнуется марево, во всѐм

чувствуется неподвижная истома верхушки лета. Пошли покосы. Лето в этом году стоит

ясное, радостное, в меру влажное, на редкость жаркое, травы – только коси. Коси, суши,

скоту на зиму корм заготавливай. Вот и Лукич собирает толоку, сено стоговать. Пошѐл и

Пѐтр, как не помочь соседу.

Работа на лугу в самом разгаре. Бабы сгребают душистое сено, мужики сносят его к стогу.

Те же, кто покрепче да помоложе, подают сено наверх. На стогу стоит сам хозяин,

стогует. Стоговать, т.е. принимать и укладывать сено, должен самый опытный мужик. От

11

него зависит, каков будет стог, ровный, как свеча, или пузатый, что того и гляди,

завалится. Пузатый стог – позор на всю деревню. Вот и сегодня это ответственное дело

Лукич берѐт на себя.

После полудня на горизонте обозначилась тѐмная синева. Работали проворно, без лишних

слов – боялись дождя. Подгонять не надо никого, но за молодѐжью нужен глаз да глаз.

Мальцы не столько работают, сколько норовят покувыркаться в душистом сене, мелюзга

и того пуще, путается под ногами. И помощи от них не видно, а прогнать нельзя: пусть

привыкают, пусть знают, что такое крестьянский труд, пусть учатся серьезное дело

делать. Да разве за всеми-то уследишь? Нет-нет, да и вспыхнет где-то возня и громкий

смех. Даже взрослые парни не прочь поозорничать: то сеном кого-то как бы невзначай

завалят, то кучу-малу устроят из девчат. И смех, и грех, да и как без того. Молодой задор

берѐт своѐ, хочется побаловаться, пока тятька с мамкой не видят.

Слава богу, успели, отметались. Да и тучка стороной, над Пустыньками прошла. Хозяин

доволен – большое дело сделал. А то ведь как? Сейчас вѐдро, а то вдруг как обложит небо

сплошь, как заморосит – и день, и два может лить, а может и неделю-другую. А бывали

годы, что почитай все лето не просыхало. Тогда беда с кормами, голодная зима скотине, а

значит, и хозяину. А вот нынче, слава Богу, стороной чаще всего проходят дождики.

Радуется и толока, что работе конец, что передохнуть можно, а угощение за хозяином не

станет. Ополоснулись в ручье, кто-то из ведра окатился – вода холодная, освежает. Едкий

пот смыт с лица, и не жарко уже. Садись, толока, в кружок, располагайся.

Бабы быстро расстелили на пригорке белую домотканую скатерть, разложили нехитрую

снедь: тут и каравай хлеба, и хороший шмат белого, с красноватыми прожилками, сала, и

малосольные огурчики, и перья лука, и сами луковицы. А в центре – бутыль с

самодельным первачом, а рядом и торговая с сургучной головкой. Всем надо пригубить.

Кто пригубит, а кто и от души выпьет, тут уж каждый сам себе голова. Каждый знай свою

меру, а не знаешь – мамка или жѐнка подскажут.

Пѐтр Ефимов не из тех, кто на это зелье падок. Случайно ли, нет ли, а сидит он рядом с

Татьяной. Так уж, наверное, получилось.

— Ешь, Петь, на вот, закуси. А то запьянеешь, придѐтся тебя до дому нести, — смеѐтся

Таня, подавая Петру хлеб с салом: — На вот, попробуй, сама солила.

И так хорошо Петру от этой еѐ заботы, так уютно, что теплота разливается по нутру то ли

от выпитой стопки, то ли от Таниных слов. То ли просто оттого, что Таня совсем рядом.

Таня девушка добрая, да и на личико приятная. Нравится она ему, что и говорить. По

душе Петру и еѐ внимание, и еѐ застенчивость, и то, как смотрит она на него. И вся она

для него другая, не такая, как все.

Домой шли вместе со всеми, но как бы и одни. Шли, словами перебрасывались, хотя слова

им совсем были и не нужны. И так хорошо им вдвоѐм, так хорошо... Так идти бы и идти...

Но вот и деревня.

— А в воскресенье в Анашкине ярмарка, — как будто сам себе говорит Пѐтр: —

Пойдѐшь?

— Ой, не знаю, как дела дома, — зардевшись от неожиданности, отвечает Таня, и

улыбается чему-то своему, заветному, понятному лишь ей одной.

— Ну, будьте здоровы.

— До свиданьица.

«А почему бы и не сходить?» — подумалось через минуту-другую. Да вот неизвестно

ещѐ, как мама... Взрослой уже стала Таня, а всѐ: как мама. Но когда пришла домой, уже

точно знала, что не усидит, пойдѐт, не удержится.

Вообще-то ярмарок Таня не любила. Не любила из-за драк. Без пьяных драк почти ни

одно гулянье не проходит. Заводная псковская молодѐжь, беспокойная. Да и не было бы

драк, если бы не самогонка. Выпивают мальцы для храбрости, чтобы с девками смелее

быть, а меры не знают. Вот и допиваются до того, что уже не знают, зачем пришли. Уже

не на людей посмотреть, а чтобы только себя показать: вот я какой смелый, не боюсь

12

никого. Больше куража, конечно, но когда два или три таких гуляки из разных деревень

попадаются навстречу друг другу, драки не миновать. Как же, девки-то смотрят, пусть

видят, какой я сильный и смелый! А потом вся деревня вступается за своего, и пошло-

поехало. Село на село. И дерутся чем попало, что под руку ни попадѐтся: кол – так колом,

кирпич – так кирпичом. А кто заранее готовился, тот и с ножичком. Но за это уже тюрьма.

А что? И сидят по тюрьмам отпетые головушки, сажают их, как картошку по весне. Редко

найдѐшь деревню, из которой кто-нибудь не сидел. Более того: не бояться тюрьмы было

шиком. Под гармошку о тюрьме пели частушки, одна другой ядренее:

Новоржевскую тюрьму

Да всю по камню разнесу,

Брата выпущу на волю,

Пусть за меня богу помоле,

и – дубиной хрясь о землю – вот, мол, я какой, не подходи, убью. И всѐ это под гармонь:

Нас побить, побить хотели,

Нас побить пыталися,

А мы тоже не сидели,

Того дожидалися.

Недаром милиция запретила на ярмарках гармошку: возбуждает сильно, на подвиги зовѐт.

Не уважал такие гуляния и Пѐтр. Да и некогда по гулянкам-то шастать, дел по дому

невпроворот. Но тут – другое дело: как не пойти, а вдруг Таня там будет?

— Мам, схожу я завтра на ярмарку, а?

— Нечего там делать! Вон, дров наколоть надо. И загородку кто будет чинить? Боров,

нечистая сила, вчера сломал, сколько ни принеси ему, всѐ мало, — ворчит мать, но Пѐтр-

то понимает, по глазам видит, что не против она. Как запретишь сыну погулять, ведь не

хуже других, дело молодое, сама бывало бегала.

— Мам, я завтра с утра всѐ сделаю, справлюсь до обеда, не ругайся.

— Не ругайся. С вами не поругаешься, вам только дай поблажку, — беззлобно, как бы по

привычке, ворчит мать. Уж так жизнь научила Пелагею Фѐдоровну разговаривать, а иначе

как порядок в доме сохранишь?

— Жениться тебе надо, вот что, а не по гулянкам бегать. И мне в помочь, и себе в покой,

— заключает она.

— А мне и так хорошо — отвечает Пѐтр, но неуверенно как-то. Подумалось: «А почему

бы и нет? Уж не посватать ли Таню? Да Лукич за меня не отдаст. Богатый он для нас.

Правда, был богатый, а теперь-то, после раскулачивания, почти совсем как мы. Вот что

хозяйственный – так это да.

А как-то по весне Михаил Лукич вдруг сам, увидев Петра, не прошѐл мимо, остановился,

протянул свою корявую ладонь:

— Здорово, Петя, как дела? Говорят, посеялся ужо?

— Доброго здравия, Михаил Лукич. Правду говорят.

— Трудно, поди, в одиночку-то?

— А я на час пораньше встаю, — заулыбался Петр.

— Ишь ты... Оно-то так. Кто рано встаѐт, тому бог даѐт. Ну, ну, — неопределѐнно

пробурчал Лукич: — давай бог, давай бог. А не то заходи вечерком, табачком угощу.

— Да не курю я, Михаил Лукич. А за приглашение спасибо. Обязательно зайду!

И правда, не курил Пѐтр. Но к Лукичу стал захаживать, всѐ вроде как бы по делу: то лѐн

потрепать поможет, то горох сметать. И хозяину помощь, и с Танюшей словом

перемолвиться можно. Вместе работали, привыкали друг к другу. Каждый про себя

вспоминал, как когда-то, ещѐ будучи детьми, в омшару за ягодами ходили. Таня Петру

13

давно нравилась. Им всегда было хорошо вместе. Танюша девочка застенчивая, да и Петя

не из храбрых, робел поначалу, смотреть в еѐ сторону боялся, вдруг заметит кто. Ин да

шила в мешке не утаишь, в деревне все на виду. Так уж само собой получилось, что всем

стало ясно: друг для друга они. А когда пришли к Михаилу Лукичу сваты, и без слов было

понятно, кто за кого сватается. Всѐ было очевидно и естественно, как естественен был

весь их жизненный уклад в этом тихом уголке мироздания.

На масленицу и повенчались. Привѐл Пѐтр Ефимов молодую жену, обновилась жизнь в

доме. Светлее стало, что ли. Вот только мать – с характером, невестку сразу под себя

поставила, сама большухой осталась. Да и ладно. Танюша оказалась покладистой,

первенствовать и не пыталась. Что свекровь ни скажет, всѐ принимает, со всем

соглашается. Любую обиду стерпит, слова поперѐк в ответ не скажет. Не перечит и мужу,

так уж воспитана. А какая труженица – и в поле, и дома. Везде успевает, всѐ умеет. И

шерсть спрядѐт, и варежки свяжет, и хлеб испечѐт. Рукодельница наша, пташка ранняя, с

утра и скотину накормит, и в доме приберѐт, и печь растопила бы. Растопила бы, да

нельзя: свою роль большухи свекровь не уступила, сама хозяйничает, сама и погребом

распоряжается. Так уж заведено: кто у печи, тот и хозяйничает в доме. Татьяна не в обиде:

лишь бы всем было хорошо, лишь бы мир был в семье.

Легко ли, трудно ли, зажили в мире и согласии. Не прошло и года, родилась дочь. Назвали

Зинаидой. Справная девочка, маме помощница будет. Но и забот прибавилось: уменья за

маленькими ходить нет, спасибо мама рядом, советом, а то и делом всегда поможет.

Шѐл 1931 год.

***

Хорошо, что семья растѐт, но надо и о будущем подумать. Неужели и детям всю жизнь

придѐтся тянуть эту крестьянскую лямку? Хотелось что-то изменить, что-то предпринять,

как-то улучшить условия жизни. С малых лет, глядя на тяжѐлую, от зари до зари, работу

родителей, думал Петя об этом. Как выбраться из этого заколдованного круга? Как бы

облегчить участь и жены, и детей? В городе, говорят, жить намного легче. И веселее,

говорят, и заработки больше, и детям есть где учиться. Не переехать ли нам в город? Вот и

тѐтя Феня из Ленинграда, сестра матери, письмо прислала, зовѐт к себе. А жить где? Да у

тѐти пока, одна она живѐт, у неѐ комната, хоть и в коммунальной квартире.

Поговорили с матерью, мать не возражает. Да и какая мать не хочет сыну добра. К тому

же тесновато стало в одной избе-то жить. Сказано – сделано.

Быстро собрались, дочушку в охапку, поехали. От станции Тригорская поездом до Пскова,

пересадка на ленинградский. Ту-ту! И вот уже Варшавский вокзал встречает

приезжающих характерными звуками большого города, запахом дыма, копоти, сточных

каналов, дворовых колодцев и ещѐ чего-то незнакомого. Дымят трубы заводов и фабрик,

коптят кочегарки. Толпы людей, мешки, чемоданы. Шум, гам, гудки машин и паровозов,

перезвон трамваев. Вокзал есть вокзал, город есть город. Это вам не деревня Зиновьевка!

Сели на трамвай, поехали. Дом и квартиру по адресу, написанному на конверте, нашли

быстро.

Тѐтя Феня работает на ткацкой фабрике, у станка. Помогла племяннику устроиться на

работу, на эту же фабрику охранником, почти что милиционером. Нивесть какая работа,

но для начала пойдѐт, лишь бы деньги платили.

В обязанности Петра входило охранять перевозку готовой продукции – тюков тканей – со

склада фабрики в разные концы города: в магазины, на швейные фабрики, в пошивочные

мастерские. Тюки грузились на телеги, возчик вѐз их, а охранник при нѐм, сопровождает

груз, значит. Всѐ бы ничего, но оказалось, что вокруг этого кормились, а попросту –

воровали, целые банды из тех же работников. Давно сформировавшиеся шайки воров

крали готовую продукцию фабрики, и происходило это с ведома и при участии самих

14

охранников. От Петра сразу потребовали, чтобы он как бы закрывал глаза на то, что во

время перевозки груза с воза в определѐнном месте как бы случайно падал, терялся тюк

тканей, который тут же подбирался другими людьми из той же компании. При этом часть

выручки за краденое должна была идти и охраннику.

Пойти на это Пѐтр не мог. Воровать он и не умел, и не хотел. А с другой стороны – если

работать здесь, то не воровать нельзя. И не хочешь, так заставят. Понял Пѐтр, что не для

него всѐ это. Да и вообще принять городскую жизнь ни он сам, ни Татьяна так и не

смогли. Не вписывались их натуры с деревенскими привычками в городские порядки, не

такие они и всѐ тут. Домой, в деревню тянет, на родину.

Бросил Пѐтр всѐ это и поехал домой. И года не продлилась их городская жизнь.

Вернулись и зажили по-прежнему.

Да, хорошо, где нас нет. О времени, прожитом в Ленинграде, Пѐтр вспоминать не любил.

Знал, что ошибся, зря стронул семью с места.

***

Прошло три года.

Всѐ бы хорошо, да вот, сына родить не можете, подзадоривает молодых дед Мишка.

Шутит как бы дед, а сам всерьѐз подумывает о внуке.

— Эх, внучка бы мне, чтоб сызмальства крестьянскому делу учить можно было. Зять – он

и есть зять. Взрослый, хоть и молодой, советы воспринимать не будет, сам с усам. У него

свои понятия, книжные. Внука бы мне, — говаривал Михаил Лукич.

То ли дед Мишка намолил, то ли само пришло, но именно так и случилось. Рад был

Михаил Лукич с бабкой Настей, рады были и Пѐтр с Татьяной: 8 мая 1935 года у них

родился сын. Новое счастье пришло в дом, новая надежда. Даже Пелагея Фѐдоровна стала

на невестку по-другому смотреть. Роднее стала, что ли. Помогать стала за детьми

ухаживать, за Зиной больше приглядывать. Да и как иначе. Надо вместе растить внуков,

выхаживать.

Лето прошло в трудах. К осени сынок подрос, пополз на своих четырѐх, всѐ подбирает с

полу, всѐ в рот тащит: глаз да глаз за ним нужен. Мальчонка оказался шустрым да

любопытным, всѐ своими руками потрогать норовит. А вот и первые шажки от скамейки

до люльки и обратно. Радуются родители: сын встал на ноги. Быстро летит время... Сынок

уже и ходить научился, окреп ножками, а вот и на улицу вышел и потопал к соседям.

За деревней, на восход солнца, равнинным пространством раскинулось большое, аж до

горизонта, пустое поле. Не иначе, как от него получила своѐ название расположенная за

ним деревня Пустыньки. Да, поле было пустошью, ни дать, ни взять – пустыня. Оно

никогда не вспахивалось, не засевалось. Даже кустарник не растѐт на нѐм, не то, что

добрая трава. Один бурьян да островки осоки. Да вольный ветер гуляет по чистому полю.

А ещѐ по нему мальчишки ободья от решѐт катают. Как понесѐт ветром, только успевай!

В один из тихих вечеров за огородами на этом поле приземлились два белых аиста. Они

важно вышагивали на своих длинных ногах, разыскивая что-то, одним им известное, в

пожухлой траве. Что там может быть, кроме лягушек и змей? А может быть это им как раз

и нужно?

Понравились маленькому мальчику, играющему на завалинке, эти большие важные

птицы. Это не то, что куры на дворе. А сегодня, сейчас, вечером, подсвеченные алыми

лучами заходящего солнца, они были особенно красивы. Нет, они были прекрасны,

обворожительно хороши собой, эти два божественных создания земли, солнца и ветра.

Залюбовавшись ими, мальчонка заковылял на своих нетвѐрдых ножках, по-видимому,

желая потрогать птиц своими руками. По всему видно, птицы не очень-то боятся

маленького, от горшка два вершка, человеческого детѐныша. Они подпускают ребѐнка всѐ

ближе, ближе – вот и руку уже достаточно протянуть, чтобы погладить белое крыло

могучей птицы. И тут аисты в последний момент, как бы нехотя, расправляют крылья,

15

делают один-два недалѐких прыжка, отдаляются от непрошеного гостя и опять спокойно

занимаются своим делом. И опять малыш подходит ближе, вот и пѐрышки, и глаза, и

клювы, и розовые лапы отчѐтливо видны, и уже можно дотянуться до них рукой, но

осторожные птицы остаются верными инстинкту самосохранения, не доверяют хоть и

маленькому, но всѐ-таки человеку: лениво взмахнув крылами, они одним броском

оставляют его на почтительном расстоянии.

Долго продолжалась эта игра птиц с несмышлѐным человечком, и деревня уже где-то там,

вдалеке, и солнце за лес садится. От омшары потянуло вечерней прохладой, пожухлая

осока влажнеет от раннего тумана, скоро и росе лечь на остывающую землю. Неизвестно,

чем бы закончилось это знакомство с природой, если бы не взрослые. Пропажу вовремя,

до наступления темноты, обнаружили и путешественника торжественно, с

пошлѐпываниями по одному месту, вернули домой.

Эх, вы, взрослые, не можете понять, что такое настоящая свобода...

***

Дело идет к вечеру. За омшарой нависла прозрачная дымка тумана, над прудом заплясали

тучки мошкары, с гарей потянуло сыростью и прохладой. Поднимая с дороги

нагревшуюся под солнцем за день пыль, пришли с поля коровы. Пришла и наша Красотка,

спешит к бабушке, встречающей еѐ куском душистого ржаного хлеба: хоть и насытилась

на пастбище, а от хлеба не откажется. Это для неѐ лакомство, как для меня, например,

банка из-под сахарного песка. Пустая банка, а на дне и на стенках настоящий сахарный

песок прилип, знай запускай в горлышко руку да пальцы облизывай. Хорошо!

Вот и Красотке сейчас хорошо. Стоит, жуѐт себе хлеб, хвостом помахивает. От мух да

комаров отбивается. Бабка Настя привязала корову в заулке к стойлу, примостилась у

вымени, омывает его, вытирает белым-белым полотенцем:

— Ну, будешь!

Это красотка хулиганит, достала-таки бабушку своим длинным хвостом. Но вот тугие

струи молока ударили в дно пустого подойника, звенят, приплясывают под ловкими

руками. А вот уже и пена образовалась. Звуки струй становятся глуше, мягче, ритмичнее.

Почти полное ведро принесла Красотка. Не пожалела, всѐ отдала. Будет у нас и сметана, и

масло, и творог. Корова в деревне – это всѐ, говорят люди. Если есть хлеб и молоко,

голодным не останешься.

Бабушка подоила корову, процедила молоко, налила мне полную кружку тѐплого парного

белоснежного напитка:

— На, внучок, попей. Пей, мой милый, пей на здоровье, — бабушка гладит меня по

голове, как будто мы давно не виделись.

А потом мы с дедом идѐм в огород, к островью, на котором толстой стеной лежит недавно

скошенный горох. Лежит, сохнет, готовится к молотьбе. Дед берет в руки один, два

стручка, шелушит их между ладонями, пробует на зуб, дает попробовать и мне.

— Пусть постоит еще с недельку, посохнет. На Егитрий в самый раз готов будет... — и,

немного подумав, добавляет: — Если не задождит.

Да, говорят, в деревне все зависит от погоды. Будет погода – будешь с хлебом, не будет –

переходи с кваса на воду. Слава богу, в этом году пока все хорошо, бог милостив. Это тетя

Уля так говорит.

По меже огорода, с наветренной, несолнечной стороны стоят высокие зеленые ели,

защищают и дом, и огород от северных ветров. А ветра здесь зимою лютые, поземка так и

метет, так и метет. Но так было зимою. А сейчас пока еще только осень, и тепло еще по-

летнему. Мужики говорят, бабье лето. Почему бабье, я не знаю.

— Деда, а кто посадил их? Ты? — спрашиваю я, указывая на высокие деревья по краю

огорода.

— Нет, внучок, не я.

16

Дет Мишка на минуту замолкает, о чем-то задумавшись.

— Это тятька мой. Привез как-то с десяток молоденьких елочек, выкопал ямки да и

посадил. Только потом понял я, что к чему. Хорошая, нужная защита. Тятьки вот давно

уж нет, а ѐлочки стоят. Стоят, радуют. Пользу людям приносят.

Молчит дед, молчу и я. Я понимаю, что дедушке плохо без отца. Скучает потому, что его

нет. Я тоже скучаю, когда папки или мамки долго нет дома.

— Ну, пора домой. Пойдем, ужинать зовут, — прерывает мои размышления дед и берет

меня за руку. Я убираю ладошку из дедовой руки: — Я сам! Деда, ведь я уже не

маленький! — И устремляюсь вприпрыжку к дому, над которым уже взвился легкий

дымок с запахом жареной картошки.

Вечером в избе полумрак. Керосиновая лампа, висящая над столом, не может охватить все

углы и закоулки комнаты. А за печкой или на ней, а уж тем более под печкой и вообще

темно, как ни приглядывайся. Днем-то не страшно, а вот сейчас, вечером, лучше туда не

заглядывать, особенно если дома никого нет. Я догадываюсь, что и домовой, и черти

бывают только в сказках, но всѐ равно страшно. А вдруг и правда там кто-нибудь есть?

Ведь не зря же бабушка говорит, что нельзя оставлять маленькие кусочки хлеба

недоеденными, а тем более их выбрасывать.

— А почему, бабушка, нельзя выбрасывать хлеб? — спрашиваю я.

— А потому, что этот кусочек может выскочить из темноты и испугать тебя за то, что ты

его выбросил. Да и грешно это. Нельзя хлеб выбрасывать. Нам его боженька дает, посуди

сам, как же мы можем хлеб бросать?

Я так и сужу. После бабушкиных слов я хлеб никогда не выбрасываю, даже крошки. И не

только потому, что боюсь, что испугает он меня, а просто так, из уважения. Разве можно

не уважать то, что даѐт боженька?

— Вот и правильно. Вот и молодец, — говорит бабушка Настя и ласково смотрит на меня.

Как хорошо, когда есть дом, дедушка с бабушкой, мама с папой! Как хорошо, что есть

мальчишки и девчонки, с которыми можно поиграть на улице!

Зима. Захватив санки, мы бежим по хрустящему снегу на опушку омшары, катаемся с

крутого обледеневшего бережка замѐрзшего пруда (дедушка постарался, поливал горку

водой из ведра!), а то и играем с ребятами в снежный городок. Меня, как самого

маленького, чаще сажают внутри городка, я будто бы защищаю его, а поэтому мне больше

других приходится быть то убитым, то пленным. Пленным быть лучше: можно проявить

героизм, не выдавая военных секретов. А то, что за это расстреливают, так это даже

почѐтно. Так говорят старшие ребята. И пытают, и расстреливают совсем не больно.

Ребята свои, хорошие, маленького не обидят. Как хорошо, когда тебя все любят и ты

любишь всех. Всѐ и всех…

***

Отплясала вьюгами и поземкой еще одна зимушка-зима, отшумели морозными зимними

ветрами наши межевые ѐлочки. День становится все длиннее, солнышко светит все ярче.

Снег еще искрится бодрящим морозцем под его весенними лучами, но на самом

солнцепеке уже как есть тепло.

Заулок у деда Мишки вымощен круглыми камнями – булыжником. Вот и теперь, в

весеннюю распутицу, как и в дождь и в любую сырую погоду, здесь нет ни луж, ни грязи,

как на улице или на дороге, например. И сам дом, и заулок расположены на пологом

косогоре, вода здесь не застаивается, и потоки талой воды ручьями стекают в сторону

пруда.

Вот и снег на крышах домов изошел уже сосульками да капелью. И взрослые, и дети

радуются наступившей весне. Только-только появились первые проталинки, а мы уже

разулись и босиком бегаем по земле. А то и по снегу – ведь от одной проталинки до

другой надо как-то добраться, не обуваться же для этого снова. Холодно нашим

17

маленьким ножкам, а все равно интересно. Ведь мы так соскучились за зиму по земле, и

нам так надоели тяжелые валенки…

— Холодная еще земля-то, сырая, простудитесь, ребятки, — уговаривает нас бабушка. Да

уж где там нас удержать. Когда, играя, бегаешь даже по снегу, не до холода. Только

поначалу немного зябко и щекотно. Зато уж потом… Никакая простуда не возьмет.

Привольно детям в деревне. И зимою, и в тѐплые погожие дни деревенская ребятня всѐ

время проводит на воле. Здесь, в общении со сверстниками, познаѐтся сама жизнь.

Первозданная окружающая природа является колыбелью детских характеров. Как только

по весне потянулись свежие побеги молодых съедобных трав – пошли в ход щавель,

стволы, заячья капуста. Уже в июле идут в пищу, хотя и зелѐные ещѐ, крыжовник, яблоки

и всѐ, что в рот лезет. Мы находим гнезда полевых пчел и лакомимся мѐдом. Играем в

нехитрые детские игры, бродим по полям и лесам, собираем грибы и ягоды, купаемся в

гарях, плаваем руками по дну (был у нас и такой стиль!). Купаемся до гусиной кожи, до

посинения. Беззаботная, счастливая пора.

Глава II. Босоногое детство

Изба крестьянская, хомутный запах дѐгтя,

Божница старая, лампады кроткий свет,

Как хорошо, что я сберѐг те

Все ощущенья детских лет.

С.Есенин

Недоучка сам – четыре класса Загрязьевской начальной школы – Ефимов Пѐтр хорошо

понимал, что от образованности зависит многое в жизни. А до школы-десятилетки восемь

километров по прямой. Можно ли ходить такую даль через гари и болота, да еще зимой?

Нет, нельзя. А дети подрастают. Зинушке уже в школу пора. Надо что-то предпринимать.

Да и тесновато стало жить в одной избе. Мать, брат Володя, сестра Наташа, да сам Петр с

женой да двумя детьми – итого семь человек – это уже большая семья.

И вообще жить надо ближе к центру района. А центром района к тому времени были

Пушкинские Горы. В самом посѐлке участки для строительства деревенским жителям не

выделялись, из колхоза можно было перейти только в колхоз. И пошѐл Пѐтр искать новое

место для жительства.

С помощью знакомых, просто хороших людей облюбовал он участок на краю деревни

Лешово, что в одном километре от Пушкинских Гор. Понравилось Петру это место: и

уклон к югу, а значит, больше тепла и света огороду, и вид открывается прекрасный:

вдали пойма реки Великой, синие дали за ней, поля и леса. А какие закаты... Рядом ручей

без названия, вода ключевая, чистая. И райцентр рядом, а там ШэКаэМ, школа колхозной

молодѐжи. Учись себе на здоровье!

Купил отец у соседа ригу, по брѐвнышку перевѐз на новое место. Кое-что собрал в округе

– где-то нашѐл слеги для пола и потолка, где-то шпары. С миру по нитке, как говорится.

Работали, не покладая рук. В трудах и заботах и семья дружней. Всѐ сами, всѐ своими

руками: и камни под фундамент с полей собирали, и глину месили, и мох тягали, и дом

мшили. И всѐ это одновременно с другими работами в огороде и в поле.

Строились около года. Дом получился не хуже, чем у других: четыре комнатки и коридор.

А на дворе – хлев для скота и сарай. Типичная крестьянская усадьба, из каких и состоят в

основном псковские деревни. Жить можно. И детям есть где сесть за уроки.

Пока строились, дети жили у бабушки Паши, в Зиновьевке. И вот в конце мая 1938 года,

когда просохли после распутицы дороги, в готовый дом привезли детей. Мне только что

исполнилось три года. Я хорошо помню то ясное солнечное утро, помню, как отец ссадил

меня с дрожек и сказал, легонько подтолкнув сзади: «Ну, сынок, иди, вот твой дом». Но

18

сына потянуло мимо двора, в огород, туда, где на изумрудно-зелѐной от молодой травы

лужайке раскинулся ковѐр из ярко-жѐлтых одуванчиков. Они-то и привлекли его

внимание, а ещѐ яркое утреннее солнце и струившаяся вокруг теплота светлого майского

дня. И так хорошо было ему – и от тепла, и от света, и от того, что папа и мама рядом –

что он почувствовал себя таким счастливым, каким может чувствовать себя только

ребѐнок. Малыш наклонился, сорвал жѐлтую головку цветка, и пошѐл, и пошѐл..., пока

нежные материнские руки не подхватили его, не подняли, не прижали к груди:

— Куда ты, сынок, ещѐ успеешь, пойдѐм в дом, детка.

Таким навсегда и остался в моей памяти этот день. Пожалуй, это одно из самых чѐтких

моих впечатлений из далѐкого раннего детства.

***

Так в деревне Лешово появились ещѐ одни жильцы, и в Раховском колхозе стало на одну

трудовую семью больше. Местные жители приняли новых жильцов по-разному: одни

приветливо, другие настороженно. Хорошие соседские отношения сразу сложились с

Кудряшовыми. Это были выходцы из соседней деревни Кошкино. Когда-то кошкинский

житель Иван Кудряш отделился от своих родителей и поселился на другом берегу ручья.

Вокруг него стали строиться и другие. Так и возникла деревня.

У Ивана Кудряша был сын – тоже Иван. Семья Ивана Ивановича Кудряшова состояла из

его жены, тѐти Пани, и троих сыновей: Евгения, Василия и Алексея. Это была довольно

крепкая и по местным понятиям культурная, образованная семья. Петра Ефимовича

Кудряшовы как-то сразу стали уважать за трудолюбие и прогрессивные по тем временам

взгляды на садоводство и огородничество. Их сын Лѐня, который был старше меня лет на

десять, оказал на меня заметное, и, я думаю, положительное влияние. Будучи старшим, а

потому для нас, деревенских мальчишек в какой-то степени авторитетом, Лѐня Кудряшов

не раз внушал мне, что обязательно надо учиться. Он говорил, что это очень важно в

жизни:

— Учись, Валя, учись хорошо. Это для тебя сейчас самое главное.

И давал смотреть, а потом и читать детские книжки. Именно там, лѐжа на траве в заулке у

Кудряшовых, я по слогам прочѐл свою первую книжку, и называлась она «Доктор

Айболит».

Играть я бегаю к Лѐньке Анютину. Его дом стоит на пригорке, напротив колодца. Лѐнька

года на три старше меня, выше ростом, а потому сильнее и изобретательнее. Хочешь – не

хочешь, а вожак, командир. Приходится и подчиняться, если что, куда денешься. Он и

рогатку сделал себе раньше, чем я, и капканы на кротов придумал. Лѐнька Анютин во

всѐм впереди. Лѐша Кудряшов так и зовѐт нас: Лѐньку – брат Заяц, а меня – братец

Кролик.

В деревне пацанов только нас двое. Так что выбирать, с кем играть, не приходится. Сядем,

бывало, посреди дороги, возьмѐм камушки в руки и двигаем ими по песку, как будто это

автомашины:

— Дыр-дыр-дыр, — то есть работает, мол, гудит, дымит мотор, едет машина. Как те, что

ездят в Подкрестье за кирпичом. Назад едут гружѐные, моторы ревут натужно, а в

распутицу ещѐ и побуксуют в гору, за деревней или на подъѐме около нашего дома. Для

нас это целое событие, и мы бежим смотреть, как выбирается грузовик из глубокой грязи

на разбитой колѐсами дороге. Вот это да, есть на что посмотреть.

Приметным знаком деревни является огромный, в два охвата, многолетний дуб, растущий

рядом с кудряшовским домом. Его видно за десятки километров. Есть у Кудряшовых и

большой плодоносящий сад, пример Петру для подражания. А рядом с деревней, за

огородами, располагается поляна, по краям заросшая кустами ольхи. Летом на ней косят

траву, а в кустах заготавливают на зиму дрова. «Новины» – так почему-то называется это

19

место. В кустах произрастает земляника, красная и чѐрная малина. Здесь мы собираем

ягоды, строим шалаши, играем в прятки и другие детские игры.

Теперь многие из наших игр забыты. Вот, например, лапта. Сколько энергии, сколько

ловкости и даже отваги требует она от каждого, сколько веселья да удалого настроения

дает она! Сколько поколений выросло на этой древней русской игре! А вот забыли,

забросили мы еѐ. А зря. Сейчас лапта усилиями других народов превратилась в так

называемый бейсбол. Всѐ у этой заморской игры от лапты, все основные правила наши,

только название другое. И стала наша русская игра не нашей, а американской.

В Новинах нам знаком каждый кустик, каждый бугорок. Оставшиеся еще с первой

мировой войны окопы, заполненные водой, являются для нас водоемами, где можно,

засучив штаны, поиграть в кораблики. Там водятся лягушки, тритоны и другие мелкие

земноводные, жучки и паучки. Новины по местному неписаному закону являются как бы

нашей собственностью и для нас, деревенской ребятни, нашим своего рода вторым домом.

Нас здесь никто не притесняет, никто не обижает: мальчишки из других деревень ходят по

ягоды в другие, свои кусты. Зато и нам те, не наши малинники тоже запретны, хотя и

располагаются совсем недалеко.

Особенно боялись мы Юлана, долговязого мальчишки из Рахова, лет на пять старше, а

потому и сильнее нас. Однажды, забредя на чужую территорию, мы с Лѐнькой

Анютиным, как всегда, лакомились сладкой спелой малиной. Неожиданно где-то близко

зашуршали листья, заходили ходуном кусты, послышался треск сухих веток. Уж не

медведь ли? Мы насторожились, затаились, чуть дышим. И вдруг совсем рядом: «Яйцы

вон! Яйцы вырежу! Яйцы вон!» Это раховский Юлан таким образом решил рассчитаться с

нами за сорванную в его кустах малину. Как ветром сдуло лешовских пацанов: бежали

они, не чувствуя под собою ног, да так, что только пятки сверкали. Нет, больше мы туда

ни ногой.

Новины, любимые Новины, наш природный детский дом, наши страхи и радости, наше

босоногое детство... Где вы теперь?

К сожалению, в семидесятые–восьмидесятые годы, в период бездумного повального

увлечения мелиорацией новинские кусты были сметены с лица земли. Сомнительная по

целесообразности политика в отношении непахотных земель в советское время загубила

по всему северо-западу России сотни, тысячи гектаров живописных и плодоносных

угодий, созданных за столетия самой природой. Теперь эти земли пустуют, и лишь

искусственные курганы, образованные бульдозерами при сгребании в гигантские кучи

выкорчеванных кустов с наиболее плодородным слоем земли, высятся на заброшенных,

заросших сорной травой полях как памятники агротехнической безграмотности и

бесхозяйственности.

***

На дворе зима. Мороз, ветер. А гулять-то хочется... Не спрашиваясь у взрослых, я

выбегаю на улицу. А про варежки совсем забыл. Очень скоро мои руки на морозе

замѐрзли так, что пальцы побелели и онемели. Кто-то из взрослых заметил это, схватил

меня и затащил в ближайший дом. В тепле руки стали отогреваться, и вот уже

нестерпимая боль в руках пронизывает меня. Я – в крик.

— Воды, скорее холодной воды! — кричат, а воды-то в доме и не оказалось. Зачерпнули

квасу, и в него – мои руки. Как же так, в квас, ведь его же пьют? – промелькнуло у меня в

мозгу, хотя и не до того было. Тем не менее боль отступила, а вскоре и совсем прошла.

Вот тебе и урок от деда Мороза!

Тетя Паня Кудряшова работает почтальоном. Разносить почту по окрестным деревням ей

помогает Леша. Однажды, в раннюю весеннюю пору, когда с утра морозец еще держит

под образовавшимся за ночь ледком талые воды, Леша и говорит мне:

— Ну, что, братец кролик, пойдем со мной почту разносить?

20

А я и рад стараться. В чем был на улице, в том и пошел. А был я в валенках, и, конечно,

без галош. Какие тогда были галоши!

До деревни Костино дошли хорошо, с утра дорога была еще крепкая. А к полудню, когда

солнышко пригрело, растаял ледок, и дорога превратилась в сплошную снежную кашу, а

местами и в глубокие лужи. Мои валенки стали впитывать воду, как губка. Можно

представить, каким молодцом выглядел я, когда с грехом пополам добрался, наконец, до

дома. Мама, а особенно бабушка встретили меня как следует. Вот тебе за то, что ушел без

спроса. А вот тебе за то, что промочил ноги. За то, да за другое, да за третье – набралось

достаточно, так что мало новому почтальону не показалось.

Как-то посреди деревни остановился грузовик. Для нас, пацанов, это большое событие.

Мы к нему, не часто вот так, совсем близко, что можно даже потрогать, автомобиль

останавливается. Большой, с мощными резиновыми колесами, с большим деревянным

кузовом. Кузов-то пустой, за кирпичом едет автомобиль. И так заманчиво от автомобиля

пахнет и бензином, и перегретым двигателем. Водитель открыл капот, от мотора – жар. Из

горловины радиатора валит пар, булькает кипящая вода. Перегрелся мотор, это и ежику

ясно. Да-а, настоящий грузовик, не то, что на картинке... Вот бы проехать на таком...

— Ну, что, мужики, поехали? — как будто подслушал наши мысли шофер: — Ай-да до

Подкрестья! Или слабо?

У нас аж дух перехватило. Вот здорово, вот это да, на настоящей машине, до Подкрестья!

— А назад как? — несмело встрял Ленька.

— Как, как. Да так же и назад. Доставлю вас до дома в целости и сохранности. Не

сомневайсь, садись!

Не сговариваясь, мы с Ленькой дружно полезли в кузов. Да не тут-то было. Только с

помощью шофера перелезли мы через высокий борт. Стоим, смотрим кругом, высоко-то

как, как будто на дерево забрались.

— Ну, держись, мужики, за кабину, щас поедем, ядрѐна корень. На борт не садись!

Бывают же добрые дяди.

Шофер раз-другой крутанул под радиатором железную ручку, и мотор заработал.

Задрожала под нашими руками горячая от солнца крыша кабины, выхлопная труба

закашляла синим пахучим дымом, еще сильнее запахло бензином и еще чем-то

настоящим, автомобильным. Мотор взревел, грузовик дернулся и поехал-покатился по

пыльной, песчаной, размытой дождями нашей деревенской улице. Закачалась кабина,

заходил ходуном кузов: держись, ребята, расставь ноги шире, как делают взрослые, когда

вот так же ездят на машинах, мы же видели это не раз, хоть и с обочины. А теперь сами

едем!

Грузовик побежал веселее – дорога-то под гору, да мимо речки, в сторону синего бора.

Мы-то знали, что там, за бором, и есть то самое Подкрестье, о котором так много

слышали, хоть и ни разу не видели. А посмотреть там есть на что. Кирпичи делают там,

вот что. Теплый встречный ветер треплет выгоревшие волосы на буйных головушках

маленьких путешественников. Ох, и будет же им дома...

Горы кирпича-сырца вокруг цехов завода, штабели готового красного кирпича на

площадке, где грузятся автомашины, шум и гам... Всюду снуют люди, вагонетки, тачки, и

все такое, о чем мы не имеем и понятия. Вот это да! Бурлит жизнь, идѐт работа – это

видно сразу. Так вот что это такое – завод...

Если не считать той цены, которую пришлось заплатить дома за самовольство, поездка

получилась, конечно, интересной. И дядя шофер не обманул, довез обратно, где мы и

были буквально схвачены нашими мамами и бабушками. Награды были розданы каждому

по заслугам...

***

21

А в нашем доме прибавление. Только-только обосновались мы на новом месте, как у меня

появилась маленькая сестрѐнка. В больнице родилась, как положено. На следующий день

идѐм с отцом навестить маму. В больницу не пускают, только передачу приняли. Здание

больницы жѐлтое, кирпичное, крыша железная, а на крыше два круглых окна. Они, эти

круглые окна, видны издалека и потому первыми бросаются в глаза. Так и осталось у меня

впечатление о больнице, как о большом доме с двумя необычными круглыми окнами на

крыше, как о чѐм-то значительном, тревожном, радостном и таинственном одновременно.

Да и как не быть таковому, если в нѐм вдруг, откуда ни возьмись, появляются маленькие

сестрѐнки. Уж не в тех ли окнах дело? Непонятно всѐ это мне, даже отец объясняет как-то

путано.

Выписали маму, отец привез ее домой со свѐртком на руках. Гляди, говорит, сестричка

твоя. Смотрю – ничего особенного: личико маленькое, а глаз как бы и нет. Спит, что ли?

Нет, с мальчишками интереснее.

Уложили маленькую в люльку, в ту самую люльку, в которой когда-то качался и я. В

потолочную слегу отцом вбита скоба, на которой люлька и висит. Рядом с родительской

кроватью, что бы под рукой была. На пружине подвешена люлька, за четыре верѐвочки по

углам, можно качать и в стороны, и вверх-вниз. Но качать-то приходится всем, в том

числе и мне. До чего же нудная эта работа. Но больше всех достаѐтся маме. Вот мама

стирает бельѐ в корыте около печки в другой комнате, а Тонька проснулась в люльке,

плачет, а покачать некому. Мама сама и качает: привязала к ноге два связанных друг с

другом полотенца, протянутых от люльки, и качает ногой, и стирает, и качает

одновременно. Трудно это, наверное. Жаль мне мамку, а что я сделаю?

Всѐ лето, да что там лето, с весенних проталин до осенних заморозков, на улице – только

босиком. Цыпки, ссадины, занозы. А то и нарыв на подошве такой образуется, что недели

две на пятке прыгаешь, пока или сам не вскроется, или мама иглой не проколет. За лето

волосы выгорают так, что голова становится белой. Сметанная голова – смеются

окружающие. Но мне это почему-то не обидно. Хуже, когда дразнятся девчонки, зло так, с

издѐвкой. Особенно этим славится хромоногая Манька Гришихина. Может быть от того

она и злая такая, что от рождения хромая. Наверное, еѐ тоже дразнили...

А на противоположном конце деревни, через дорогу, доживает свой век большой

запущенный сад. Это Степанихин сад, как его называют. Ни Степана, хозяина дома, ни

Степанихи в живых уже нет. Сын их Толя, парень лет двадцати пяти, любит выпить и

садом-огородом не занимается. Усадьба постепенно приходит в упадок, сад зарос

бурьяном, фруктовые деревья стареют, падают, и лишь могучие дубы вдоль дороги ещѐ

стоят богатырями.

Степанихин сад является для нас запретным, а потому и сладким плодом. Оставленный

почти без присмотра, он является объектом набегов местной детворы. Как только

появляются первые ягоды или ещѐ совсем зелѐные яблоки, мы тут как тут.

И вот однажды мы с Лѐнькой Анютиным были буквально схвачены на месте

преступления самим Степанихиным Толей, которого все ребята боялись, как огня. На этот

раз убежать не удалось, и вся нечестная компания была арестована самим Толей и

приведена не куда-нибудь, а прямо в степанихину избу, где никто из ребят никогда ещѐ и

не бывал. Страху-то было...

И что же этот страшный Толя? Он молча сажает нас за свой большой, грубо сколоченный

из толстых досок стол, ставит перед нами дымящийся чугунок с ароматной

«давлѐнушкой», даѐт всем по большой деревянной ложке и приказывает есть. Картошка

горячая, вкусная, со шкварками. Толя ест с аппетитом, через прищур своих глаз хитро

поглядывает на нас. Мы тоже начинаем есть – приказ есть приказ – сначала робко, потом

всѐ смелее. Накормив воришек до отвала, Толя с миром отпустил их домой к полному

недоумению и удивлению мальчуганов. Лишь с годами оценили мы эту ситуацию. Но

больше Толю не видели: вскоре началась война с немцами, с которой он так и не

вернулся.

22

***

В 1939 году началась так называемая финская война, а это значит - мобилизация мужского

населения. Отцу было 29 лет – возраст самый призывной. Помню тревогу, печаль и слѐзы

в глазах матери. Шутка ли – остаться с тремя малыми детьми на руках. Зине шѐл восьмой

год, мне четыре да Тоне год. А хозяйство на новом месте ещѐ не устроилось. Надо и за

скотиной ходить, и корма заготавливать, и дров наколоть, и воды принести. Как детей

одеть, обуть, прокормить?

Военкомат формально прав. Родину надо защищать. Только защищать ли?

Пѐтр Ефимов всегда был законопослушным гражданином. Выполнит он и этот долг перед

Родиной. Дети же – вся надежда на Таню. И ушѐл отец на войну. А перед уходом просил

мать помочь жене.

Бабушка любила внуков. Какие могут быть разговоры? Семья-то одна. И перешли жить в

Лешово и бабушка Паша, и брат отца Владимир, и сестра Наташа. Вместе легче трудности

переносить. В тесноте – не в обиде.

Хорошо помню я тепло бабушкиных рук. Сидит, бывало, бабушка Паша у окна, голосит

по сыну. Случается это у неѐ иногда. То ли плачет навзрыд, то ли песню поѐт: «И где же

ты, соколик мой ясный. Ох. И заждалася тебя матерь твоя. Ох. И когда же ты

возвернѐшься к деткам своим. Ох. И спаси и сохрани тебя Царица Небесная. Ох.». И

причитает, и голосит так минут пять, десять. Очень жалостно слышать это. А бабушка

поплачет-поголосит, и легче ей, по лицу видно. Поголосит-поголосит, уголком платка

глаза осушит и светлеет лицом, как будто беда стороной прошла. Возьмѐт краюху

ржаного хлеба, сахарку кусок – меня покормить. Ничего вкуснее чѐрного хлеба с сахаром

я никогда не ел. Так, во всяком случае, мне тогда казалось. До сих пор помню я этот вкус.

Приходя с работы, дядя Володя всегда приносит какой-нибудь гостинец: то конфету, то

яблоко, то ещѐ что. Мы с радостью встречаем его на пороге дома. Потом дядя Володя

возьмѐт в руки баян, сядет у окна, положит голову на меха, так, что ухо баяна касается, и

подбирает мелодию. Но не успел научиться игре на баяне мой дядя Володя. Ушѐл на

войну в сорок первом, да так и не вернулся. Но всѐ это будет потом, а пока...

Мы с дядей Володей идѐм за водой. Воду из колодца, что в центре деревни, носят в

вѐдрах, на коромысле. Дядя несѐт воду, а я иду впереди. Иду медленно, спотыкаюсь, вязну

в снегу.

— Давай-давай! — поторапливает дядя, но я «не даю». Ноги в больших, на вырост,

валенках слушаются плохо, удержать равновесие на узкой, протоптанной в глубоком

снегу тропинке трудно. В очередной раз споткнувшись и сев в снег, встаю и головою

цепляюсь за висящее надо мною полное воды ведро. Хорошо ещѐ, что на голове зимняя

шапка-ушанка! Ведро наклоняется, и хорошая струя ледяной воды выливается мне за

воротник. И это на морозе, а вода из колодца, с ледком. Хороша банька! И жаловаться

некому, сам виноват. Я соплю, терплю, не жалуюсь. А то другой раз за водой не возьмут...

А дома: — Мам, мокро у меня там!

Чуть что – сразу «мам».

***

Не успела зима вдоволь насладиться своей властью, как снова запахло весной. Уже в

марте заметно удлинился день, от прямых солнечных лучей повеяло теплом. На крутых

южных склонах пушкиногорских холмов снег стал оседать, темнеть, появились первые

проталины. По окоѐму речных и озѐрных берегов затемнели полыньи: по мере

прибывания воды лѐд отходил от берегов. Морозы ослабели, но к утру подмораживало, и

звонкий ледок весело потрескивает под ногами. Скорее бы лето, да поле, да травка

зелѐная.

23

Хорошо тем бабам, у кого мужик дома и с кормами достаток. Не надо ломать голову, как

дотянуть до первой травы. А если корма на исходе... Худеет скотина на соломенной

крошке, от того не в себе и хозяйка. В земледелии всѐ проще: посеял и жди. А тут – к

каждой скотине свой, особый подход нужен. То болезни, то выгулы, а то и волки

наведаются во двор. Не мужик, так сразу на улицу не выбежишь. А впрочем, если надо...

Смотри, хозяйка, в оба, не спи крепко. Трудно в доме без мужика. Ох, война, война, когда

же ты закончишься.

А закончилась война с белофиннами в марте 1940 года. Много наших полегло,

позамерзало в снегах Финляндии. Но отец вернулся целым и невредимым. Вместе с отцом

вернулась к нам и счастливая мирная жизнь. Хорошо, когда все дома! И труд не в труд, и

работа не в тягость.

Перво-наперво надо окопать дом: по весне вода залила весь подвал. Бочки с соленьем,

картошка – всѐ в воде. Воду приходится вычерпывать вѐдрами. И начал свой мирный труд

Пѐтр Ефимович с земляных работ.

На расстоянии метров двух от фундамента выкопал канаву – ров для отвода воды.

Помогал этот ров мало: с водой в подвале мучились всегда. Так и жили по весне в

сырости.

В огороде отец посадил фруктовые деревья, ягодные кусты, по забору с севера и запада –

ветрозащитную полосу из елей. Не всѐ сразу, но постепенно так и получился сад. Первую

яблоньку сорта «титовка» посадили около дома под окном. Принялась яблонька, пошла в

рост.

Не прерывается и работа в колхозе. Днѐм на колхозных полях, вечером на своѐм

приусадебном участке. Без огорода колхознику не прожить, на одни трудодни не

прокормишься. Поэтому за огородом ухаживали особенно старательно, с него фактически

и жили.

Иногда отец берѐт с собой на работу и меня. В колхозном саду, что около деревни Рахово,

отец копает водоѐм. Копает вручную, лопатой. Я сижу на краю будущего пруда, смотрю,

как отец ловко нарезает лопатой сырую землю и аккуратно выкладывает еѐ на кромку

котлована. Выкладывает и сверху прихлопывает землю лопатой, чтобы не осыпалась. И

где это он научился так ловко копать? Ах да, при заготовке торфа. Так нарезают торф в

карьере. Я помню это по Зиновьевке. А на войне... Сколько земли за многие годы

перебросали с места на место руки отца... Как будто жизнь приучала его к суровой

военной работе. Всю будущую войну придѐтся ему вгрызаться в землю вместе со своей

сорокопяткой. Сколько окопов, траншей, блиндажей предстоит ещѐ выкопать в годы

Великой отечественной. Но это будет ещѐ впереди.

Чтобы ребѐнка чем-то занять, да и прохладно сидеть ему без дела, отец разжигает

костерок, а вместо дров подкладывает принесѐнные из дома кусочки торфа. Но жару мало,

торф гореть не хочет, дымит только. Мне зябко, неинтересно, я хочу домой. Не помощник

пока сын отцу, а помеха.

***

Ночью вдруг выпал снег, и не удивительно: на дворе ноябрь. Дома, поля, лес оделись в

чистый наряд, ветви деревьев провисли под снежной тяжестью. Всѐ покрылось

сверкающим на солнце пухом, кругом торжественная белизна. Дети радуются первому

снегу, спешат опробовать санки. Но нет ещѐ прочного покрова, тонок и рыхл слой первого

снега. Вот разве что в снежки поиграть, или бабу снежную слепить... От такого соблазна

не удерживаются и взрослые. Всех молодит первая пороша!

А вскоре и настоящая зима наступила. Дед Лукич с бабой Настей в гости наказывают.

Внуков поглядеть хотят, да и вообще... Зима для крестьянина – передых.

После Нового года один за другим пошли зимние праздники. Только Рождество отошло,

как Крещение подходит, а за ним Масленица. А там и Пасха не за горами. Светлые

24

денѐчки в многотрудной крестьянской жизни. Маленькие радости встреч, застолий,

душевного общения с родными. Запрягай коня, хозяин!

Конѐк у Петра Ефимовича хоть и пузатенький, но проворный. Хоть и смирный, но тянет

хорошо, особенно если прикрикнуть да кнутиком попугать. Но это лишь в крайнем

случае. А так – Мальчик (так зовут коня) – конѐк хоть куда, не подведѐт. И зимой, и летом

выручает. Какая-никакая, а всѐ-таки целая лошадиная сила...

Крепки крещенские морозы, глубоки сугробы в низинах. Зимние дороги в деревне

известны: хорошо, если вехи стоят, а то и вовсе целина. И не далека вроде бы дорога, – до

Зиновьевки километров восемь, не более, – а небезопасна. Иногда так запуржит-завьюжит,

что видимости никакой: вдруг с пути собьѐшся, да заблудишься, да застрянешь? А в

санях-розвальнях мама и мы, закутанные так, что одни глаза видны. Мы по глубокому

снегу не ходоки, а на руках детей далеко не унесѐшь. Да и куда идти? И коня не бросишь.

А зимний день короток, сгустятся сумерки – и ищи-свищи. С Дедом Морозом шутки

плохи. Нет, ответственное это дело, дальняя зимняя дорога. Вот почему так серьѐзно лицо

отца.

Багряное утреннее солнце с трудом оторвалось наконец от белоснежной целины, светит,

но не греет. Морозный снег искрится так ярко, что слезы застилают глаза. Белое

безмолвие окружает нас, лишь скрип полозьев да голос отца, понукающего Мальчика,

нарушают звенящую тишину. Всѐ остаѐтся позади – деревья, кусты, столбы. Только

солнце не хочет отставать, катится вместе с нами.

— Но-о, милай! — высоким тенорком покрикивает на Мальчика отец, причмокивает

губами, подѐргивает за вожжи: — Но-о, спать будешь! Но!

Но Мальчик и без того хорошо понимает хозяина, прядѐт ушами, старается, ускоряет ход.

А если под горку, может и на рысцу перейти, вот, мол, какой я хороший! Но это бывает

редко. Чаще же очередной сугроб встаѐт поперѐк пути. Перемело накатанный зимник, а

чуть в сторону – вязнет конь в глубоком снегу, судорожно дѐргается в упряжке, храпит –

тоже, может быть, чего-то боится. Сани не вязнут, а конь уже барахтается в снегу,

проломив копытами снежный наст...

— Но-о, но-о! — ещѐ серьезнее голос отца, уже и кнут угрожающе завис над лошадиным

крупом: — Но-о, будешь!

Мальчик старается изо всех сил, ещѐ чаще месит копытами снег. Трудно приходится

коню, тонет по брюхо в сугробе. Вывезет ли?

— Ну зачем поехали через Боровы, надо было через Загоски — несмело подаѐт голос

мама.

Отец молчит. Знает, что через Загоски дорога не лучше, да и длиннее, но молчит. Нет

времени для объяснений, не это сейчас главное. Впереди – занесѐнный снегом ручей.

Каков-то лѐд, выдержит ли тяжесть лошади, не проломился бы, не завязнуть бы...

Но нет, выдержал. А вот и твердь. Конь пошѐл смелее, резвее, сани снова заскользили

полозьями по сугробам, как по волнам.

Ох, уж эта качка, вверх-вниз, вверх-вниз, монотонный скрип полозьев, опять вверх-вниз.

Меня укачало, тошнота подступила к горлу. Забеспокоился я, захныкал.

— Что тебе, сынок, никак плохо? — склоняется мать к закутанному с головой сыну. В

ответ я делаю судорожные глотки, тошнота плотно сомкнула губы. Но мать и без слов всѐ

понимает:

— Ну, ну, нишкни. Погоди, потерпи, я сейчас...

Мама сбрасывает заиндевевшие рукавицы, складывает ладони, подносит к моему лицу: —

Ну, давай, сынок, давай...

А мне уже совсем невтерпѐж, губы сами размыкаются, а изо рта одни пузыри. Одна слюна

– и вырвать-то нечем, не кормили детей перед дорогой, нельзя, не впервой. И всѐ равно

легче стало, успокоился сынок, притих.

25

Не прошло и получаса, как вдали показался ровный ряд елей на краю дедова огорода. Вот

она, наша Зиновьевка. Над трубами домов столбы белого дыма. Ждут, значит, гостей!

Почуяв жильѐ, Мальчик ускоряет шаг.

А вот и деревня. Приехали! Бабушка Настя в одном платке выбегает на крыльцо, за ней

Тоня, Лида – все встречают дорогих гостей: не виделись с самого Покрова. В белом

овчинном полушубке степенно, не торопясь выходит на крыльцо дома сам хозяин. Все

обнимаются, целуются. Баба Настя хлопочет вокруг внуков. Дед Мишка помогает зятю

распрягать.

— Овса коню дай, Петь, вон там, под навесом возьми.

Постепенно всѐ успокаивается, начинается обычное: как доехали, что слышно, как

здоровье. И всѐ с доброй улыбкой, ласково, приветливо.

Бывать в Зиновьевке мне всегда нравилось. Всегда-то я был здесь обласкан, привечен.

Чувствовалась любовь и деда, и бабки. И вкусненьким чем-нибудь побалуют, и по головке

погладят. Люблю я свою Зиновьевку. Да и родители отдыхают душой в родной

деревеньке.

А потом вся родня собирается за праздничным столом. С морозца всѐ идет с аппетитом: и

рюмочка, и студень, и каша гречневая с маслом. Хорошо всем быть вместе, радостно на

душе. Хорошо, что все здоровы, что дети в порядке, что внуки растут. И мама с папой

рядом. Поели, детки? Ну, бегите, поиграйте. А у взрослых – ещѐ только начало.

После второй-третьей стопки уходят прочь заботы, уносятся куда-то тревоги, и тѐплая

истома наполняет тела и души. Мир да любовь овладевают застольем, размягчѐнные

сердца тянутся друг к другу в порыве хмельного откровения. Пошли разговоры о том, о

сѐм, и вот уже загудел стол в нестройном хоре перекрестных бесед.

Захмелел и мой дед, раскраснелся. Его лохматая голова склоняется на грудь, в глазах

вдруг появляются искорки тоски и печали. Опершись головою на руку, дед Мишка, как бы

сам для себя, запевает:

Далеко, в земле Сибирской,

Между двух огромных скал,

Обнесѐн большим забором

Александровский Централ.

Любит эту песню Михаил Лукич, больно трогает она его душу. Скупая слеза нет-нет, да и

затуманит взор. Невесѐлые воспоминания, неутешное отцовское горе тому причиной.

Семѐн, первый и единственный сын деда Мишки, повѐз как-то в Питер табачок на

продажу, да так и не вернулся. Сказывали, что забрала его ЧэКа за то, что не было у него с

собой каких-то документов. Потом – тюрьма, Соловки, каторга. Так и сгинул молодой

парень в круговерти смутных лет.

В воскресенье мать-старушка

К воротам тюрьмы пришла,

Своему родному сыну

Передачу принесла — нестройными хмельными голосами подхватывают сидящие за

столом, постепенно переходя от разговоров к песне. А песня уже строится, выравнивается,

крепнет:

Передайте передачу,

А то люди говорят,

Заключѐнных здесь не кормят,

Смертным голодом морят.

Вот и бабка уже уголок косынки к глазам поднесла. Проняла песня, разжалобила.

Захмелели мужики, запылали щѐки у баб. А что? На то и праздник. Если гости пьяны,

значит, хозяин встретил хорошо, выпить было что. Если гость после застолья крепко

стоит на ногах, значит, угощали плохо, хозяину стыд и срам. А вот если вышел мужик на

улицу, да на глазах у всего честного народа упал в сугроб и лежит, встать не может – вот

это да. Значит, хорошо угощали, выпивки было много – пей, не хочу. Слава хозяину,

26

спасибо и гостю. Потому что не такой уж он и пьяный, чтобы на ногах не стоять. Просто

поддержал авторитет хозяина в глазах соседей по деревне. Где ещѐ такое увидишь, как не

в псковской деревне?

Традиции, брат.

Выпили гости, насытились, наговорились – гармонист, бери гармонь. Шире круг, бабка в

пляс пошла. Затравила молодѐжь, разожгла – и пошло-поехало. Тут и пляски, тут и

частушки:

Ох, топну ногой,

Да притопну другой,

Сколько я не топочу,

Всѐ равно плясать хочу.

Мой милѐнок, что телѐнок,

И курчавый, как баран,

Никуда его не дену,

Не зарежу, не продам.

Гнутся, скрипят половицы, звенит посуда от перестука каблуков. Павел Гаврилов

разошѐлся, чудить начал:

Вы послушайте, ребята,

Нескладишу буду петь,

Во дворе баран кладѐтся,

В бане парится медведь.

Ух,ты!

А на Пасху катаем яйца. В больших сенях на полу устанавливается наклонный желобок,

по нему по очереди пускаются раскрашенные да разрисованные пасхальные яйца.

Закончив свой бег, яйцо останавливается на полу. Затем следующий играющий запускает

другое яйцо. Если оно ударяется об уже лежащее, значит, владелец пущенного яйца

выигрывает и забирает лежавшее яйцо, как выигрыш. Если же яйцо не коснулось других,

то остаѐтся лежать, пока кто-нибудь не попадѐт в него своим яйцом. Вот так и лежат по

всему полу разноцветные яйца, ждут своего нового обладателя. Чем их больше лежит на

полу, тем легче в них попасть. Можно пускать и по два, и по три яйца – это уж зависит от

того, какой у тебя запас. Катятся яйца, подпрыгивают на неровностях дощатого пола.

Радуются выигрышам те, кому повезло. Но и тот, кто проиграл, сильно не переживает:

интересен не столько выигрыш, сколько участие в живой игре.

Потом яйцами бъѐмся: чьѐ выдержит, не треснет, тот выигрывает, и битое яйцо переходит

к новому владельцу. Здесь и шутки взрослых, и смех ребятни, а значит – общее веселье.

Нехитрые детские игры, а иначе чем занять их, не сидеть же им за общим столом до

конца, где и винцо, и крепкое словцо, и песни разудалые.

Обычно вечером избу освещали лучиной, но ради праздника доставали с полки лампу, не

жалели керосина, который обычно берегли. Гуляли допоздна: праздник есть праздник.

Гуляй, пока гуляется.

Но делу – время, потехе – час. Праздник не работа, пролетает быстро. Отпраздновали,

повеселились, переночевали – и домой.

***

Возвратившись с финской войны, отец устроился на работу в Пушкиногорский

плодопитомник. Как-то незаметно для окружающих, как говорится, без отрыва от

производства закончил курсы агрономов, стал работать по специальности. Увлѐкся

работами Мичурина, накупил книг по садоводству – получилась неплохая домашняя

библиотека. Много читал, стал пописывать статьи в районную газету «Пушкинский

27

колхозник» – делился опытом работы, пропагандировал новые сорта плодово-ягодных

культур. И на работе, и дома выращивал саженцы, прививал яблоньки, учился сам и учил

других. Работал с душой, в охотку.

Но нет, не суждено было долго жить и работать мирно. Как тѐмная грозовая туча, снова

надвигалась лихая военная година.

Глава III. Война

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времѐн татары и монголы...

Н.Рубцов

Радио всѐ чаще приносило тревожные вести: в Европе хозяйничали фашисты. Как стало

известно через много лет, Сталин, сговорившись с Гитлером, оккупировал и присоединил

к СССР Бессарабию, Западную Украину, Западную Белоруссию, страны Прибалтики. Но

уже тогда люди не очень-то верили сталинской пропаганде об освобождении этих

народов, но вслух об этом не говорили. А кто говорил, того больше не видели...

Мужики на посиделках сосредоточенно курили, перебрасывались фразами, смысл

которых был понятен им одним. Мрачнели их лица, не нравилось им нынешнее

международное положение. Уж они-то понимали, что всѐ это значит. Все говорили о

неизбежности войны.

А вторая мировая война уже шла. Уже пылали города и села Польши. На стороне

Германии выступили Румыния, Венгрия, Италия, Словакия и Финляндия. Уже втянуты в

войну США, Англия, Франция и другие страны. По-своему готовился к войне и Советский

Союз.

По улицам Пушкинских гор маршировали ОСОАВИАХИМовцы с противогазными

сумками через плечо. Строились бомбоубежища и другие оборонительные сооружения. За

околицей нашей деревни пролѐг глубокий противотанковый ров. Отлогий берег рва

обращѐн на юго-запад, крутой – в сторону Пушкинских гор.

Среди населения росла тревога. Эти тревожные ожидания передавались и детям. Мы

играли в войну, тоже строили свою линию обороны, ловили «шпионов». Зарождалось

новое поколение – поколение детей войны.

Войны ждали – и не ждали. Надеялись, что пронесѐт, пройдет война стороною. Но она не

прошла, не минула. Она грянула, как гром среди ясного неба.

22 июня 1941 года по радио сообщили, что Германия напала на нас, на нашу страну. Я

тогда плохо представлял себе, что это значит. Но, судя по встревоженным лицам

взрослых, было ясно, что это что-то ужасное, такое, чего мы ещѐ не испытывали. И

страшное, и неизвестное. Взрослые приникали к висящей на стене говорящей чѐрной

круглой тарелке, подкручивали винт громкости, стараясь не пропустить что-нибудь

важное. Репродуктор потрескивал, некоторые слова разобрать было трудно, что ещѐ

больше усиливало чувство тревоги и неизвестности. Всем было ясно: пришла большая

беда.

Не многим более года прошло с того дня, когда отец вернулся с финской войны. И вот

опять повестка из Райвоенкомата: прибыть... при себе иметь... Известное дело.

Сборный пункт мобилизованных разместился в ШэКаэМ. Пошѐл туда и отец. Провожали

его мы с мамой. За школой, на пригорке, поросшем сосняком, сидели и ждали своей

очереди призывники. Отца вскоре зарегистрировали, приказали ждать отправки на

станцию. Но тут стали сгущаться сумерки, и нам с мамой надо было идти домой. Теперь

отец пошел провожать нас.

28

Прощались в логах. Был тѐплый душный вечер. Отец поднял меня на руки, прижал к

груди, поцеловал.

— Прощай, сынок — сдавленным голосом проговорил он, и слеза скатилась по его щеке.

Потом бережно опустил меня на землю: — Иди, сынок. Жди папку. Папка... придѐт.

Он не сказал, что придѐт скоро. Чувствовал отец, что это будет не такая война, что была,

не финская. Прощался надолго, если не навсегда.

Я прошѐл по дороге несколько шагов, оглянулся. Отец и мать стоят рядом, обнявшись.

Отец гладит маму рукой по голове, а она плачет навзрыд, положив голову ему на грудь. У

меня слѐзы льются сами собой, жаль мне и отца, и мать. Жалко и страшно: как-то мы

теперь без папы?

Ушѐл на войну и дядя Володя.

Снова осталась мать с малыми детьми. Хорошо ещѐ, что бабушка Паша рядом.

Фронт приближался быстро, да и фронта-то как такового не было. Уже в начале июля над

Пушкинскими Горами летали немецкие самолѐты, безнаказанно, средь бела дня, с воем

пикировали, бомбили железнодорожную станцию Тригорская. На кирпичном здании

вокзала появилась большая трещина. Станция была выведена из строя. Несколько бомб

было сброшено и на посѐлок. Бомбой был поврежден купол Святогорского монастыря. А

через день в окрестностях райцентра стала слышна не только орудийная, но и пулемѐтная

стрельба. По дорогам потянулись потоки беженцев. Появились и наши отступающие

части. Они шли на восток. По новоржевскому большаку и по просѐлочным дорогам

вперемешку брели солдаты, беженцы, гнали колхозный скот. Листовки, сбрасываемые с

немецких самолѐтов, призывали красноармейцев сдаваться в плен. Тем, кто сдастся без

боя, обещали хорошее питание, одежду, табак.

Вскоре после ухода на войну отца и дяди Володи в Лешово приехал дед Мишка и забрал

всех нас с собой в Зиновьевку. Ждали боѐв, опасались бомбардировок и артобстрелов. В

Зиновьевке, за огородом тѐти Ули, был высохший пруд. В нем устроили укрытие,

перекрыв яму жердями и ветками. Здесь должны были прятаться женщины и дети.

Мужики собирались вместе, сидели, курили, думали, что делать. Старики, бывавшие на

войне, советовали уйти из деревни, спрятаться в лесу.

Куда бежать?

Приняли решение выселяться в Котьянковский лес. Начались спешные сборы. Запрягли

лошадей, с собой брали самое необходимое. Наверх сажали детей. Возы получались

большие. Мужики ругали баб за то, что те брали лишнее. А кто знает, что оно там, в лесу,

будет лишним? Да и неизвестно, на какое время уезжаем. Ой, лихо нам...

Жаркий июльский день. Солнце печѐт нещадно, пот заливает глаза идущих рядом с

повозками. Слепни не дают покоя ни лошадям, ни людям. Горячее марево колышет

горизонт. Со стороны Пушкинских Гор доносится вой пикирующих самолетов. Над

новоржевской дорогой стоит высокий чѐрный столб дыма. Бухают пушки. Изредка

слышны глухие разрывы артиллерийских снарядов. Быстрее, быстрее в лес.

К вечеру добрались до места. Остановились на берегу красивого лесного озера. Высокие

сосны своими кронами заслоняют небо, а значит, и нас от немецких самолѐтов. В лесу

сумрак, прохлада.

Мужики заработали топорами, быстро соорудили большие шалаши. Детям радость: и лес,

и озеро, и еда на свежем воздухе. И поесть есть что, только сегодня из дома. Праздник, да

и только. На время ушли куда-то страхи и уныние. Мальчишки постарше побежали

купаться. Вода тѐплая, прозрачная, как стекло. Малыши бегают босиком по мелководью, в

глубину нельзя, да и раков страшно: вон они какие, грозно ворочают своими клешнями. И

как это старшие не боятся руками вытаскивать их из-под коряг? Наловили раков целое

ведро, переложили жгучей крапивой. Завтра утром сварим их, сейчас нельзя костѐр

разводить.

29

Ночь переночевали, а на утро новое известие: немцы взяли Пушкинские Горы. Вторую

ночь над Пушгорами стоит зарево: посѐлок горит. Красноармейцы отошли, боя больше не

будет. Возвращаемся. Но через сутки наши перешли в контрнаступление и снова овладели

посѐлком. Правда, не надолго.

В Зиновьевке боя не было, она была в стороне от главных дорог. До нас доходили лишь

отзвуки орудийной стрельбы. Но от этой неизвестности было ещѐ тревожнее.

В то время, пока мы были на выселках, в наш дом в Лешове попал осколок снаряда,

разорвавшегося рядом, через дорогу. Осколок пробил стену дома, прошѐл через дверь и,

чиркнув по потолку, вонзился в стену коридора.

***

В том году хлеба уродились, как никогда: высокие, густые. Вдоль дорог тянулись жѐлтые

перезревшие поля ржи, пшеницы, ячменя. При налѐтах немецкой авиации они были

хорошим убежищем для красноармейцев. Наши войска сопротивлялись, как могли, но

силы были неравны. Вражеские танки обходили разрозненные части Красной Армии,

наши целыми соединениями попадали в окружения, группами и поодиночке рассеивались

по лесам, отходили на восток в надежде прорваться к своим. Ночами пробирались они на

восток, днѐм отдыхали в лесу, во ржи. Шли группами и поодиночке, с оружием и без него.

Многие переодевались в гражданскую одежду, оставались в деревнях под видом местных

жителей. Некоторые шли в примаки, да так и жили до лучших времѐн. Большинство из

них рано или поздно оказывалось в партизанах. А сколько их, убитых и раненых, осталось

в полях и лесах навсегда...

Как-то деревенские женщины шли в полдник доить коров и вдруг услышали в кустах чей-

то не то стон, не то зов. Смотрят – в высокой траве лежит человек в красноармейской

форме. Как он попал сюда, неизвестно. Оказалось, это раненый в ноги русский лѐтчик. От

самой реки Великой полз он на восток, в сторону фронта. И лежит здесь уже несколько

дней, дальше ползти уже не может.

Ночью лѐтчика перенесли в деревню и уложили в сарае на сеновале. Там и ухаживали за

ним, кормили, перевязывали. Держалось это в секрете, но нам, мальчишкам, всѐ же

удалось подсмотреть, ведь не каждый день военных лѐтчиков находят! Нет, не умеют

взрослые держать тайны. Пролезли мы с Генкой как-то на сеновал и видим: лежит на боку

молодой дядя в военной гимнастѐрке и ест, при этом своим большим ножом кладѐт на

вареное яйцо масло и аппетитно так отправляет всѐ это в рот. Яйцо, да ещѐ и с маслом!

Вот, наверное, вкусно! Для нас это непонятно, у нас так не едят. Не иначе, городской! А

как стали менять повязку на ноге – смотрим, а там черви копошатся. Эх, жаль, что в

Зиновьевке нет доктора. Будут бабки лечить сами, как могут. А рана запущенная...

Я не знаю точно, чем закончилась эта история. Как говорили потом, лѐтчика передали

нашим: приехали на повозке какие-то люди и увезли раненого.

***

У деревни Осница шѐл бой. Наши окопались в кустах, встретили врага огнѐм. Немцы

подтянули танки, пошли в атаку. Красноармейцы стойко оборонялись, подбили один танк,

другой танк застрял в торфянике. И всѐ же наш отряд был рассеян. На поле боя осталась

стоять повреждѐнная гаубица. Она стояла там несколько лет и после войны, как

напоминание о тех днях. Из микропористой резины еѐ колѐс мы делали себе мячи для

игры в лапту. Отличные мячи получались, тяжѐлые, с хорошим отскоком. Если таким

мячом припечатают по одному месту, долго помнить будешь...

Драматические события произошли и в деревне Арапово. Красноармейская полуторка

дошла до деревни, но дальше лесная дорога оказалась для автомашины непроходимой.

Солдаты ушли в лес. Два молодых красных командира остались у брошенной

30

автомашины. Они сидели на обочине дороги, с серыми от дорожной пыли осунувшимися

после бессонных ночей лицами, растерянно озираясь по сторонам, как загнанные звери.

Они уже никому не верили, не видели выхода из создавшегося положения. Кого они

боялись, и кого больше, немцев или наших? Как они объяснят в Особом отделе, где их

личный состав, где оружие, где матчасть, где документы вверенного им батальона? Чему

учили их в военном училище? Чему учила их партия? Почему, в конце концов, батальона

нет, многие погибли, а они живы? Вот, в кузове грузовика лежит их товарищ, убитый

старший политрук. Он до конца выполнил свой долг. Его не в чем будет упрекнуть. А

они?

— На, сынок, попей молочка. Не простудись только, из погреба, холодное... —

протягивает кринку баба Дуня одному из них: — А то зашли б в избу, отдохнули,

перекусили что...

— Не до еды нам, мать. Наелись мы досыта. Иди. Спасибо на добром слове.

— Не иначе, как рехнувшись. Глаза дикие, мутные. Царица небесная, что деется-то... —

только и успела проговорить вернувшаяся в избу баба Дуня, как за машиной почти

одновременно прогремели два выстрела.

Покончили с собой молодые красные командиры, как есть застрелились из своих же

пистолетов. Как по команде. Сами себе скомандовали, сердешные. Это что же происходит

с нашей родной Красной Армией? Не нравится это мужикам. Нехорошая примета...

Что это? Акт отчаяния, малодушия или демонстрация – умираем, но не сдаѐмся?

Поистине, неисследима и загадочна ты, русская душа.

Похоронили командиров недалеко от деревни на пригорке, на том месте, где, по

преданию, исстари хоронили погибших воинов.

***

Сотни тысяч красноармейцев оказались в плену у немцев за первые дни войны.

В полукилометре от Зиновьевки, на гарях, на рассвете сдался в плен большой отряд

русских. Остановились на ночѐвку, а утром сдались немцам. Так говорили. Но почему без

единого выстрела? А с другой стороны, почему должны быть выстрелы, когда сдаются?

Как бы там ни было, но на месте их стоянки осталось много оружия, военного снаряжения

и боеприпасов. А может быть просто бросили оружие и ушли, куда глаза глядят? Что и

как – точно никто не знает.

Днѐм всѐ тихо – ни немцев, ни наших. Пошли смотреть. Мы, мальчишки – туда же.

Вот это да, чего там только нет. Винтовки, противогазы, ящики с патронами и даже

ручной пулемѐт. Пилотки, ремни, каски зелѐные с красными звѐздами, новенькие ещѐ

совсем. Что они, переоделись, что ли? Одна винтовка в землю штыком воткнута. А по

поляне бегает молодой жеребчик, вертится рядом, далеко не уходит. Будто ждѐт кого-то.

Верная лошадка, даром, что молодая. А может потому и верная, что боится от людей

отбиться... Яким Гарнушкин тут как тут: поймал жеребчика, верѐвку на шею, и вот уже

скачет по полю. Смелый этот Яким, или дурачок просто. Вот как упадѐт с коня, что тогда?

Взрослые отогнали детей, нечего, мол, делать вам тут, ещѐ подорвѐтесь на чѐм... А сами –

кто винтовку, кто пулемѐт тащит, а уж пилоток набрали – хватит их на десяток лет носить.

Да и каски в хозяйстве пригодятся: хорошие горшки из них получаются...

А на следующий день со стороны Арапова вдруг послышалось гудение. Густой такой гул.

То ли автомашина, то ли трактор. Едет медленно, как бы наощупь, несмело, и густые

клубы пыли за ним. Женщины похватали детей и бегом в укрытие. Пригодилась яма всѐ-

таки, не зря старались.

Сидим, прильнувши к щелям, подглядываем между веток. Разве тут усидишь? Смотрим,

едет по деревне танкетка, зелѐная такая, а из люка голова немца торчит и туда-сюда

поворачивается. Хоть и издали, а увидели всѐ-таки первого немца: у, страшный какой.

31

Танкетка пролязгала гусеницами и остановилась посреди деревни. Немец высунулся по

грудь, смотрит по сторонам. Автомат, короткий такой, на шее висит, на дедов дом

направлен. А на крылечке дома сидит сам дед Мишка. Будь что будет, надо же кому-то за

дом отвечать. Да и знать надо, что там происходит. К тому же – а вдруг кого искать

начнут, ещѐ больше беды наделают.

— Зольдат есть? Рус есть? — кричит немец, а сам по домам да по улице глазами рыскает.

— Нет, нет солдат, нету тут никого. Одни бабы да детишки малые — заговорил дед

Мишка срывающимся голосом, разводя руками и мотая головой из стороны в сторону: —

Нету никого, нету. И не было!

Неизвестно, понял эту дедову тираду немец или нет, но танкетка вдруг взревела,

дѐрнулась и на повышенной скорости устремилась вдоль деревни дальше, туда, в сторону

Пустынек. — Не иначе, разведка, — смекнул дед: — Слава тебе, Господи, пронесло.

Отлегло на сердце, душа на место вернулась. Ай да дед Мишка, не испугался, встретил

немца лицом к лицу. Это хорошо, что борода у деда окладистая, да седая, да лапти на

ногах, а то неизвестно, чем бы всѐ это кончилось. Могли бы и за кого другого принять.

Так вот и стали Пушкинские Горы территорией, оккупированной немцами. В районе

насаждался строгий военный режим. Устанавливалась новая, немецкая власть. Новые

порядки, новые законы.

***

В конце июля мы вернулись в Лешово. Здесь вовсю уже хозяйничали немцы. Пришли,

расположились под горой, на берегах речки. Крадучись, ползком, я прокрался на горку,

подглядываю за немцами. Пораздевались, обливаются холодной водой из ручья, кричат,

визжат, гогочут. Далеко слышна чужая гортанная речь. Другие горланят свои песни под

губную гармошку. Немцы чувствуют себя вольно, пошли по деревне: «Матка, яйка,

масло!».

За несколько дней от деревенской живности почти ничего не осталось. Коров, правда,

пока не трогали. На жителей смотрели свысока, снисходительно. Партизан в первые

месяцы не было, немцы чувствовали себя в полной безопасности, вели себя нагло,

беспечно.

Но немцы тоже были разные.

В один из первых дней оккупации к нам в заулок зашѐл один немолодой уже, лет под

сорок, судя по погонам, рядовой немецкий солдат. Я немцев еще боялся панически: немец

к дому – я в огород, спрятался за забором, стою, в щель подглядываю. Женщины в

подобных случаях брали на руки детей, чтобы и их, и себя как-то обезопасить. Мать сидит

на крылечке с Тонькой на руках, Зина рядом. Немец тоже присел, начал говорить что-то

на своѐм языке. Вытащил из кармана фотокарточки, показывает: — Фрау, фрау... —

говорит. На фотографиях женщина с детьми – наверное, семья этого немца. Тычет в них

пальцем, говорит что-то, на Тоньку с Зиной показывает. Потом достал из кармана

конфеты, суѐт Тоньке, мол, на, ешь. Угощает, значит. Тонька не берѐт, боится, и Зина

тоже. Отдал немец конфеты матери, она отказаться не посмела. Потом и мне дала

попробовать. Странные такие конфеты, очень похожи на пуговицы, только без дырочек.

Правда, сладкие, как и положено.

Ничего плохого не сделал этот немец, посидел и ушѐл.

Другие же не церемонились. Смеялись, показывая на мои босые ноги в цыпках,

предлагали сигареты. Это шестилетнему-то. Переловили всех кур и уток, а ведь не

голодные вроде бы: вон, кухня дымит, дразнит незнакомым, но вкусным запахом.

С приходом немцев изменился весь уклад жизни. Колхозы перестали существовать сами

собой, его имущество и земля были разделены между крестьянскими домами по едокам.

Соответственно все хозяйства должны были платить налоги. А что с земли возьмѐшь,

урожай-то почти весь пропал. Война не дала собрать и того, что осталось от пожаров.

32

Ведь, отступая, сжигали всѐ, что успевали поджечь. Не оставлять же врагу. Да и немцы

много хлебов пожгли, вылавливая скрывающихся в них красноармейцев.

Маленьких детей немцы пока не трогали. Осмелев, я стал ходить в Пушгоры, бродил там

без дела по улицам, глазел, любопытничал. Всѐ-то мне было интересно: и непохожие на

наши грузовики с большими бочками сбоку от кабины, заправлявшиеся не бензином, а

дровами, и запряжѐнные толстозадыми короткохвостыми лошадьми-тяжеловозами и

длинноухими мулами повозки, и солдаты в сапогах с короткими широкими голенищами и

с подошвами, сплошь подбитыми железными гвоздями с широкими выпуклыми

шляпками. Такую подошву вовек не сносить. Далеко шагать собрались немцы!

***

Однажды, как молния, разнеслась весть, что немцы ведут пленных красноармейцев.

Бабушка побежала смотреть, не увидит ли кого из своих сынов. И действительно, по

Новоржевскому большаку гнали колонну наших пленных. Оборванные, исхудавшие, еле

передвигая ноги от усталости и истощения, шли они по пыльной дороге длинной

колонной под охраной немецких солдат с овчарками. Среди пленных были и больные, и

раненые, некоторых товарищи вели под руки. Их гнали из-под Старой Руссы без пищи и

питья, лишь изредка останавливая на отдых у какого-нибудь ручья или в овраге, чтобы

легче было охранять от возможных побегов. Тех, кто падал, били прикладами. Впереди

шла автомашина с солдатами и собаками, другой такой же грузовик шѐл следом, замыкая

колонну.

На этот раз пленных остановили на ночлег перед Пушкинскими Горами, в лощине, на

берегу маленького, почти совсем высохшего ручья. Обессиленные люди по очереди

припадали к воде, покрытой ржавой плѐнкой, жадно и подолгу пили. Кто-то освежал

водою запылѐнное лицо, шею, стриженую голову. Некоторые были так измождены, что

падали на землю, чтобы хоть как-то собраться с силами.

Около отдыхающей колонны стали собираться местные жители. Стояли, молча

вглядываясь в серую массу людей: нет ли кого из своих, ведь и их сыны, мужья и братья

могут оказаться здесь, голодные и холодные, на краю гибели. Искала глазами своих

кровинушек и бабушка. Нет, не нашла.

Некоторые стали бросать пленным куски хлеба. Голодные люди бросались за хлебом,

ловили, жадно запихивали в рот, как будто боялись, что кто-то у них его отнимет.

Конвоиры стали отгонять женщин, но люди бросали и бросали кто хлеб, кто яблоко, кто

что-нибудь из одежды: был сентябрь, и ночи уже были холодные.

На следующее утро колонна двинулась дальше, в псковский лагерь для военнопленных.

Впереди была вторая половина адского пути – ещѐ 120 километров. Не все выдержали

этот путь до конца. Но и тех, кто дошѐл до Пскова, ждали не меньшие страдания.

Как стало известно через много лет, только за первый год Великой отечественной в плену

у немцев оказалось около четырѐх миллионов русских солдат и офицеров. Содержание в

лагерях было ужасным: в одних только Крестах фашисты уморили 85 тысяч советских

военнопленных. Трудно, но можно представить, что было бы с нашей армией, если бы

немцы относились к пленным по-человечески... Но в том-то и дело, что по-человечески

относиться к людям фашисты не могли.

***

Тяжѐлая участь постигла город Ленинград и его жителей зимою 1941-42 гг. Город был

почти полностью отрезан от внешнего мира. Начался голод. Спасаясь от голода и холода,

жители тысячами покидали Ленинград. Целыми семьями, уложив на саночки то немногое,

что можно было взять с собой, люди уходили из города. Быстро таяли скудные запасы

пищи, вещи уходили в обмен на продукты, силы покидали людей. Плохо одетые,

33

полуголодные, шли по заснеженным дорогам истощенные женщины и дети, часто

останавливаясь на отдых в населѐнных пунктах. По мере продвижения фронта на северо-

восток многие из них оказались на оккупированной врагом территории. Советской власти

там уже не было, а новым властям до них не было дела.

Вот такую группу беженцев, расположившуюся на постой в Пушкинских Горах, и увидела

однажды бабушка Паша. Еѐ внимание привлекла одна семья. В холодном сарае, в не по-

зимнему лѐгкой одежде и дырявой обувке сидела на мешках, лежащих на саночках,

женщина средних лет, а к ней, дрожа от холода, как цыплята к наседке, жалось трое детей:

две девочки и мальчик. В их глазах угадывалась растерянность и мольба о помощи, хотя

они и старались этого не показывать. Так уж они были воспитаны – не плакать, не

жаловаться, сохранять чувство собственного достоинства. Но по всему было видно:

пропадут зимою люди, не выдержат. Сжалось у бабушки Паши сердце от сострадания, не

могла она пройти мимо этих детей. И хоть сами едва перебивались с хлеба на воду, взяла

бабушка эту женщину к себе в дом. Так и поселилась у нас ещѐ одна семья: тѐтя Шура

Жданова и еѐ дети – четырнадцатилетняя Тамара, двенадцатилетняя Люся и девятилетний

Гена.

Почти всю войну прожили они у нас. Вместе переносили лишения, недоедание и холод.

Ждановы оказались хорошими людьми, отзывчивыми, были для хозяев, как родные.

Такими и остались по отношению друг к другу на многие годы. Сейчас они живут в

Петербурге, но Пушкинские Горы не забывают. Да разве забудешь такое? Сколько

воспоминаний, теплоты и радости при встречах Тамары с Наташей, со всеми нами, когда

она бывает в Пушкинских Горах, в Астахнове, в Лешове...

***

Зимою 1942 года в нашей деревне расположилась небольшая немецкая воинская часть. В

Митькином заулке расположилась походная полевая кухня на колѐсах, от которой по

деревне растекались дразнящие запахи. В одной из комнат нашего дома немцы развернули

медицинский пункт. Врача звали Вилли. В его подчинении был солдат – санитар. В

маленькой комнатке жили четыре власовца – пленные красноармейцы, перешедшие на

сторону немцев. Построили там двухярусные нары, на которых и спали. Власовцев никто

не любил, ни русские, ни немцы. Правда, и служили они через пень-колоду, это все

замечали. Однажды немецкий унтер до крови избил одного власовца за то, что тот

опоздал сменить его на посту. У немца на сапогах были шпоры, так он этими шпорами

разбил власовцу голову. Последний даже не посмел защищаться.

К нам, детям, эти сегодняшние немцы относятся вполне сносно: посмеиваются над нами,

стараются о чем-то поговорить, чего в общем-то просто не получается, но не обижают.

Неожиданно могут даже угостить конфетой или сигаретой. Но от сигарет мы с Ленькой

отказываемся. Мы с Ленькой не курим, потому что знаем, что это плохо. Ведь мы же

хотим вырасти большими, а тот, кто курит, остается маленьким на всю жизнь. Это мы

знаем, нас не обманешь. Другое дело – пустые ярко разрисованные картонные пачки от

сигарет, с блестящей «серебряной» оберткой, остро пахнущие не столько табаком,

сколько чем-то наподобие духов. Хоть аромата духов мы еще не знаем, но догадываемся,

что так могут пахнуть только они.

Ох, и доставалось же моим босым ногам. Цыпки, ссадины, занозы. Однажды на подошве

появилась болезненная припухлость. Ходил я с трудом, полностью наступать на ногу не

мог, а потому сильно хромал. Заметил это доктор Вилли, позвал мать, жестами

показывает, что надо лечить, операцию делать. Доктор своим поведением и отношением к

нам создавал хорошее впечатление, ему можно было довериться. Да и ребѐнку помощь

нужна, так что мать согласилась. К тому времени я немцев уже не так боялся, зато самой

операции страшился, как огня. Но делать было нечего: ведь болит же, да и мать велит. И

пошѐл я на операцию.

34

Санитар усадил меня на стул, больную ногу положил на другой. Доктор обработал чем-то

место нарыва, кожа стала мягкой, малочувствительной. Но страх еще больше усилился,

когда доктор склонился над моей ногой с какими-то блестящими инструментами. Я

притих, еле дышу, дрожу, вот и слѐзы уже наготове, а сзади санитар держит мою голову и

мне в рот конфеты заталкивает. А доктор ножничками кожу надсек, нарыв вскрыл, и боли

почти никакой. Но у меня слѐзы льются сами собой, со страху я готов зареветь, но не

могу: рот полностью набит конфетами, и немец их рукой придерживает, чтобы я

выплюнуть не мог. Доктор посыпал рану белым порошком, наложил повязку. Боль совсем

прошла. Постепенно прошѐл и страх, осталось радоваться и концу операции, и конфетам.

Вот уж чего я от немцев не ожидал, так это конфет, чтобы вот так просто и так много. Не

такое уж это и страшное дело, операция! Спасибо доктору, хоть и немец он.

***

В 1942-43 годах Пушкинские Горы были уже в глубоком немецком тылу. Только новые

порядки да партизаны напоминали о войне. Да переживания за отца, за дядю Володю,

которые были в это время там, далеко, на фронте. Вестей от них не было никаких, да и не

могло быть. Фронт по живому разрезал страну на две части.

В годы оккупации в Пушкиногорском районе проживало около 30 тысяч местного

населения и 11 тысяч беженцев, согнанных немцами из-под Ленинграда. Нельзя сказать,

что новые власти не обращали на население внимания. Для идеологической обработки

жителей местные власти широко использовали печать – газеты и журналы. Уже в 1942

году стала выходить газета с громким и наглым названием «За Родину». Она была

рассчитана на простого, если не сказать, простоватого человека, местного жителя. Газета

пропагандировала новый порядок. Почти в каждом номере появлялись частушки дяди

Митяя, рассказы для детей, под которыми стояла подпись: «Ваша тѐтя Даша». Читали еѐ,

правда, не все. Мы использовали еѐ в основном для оклейки стен. Потому и запомнил я

эту газету, что ими были оклеены стены в маленькой комнатке. Так прямо на стене я

потом и читал их, когда читать научился.

Новые власти делали все, чтобы создать иллюзию нормальной мирной жизни. В посѐлке

снова заработали столовая, баня, слесарная и жестяная мастерские, кузница. Открылась

мастерская по пошиву одежды и обуви, частный магазин. Возобновил свое производство

и кирпичный завод. Опять через нашу деревню засновали тяжелогруженые автомашины,

теперь уже немецкие.

Весною 1942 года купол Успенского Собора Святогорского монастыря, пострадавший во

время бомбѐжки, был отремонтирован. Снова зазвонили его колокола, возобновилась

церковная служба. Не знали мы тогда, что это ненадолго: в 1944 году и купол, и шпиль

монастырского собора будут подорваны немцами.

Осенью 1942 года в посѐлке открылась начальная школа. Это ничего, что школа немецкая.

Учиться-то писать, читать и считать всѐ равно надо. Это мне всегда говорил отец. И

отвели меня осенью в первый класс.

О школе я мечтал давно. Поэтому в школу я пошел с охотой, и к учебе с первого дня

относился как положено. Хоть мне уже исполнилось 7 лет, из-за маленького роста меня в

школе сразу прозвали «Валя маленький». Наверное, был и «Валя большой». В школу

записали под фамилией Петров, по имени отца, как и было принято на псковщине.

Здание школы было занято немцами под комендатуру. В подвале еѐ были камеры для

арестованных. Мы это знали и поглядывали в сторону школы с опаской. Учиться

пришлось в другом, приспособленном под начальную школу деревянном здании на

окраине поселка. Но парты и школьные доски были настоящие, и батюшка, который

преподавал Закон Божий, тоже был настоящий, в рясе и с бородой. Батюшка был строгий,

шалостей не терпел. Мы учили наизусть молитвы. Несмотря на то, что молитвы были

трудные, я вызубрил их целый молитвенник. Но ничего, кроме «Отче наш», в памяти не

35

осталось. Куда легче и интересней было учиться читать, писать и считать. Тут уж я был

заранее хорошо подкован, отец занимался со мною лет с пяти. Потому и был я учеником

прилежным и вполне успевающим: мои оценки были 4 и 5. Бабушка и мама радовались.

Первым моим учителем был Игорь Леонидович, не помню его фамилию, молодой

мужчина лет двадцати пяти. После войны за то, что пошел на работу при немцах, его

притесняли, не разрешили работать учителем. Так всю жизнь и проработал он тихо и

мирно незаметным бухгалтером районной организации «Трудовик».

В школу надо ходить одному, попутчиков нет. Хоть и не так далеко – всего-то один

километр – а непросто это, особенно с наступлением ненастной погоды.

В декабре день короток, утром ещѐ темно, да и снега пошли не на шутку. В один из таких

пасмурных дней шел по дороге маленький мальчик, от горшка два вершка, на голове

шапка с опущенными «ушами» – где уж там услышать шорох полозьев едущих следом

саней или топот копыт. Да и какой топот может быть на рыхлом снегу. Шѐл снег, возница

дорогу видел плохо, а может быть и вообще вперѐд не смотрел: лѐг себе на сено в

дровнях, вожжи отпустил и дал волю коню, как это у нас принято. А конь дорогу домой

найдѐт не хуже хозяина, который к тому же, как часто бывает, еще и в подпитии. Короче

говоря, лошадь с ходу грудью ударила маленького пешехода сзади, подмяла под себя,

хорошо ещѐ, что копытом не наступила. Не успел я опомниться, как оказался под

полозьями саней. Лошадь остановилась (лошадь-то скорее седока сообразила, что делать),

я выполз из-под саней, со страху не чувствуя ни боли, ни разбитого носа. Сани как ни в

чѐм ни бывало покатили дальше, не к чести того мужика, а я дальше, домой пошѐл.

Увидели меня дома и ахнули. Вид у меня был, конечно, что надо: лицо в крови, одежда в

снегу, сразу и не поймешь, что произошло. Сильно перепугал я тогда всех своим видом.

Что случилось, как, где? Рассказал я о своем приключении всѐ, как было. Поохали,

поахали, да что поделаешь. Хорошо, что хорошо кончается. Убедились, что цел и

невредим, пожалели, приласкали, да и дело с концом. В следующий раз не только вперед,

но и назад поглядывай.

***

А на речке по весне разлив. Днем, на солнцепеке, наш ручей, который мы зовем речкой,

выходит из берегов, разливается по лугу, с каждым днем все шире и шире, образуя целые

озерца. Мелкие озерца, но широкие. Ночью подмораживает, и весь затопленный луг

превращается в один сплошной большой каток. Мы с Лѐнькой прикручиваем к валенкам

снегурки, коньки такие с кругло загнутыми носками, и отправляемся кататься. Лед

трещит, прогибается, но держит. Наверное, вода снизу поддерживает его и нас вместе с

ним. Сильно оттолкнувшись, можно долго катиться по ровной прозрачной глади. Яркое

весеннее солнце, свежий, чистый утренний морозный воздух, трели раннего жаворонка

создают настроение полного покоя, и в эти минуты мы забываем и про войну, и про

стоящих в деревне немцев, и про то, что скоро надо идти в школу – наша вторая смена

начинается через два часа. Вдоволь накатавшись по трескучему льду, мы ложимся на него

вниз лицом и наблюдаем подводную жизнь. Лед прозрачный, как стекло, все подледное

царство как на ладони. Мы не знаем, кто и как там живет, природа еще не проснулась

после зимней спячки, но интересно, красиво, увлекательно.

Но вот со стороны деревни аппетитно потянуло знакомым запахом подгоревшего соуса на

немецкой полевой кухне. Это значит, у немцев время обеда. У них распорядок дня

строгий, по ним можно сверять часы. Мы с Лѐнькой ходим в школу во вторую смену.

Значит, пора. Мы снимаем коньки и направляемся домой.

***

36

В летнее время часто приходится бывать и на какое-то время оставаться у деда Мишки и

бабки Насти в Зиновьевке. Немцы бывают здесь редко, наездами. Зиновьевка является для

нас отдушиной, отдыхом от немецкого присутствия.

Дед и бабка всегда встречают с радостью. Дед учит меня крестьянскому ремеслу,

премудростям деревенской жизни. Благодаря деду Мишке я уже в семилетнем возрасте

могу сгребать сено, теребить лѐн, молотить хлеб, делать и другую посильную

крестьянскую работу. Деду хочется вырастить внука знающим крестьянское хозяйство,

умеющим жить и работать в деревне. Не иначе, смену себе готовит. Но не довелось внуку

пойти по стопам деда. Так уж получилось. Но навыки, полученные в детстве, всѐ равно

рано или поздно пригодились.

В отличие от деда Мишки, бабушка Настя была глубоко верующей, по утрам вставала

рано и молилась перед образами в красном углу избы. Молилась долго, с глубокими

земными поклонами. А по праздникам перед иконами зажигали лампаду.

Все мы еще в младенчестве были крещены в церкви. Иногда бабушка водила меня на

исповедь и причастие. На все вопросы батюшки надо было отвечать: «Грешен, батюшка».

Когда батюшка спрашивал: «Куришь ли?», я поначалу молчал. Ведь не курю же! Но

бабушка учила: «Всѐ равно говори – грешен, батюшка». Мне это было непонятно, но

ослушаться бабушку я не мог.

Заложенная с детских лет православная вера так и осталась доминирующей на всю жизнь.

Но это не помешало с годами выработать и собственные взгляды на вопросы веры и

религии.

***

Второй класс закончить не удалось. Не успел новый учебный год начаться, как наступили

другие, более тревожные, но зато и более обнадеживающие времена. Наша Красная

Армия теснила немцев, фронт, теперь уже с востока, приближался к Пушкинским Горам,

и немцам стало не до местного населения. Партизаны все чаще напоминали о себе. По

мере продвижения фронта на запад немецкие гарнизоны сменяли друг друга, на смену

тыловым частям приходили измотанные боями, озлобленные передовые. Жизнь в

оккупации менялась не по дням, а по часам. Немцы выгнали нас из дома, жить пришлось в

наскоро вырытой землянке. Днем большую часть времени мы проводим на улице. Живѐм,

как цыгане: на улице готовим нехитрую еду, на улице и едим, если погода позволяет.

Начались обстрелы, бомбежки. До учебы ли тут? Надо было хотя бы выжить. И тут не раз

пришлось вспомнить «Отче наш». Другого защитника у нас тогда не было.

В первые месяцы войны организованного сопротивления оккупантам со стороны мирного

населения не ощущалось. И тем не менее то в одном, то в другом месте звучали ночные

выстрелы, взрывы, вспыхивали пожары. Только потом, через много летпосле войны, мы

узнали, что в Пушкинских Горах действовала группа подростков, которая сначала

стихийно, а потом под руководством старших совершала диверсии в отношении местного

гарнизона немцев. А к концу 1941 года в лесах объявились уже настоящие партизаны. Так

и жили: днѐм в деревне немцы, а ночью, смотришь, партизаны пришли.

Население, как могло, поддерживало партизан продуктами, зимней одеждой и обувью,

лошадьми и всем необходимым. Но под видом партизан появлялись и такие «вояки»,

которые могли силой отобрать у крестьянина под угрозой оружия и корову или последний

мешок муки. Так что партизан побаивались и немцы, и мирные жители. Партизаны

неожиданно объявлялись в деревнях, на деревенских молодѐжных посиделках,

вечеринках. Немцы знали это и ночью ходили с опаской, не поодиночке.

До лета 1942 года партизанское движение в Пушкиногорском районе было в основном

стихийным, действия партизан разрозненными. В округе не было больших лесов, где

партизаны могли бы укрыться или устроить базу. Мелкие отряды вынуждены были

постоянно передвигаться, чтобы скрыть своѐ местоположение.

37

Действовали партизаны преимущественно по ночам, дерзко, часто под носом у немцев. В

районе было подорвано и сожжено 12 мостов, в том числе и Селихновский мост через

реку Великую, спилено более тысячи телеграфных столбов. Неоднократно нарушалась

телефонная связь. Было разгромлено несколько волостных управ. На железной дороге,

восстановленной немцами, тоже часто слышались ночные взрывы: это партизаны

подрывали рельсы. На опушках лесов, на столбах дорог появились объявления на

немецком и русском языках: «Внимание, партизаны!».

Для борьбы с партизанами в 1943 году немцы были вынуждены снять с фронта

значительные силы. Они сосредоточили против партизан 25 тысяч солдат регулярной

армии. В апреле 1943 года операция по ликвидации партизанских бригад началась. Имея

10-кратное превосходство в численности, при поддержке авиации, танков и артиллерии

немцы окружили партизан на небольшой территории южнее Новоржева. После тяжѐлых

боѐв партизанам удалось небольшими группами пробиться через кольцо окружения и

уйти одним через линию фронта, другим в сторону белорусского партизанского края,

третьи присоединились к ленинградским партизанам, действовавшим на севере района.

Многие из них погибли в этих неравных боях. Пушкиногорской бригаде «Баяниста» (так

называли партизанский отряд под командованием Т.Г.Давыдкина, который любил играть

на баяне) удалось избежать окружения, и она продолжала действовать в западной части

Пушкиногорского района. Но немцы преследовали еѐ по пятам. В одном из боев

Давыдкин погиб. Погибли и многие другие партизаны.

Трое партизан попали в засаду у деревни Арапово. Один из них, Алексей Сергеев из

деревни Котьянково, был убит, двое других были ранены и взяты в плен. Пленных

партизан немцы повесили в Пушкинских Горах.

В мае 1943 года на смену рассеянным партизанским отрядам пришла 3-я Ленинградская

партизанская бригада и начала активно действовать в Пушкиногорском и Новоржевском

районах. Действовала бригада за рекой Сороть. Это было полуторатысячное закалѐнное в

боях соединение. Его возглавлял грамотный и смелый командир А.В. Герман. Именно к

нему ушел наш Лѐша Кудряшов. Весь район Зарецкого и Русаковского сельсоветов стал

Пушкиногорским партизанским краем. В одном только мае 1943 года бригада Германа

провела 19 операций против гитлеровцев. Появляться там малыми силами немцы уже не

рисковали. В составе бригады Германа сражалось 158 бывших учащихся Пушкиногорской

средней школы. Каждый второй из них погиб.

За связь с партизанами немцы арестовали 14 молодых девушек, из них Лидию

Аввакумову и Клавдию Дмитриеву из Лешова, Марию Фомину из Астахнова, Клавдию

Судьину, Евгению Шабохину, Раису Семѐнову, Марию Карпову, Дию Михайлову из

Пушкинских Гор. Об их боевых делах известно было не много. Говорили, что они

распространяли советские листовки и газеты, передавали партизанам разведывательные

данные, бланки немецких документов, лекарства и бинты из больницы. После допросов и

пыток их увезли по Новоржевской дороге в деревню Каврино, заперли в сарае, а утром 23

февраля сарай облили бензином и подожгли. Все девушки погибли.

Только по официальным данным, в Пушкиногорском районе гестаповцы расстреляли и

повесили 594 человека мирных жителей – женщин, детей, стариков.

16 июня 1943 года Пушкиногорская партизанская бригада была реорганизована, еѐ новым

командиром стал Д.А.Халтурин. Но уже слышались дальние отзвуки приближающегося

освобождения. Линия фронта, неуклонно двигаясь на запад, приближалась к Пушкинским

Горам.

Глава IV. Преодоление

В колокол, мирно дремавший, с налѐта тяжѐлая бомба

Грянула; с треском кругом от неѐ разлетелись осколки;

38

Он же вздрогнул, и к народу могучие медные звуки

Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой созывая.

А.Толстой

К концу 1943 года в войне наступил перелом. Это чувствуется даже здесь, в тылу у

немцев, по их поведению. Прибывают новые немецкие части, следующие на фронт, на

смену частям потрѐпанным.

Молодой немецкий офицер, только что прибывший из Германии, холеный, в новеньком с

иголочки, мундире, ожидает отправки на Ленинградский фронт. Немцы уже знали, как их

встречают там и наши воины, и русский мороз. Боится фронта молодой немец,

переживает. По вечерам выходит на дорогу, подолгу стоит и смотрит, задумавшись, на

северо-запад, на пурпурно-красный закат. О чѐм думает он? О своей далѐкой Германии? О

доме, о маме? Или о предстоящем страшном русском фронте, с которого не вернулся уже

не один его знакомый? Неизвестно.

Через три месяца он вернулся. Это был уже совсем другой человек. От его холености не

осталось и следа. В петлице его серого мундира появилась жѐлтая лента – знак

обморожения. В глазах – тоска, обречѐнность и уныние.

К тому времени многие немцы стали о чѐм-то задумываться. Может быть проснувшаяся у

некоторых из них совесть заставляла с состраданием относиться к детям. Вдруг стали

давать нам остатки пищи из солдатской кухни. Ходили за едой только дети.

Вот и сегодня уже хорошо знакомый нам повар Курт заканчивает раздачу. Как и всегда, в

котле после раздачи пищи что-то остается. Курт раздает остатки деревенским

ребятишкам. Хоть и не наша, не хорошо знакомая «давлѐнушка» и не суп, не говоря уже о

щах, понятия о которых немцы и не имеют, а все-таки съедобная пища. Да нам и не

выбирать. Хотя каждый день немцы готовят себе почти одно и то же, нечто вроде

тушеной картошки с консервами и обилием острой подливы, мы с удовольствием

уплетаем все, и даже пьем нечто похожее на чай, хотя и явно не чай, зато очень сладкий

напиток. Сладкий потому, что в нем сахарин, такие белые маленькие таблетки. Одной

таблетки хватает на целый чайник горячей воды.

Но всѐ это было недолго.

Уходили части тыловые, спокойные. На их смену по мере продвижения фронта на запад

приходили отступающие фронтовики. Это были уже уставшие от войны, злые, подчас

голодные, хлебнувшие лиха русской зимы солдаты. Эти уже не церемонились ни со

взрослыми, ни с детьми.

Однажды ночью нагрянула новая часть. Медпункта в нашем доме уже не было, но мы,

спасаясь от снарядов и бомб, продолжали жить в землянке. В доме немцев вроде бы и нет,

и я из любопытства, (я, говорят, всегда совал свой нос, куда не следует) пробрался в дом, а

там... В большей комнате полно оружия, автоматы стоят, прислонѐнные к печке, пулемѐт,

на столе гранаты и что ещѐ, со страху я и не понял. И – никого. Немцы куда-то ушли, а

оружие оставили без присмотра. Непохоже на немцев, при их-то аккуратности. И тем не

менее, так оно и было. Я перепугался и – бежать из дома. Хорошо ещѐ, что не заметили, а

то за партизана приняли бы. Немцы со страху и в детях партизан видели.

Подняли немцы среди ночи всех на ноги, заставили детей солому носить из гумна в дома

для ночлега. Один немец с металлической бляхой, висящей на шее на цепочке –

отличительный знак военно-полевой жандармерии – потребовал молока. Принесли кринку

молока. Немец пьѐт через край, а я смотрю и вижу: сосулька свисает у немца из носа, а

немец пьѐт и не замечает. Противно мне, но понятно: не сладко немцу приходится, если

до такого дошѐл. Будет знать, как с русскими воевать.

***

39

Для того, чтобы остановить наступление Красной Армии и выиграть время для

переговоров о сепаратном мире со США и Великобританией, на советско-германском

фронте к осени 1943 года немцами создан оборонительный рубеж «Восточный вал» (нем.

«Ostwall»). В полосе армий «Север» и «Центр» рубеж называется «Пантера». В

Пушкиногорском районе линия «Пантера» проходит по реке Сороть, через Тригорское,

Савкину Горку, Михайловское. Вековые парковые деревья, брѐвна из разобранного

домика няни Пушкина идут на строительство блиндажей, укреплений, дзотов немцев.

Но и линия «Пантера» не спасает гитлеровцев. В январе-феврале 1944 года войска 2

Прибалтийского фронта вышли на подступы к Острову, Пушкинским Горам, Идрице.

Около Пушкинских Гор линия фронта уже проходит по реке Сороть – озеро Кучане –

деревня Арапово и далее на юг. Пушкинские Горы и окружающие их деревни снова

становятся прифронтовыми. Участились артиллерийские дуэли. Недалеко от нашей

деревни немцы разместили дальнобойные орудия. Одна пушка вкопана в землю под

горою между Лешовом и Кошкином, где я часто катался на лыжах. Другая,

крупнокалиберная – за речкой, в леске около деревни Лоси. Каждый день с утра, как часы,

эта пушка начинала стрелять. В десять минут один выстрел. Снаряды с шелестом

пролетали над деревней в сторону Селихнова. Там, за рекой Сороть, стоят наши.

И вот однажды в апреле, на рассвете, где-то там заговорила наша артиллерия. Орудийные

залпы слились в единый мощный гул. Это сплошное гудение длилось минут двадцать. Мы

радовались: наши пошли в наступление. Немцы заметно нервничали. Как потом стало

известно, в результате последующей атаки наши войска овладели Чертовой горой. Это

был хороший плацдарм для дальнейшего продвижения в сторону Пушкинских Гор.

Знаменательно, что именно на этом участке фронта воевал тогда и мой отец. Но мы тогда

об этом, конечно, знать не могли. Как артиллерист, отец участвовал в артподготовке,

стрелял по Чертовой горе, а затем с еѐ вершины наблюдал за родными местами. Чертова

гора была господствующей высотой над окружающей местностью, с неѐ хорошо

просматривались Пушкинские Горы. Но дальше продвинуться наши войска тогда не

смогли, а потом часть отца была переброшена на другой участок фронта. Так и не

пришлось Петру Ефимовичу побывать дома ранней весной 1944 года.

***

В апреле, говорят, земля преет. Прошла зима, освободились от зимней одежды поля,

вскрылись реки и озѐра, зашумели вешние воды. Солнце светит ярче, греет всѐ сильнее, но

поля и дороги ещѐ не просохли. Проснулась природа от зимней спячки, защѐлкали,

засвистели скворцы – свидетели больших перемен.

А перемены действительно наступали, и не только в природе. Как только земля стала

подсыхать после весенней распутицы, снова пришли в движение наши фронты. 23 июня

1944 года нашими войсками было начато генеральное наступление в Белоруссии –

операция под кодовым названием «Багратион».

В воздухе господствует теперь уже наша авиация. Самолѐты с красными звѐздами на

крыльях, не таясь, летают на небольшой высоте и днѐм, и ночью. Мы с радостью

встречаем и провожаем их взглядами, как родных. Самолѐты почему-то не бомбят и не

стреляют. По-видимому, это самолѐты-разведчики. А может быть не стреляют, чтобы не

пострадали мы, мирные жители?

В заулке у Федихи на треноге стоит крупнокалиберный зенитный пулемѐт, укрытый

брезентовым чехлом. Когда наш самолѐт подлетает к деревне, немцы прячутся в укрытие.

Как только самолѐт пролетает, они выскакивают, быстро расчехляют пулемет и стреляют

самолету вдогонку. Но того уже и след простыл. Мы, мальчишки, понимаем это так:

немцы хитрят перед начальством, и свои обязанности вроде бы выполняют, и целыми

остаются.

40

А один немец, ветеринар, который дѐгтем лошадей от чесотки лечит, в это время выбегает

из кудряшовской бани и стреляет по самолету из винтовки. Над ним по этому поводу даже

сами немцы смеются, вертя пальцем у виска.

Ночью артиллерийская канонада слышней. В небе постоянное гудение самолѐтов, чьих –

сразу не поймѐшь. Изредка слышны то ли выстрелы зенитных орудий, то ли разрывы

бомб. Днѐм хоть видно, где бомбят, где летают самолѐты, когда надо прятаться. Ночью же

кажется, что все самолѐты над тобой. Лежишь, а в небе протяжное: «У-у, у-у, у-у...» –

сплошное гудение. Лежишь и ждѐшь, когда на тебя бомба упадѐт. Жутко детям, да и

взрослым, наверное, не весело. Так и стоит в ушах этот гул тяжелых бомбардировщиков в

ночном небе. Со временем мы научились различать по звуку моторов, какие

самолѐтылетят: с грузом – значит, бомбить, или порожняк, т.е. уже отбомбившие,

возвращающиеся на свой аэродром. К счастью, большая часть тяжелогружѐных самолѐтов

шла на большой высоте, летели куда-то вдаль. Это была дальняя бомбардировочная

авиация. В первой половине войны это была чаще немецкая, а во второй – наша. Но тогда

мы этого ещѐ не понимали. Лежим, бывало, прижавшись к маме да друг к другу:

— Мам, а на нас бомбы не сбросят?

— Нет, сынок, не сбросят, лежи, спи...

Погладит мама по головке сына рукой, подоткнѐт одеяло со всех сторон, что б теплее

было, и страхи на время оставляют тебя. Хорошо, когда мама рядом. Не так страшно.

Главное – уснуть, а там будь что будет.

***

В ходе операции «Багратион» войсками 1 Прибалтийского фронта была разгромлена

полоцкая группировка противника и освобождѐн город Полоцк на Западной Двине. Наши

войска продвинулись на запад до 200 километров. Овладев Полоцким узлом обороны и

коммуникаций противника, советские войска получили возможность наступать по обоим

берегам Западной Двины, чем была создана угроза овладения важным железнодорожным

узлом Даугавпилс и охвата всей группы немецких армий «Север» с юга.

Опасаясь окружения, Пушкиногорская группировка немцев начала отходить на юго-запад,

в сторону Опочки. Отходили в спешном порядке, днѐм, на виду у наших лѐтчиков. Из-за

спешки не успели даже выжечь деревни к югу от Пушкинских Гор. Всем жителям нашей

деревни немцы приказали отступать вместе с ними. Немцы на автомашинах и конных

повозках, мирные жители – пешком.

Разбитые гусеницами танков и колѐсами тяжѐлых грузовиков просѐлочные дороги

превратились в сплошное грязевое месиво. По полям, выбирая для своего пути более

возвышенные, а потому и более сухие места, шли немецкие танки, оставляя за собой

глубокие следы. В результате поля были вдоль и поперек изрезаны колеями танковых

гусениц. На полях, в кустах, в лесах и перелесках, везде, где только ни проходила или

останавливалась немецкая техника, в беспорядке лежали брошенные пустые ящики,

разбросанные по земле снаряды и мины, кучи крупного артиллерийского пороха то в виде

пуговиц, то в виде длинных трубок, похожих на макароны.

Длинным нестройным потоком, состоящим из немецкого обоза и десятков мирных

жителей с мешками на плечах, с детьми на руках, с ведомыми на поводу коровами

(бросить коров люди не могли), медленно продвигалась эта странная процессия по

раскисшей дороге от Пушкинских Гор в сторону Подкрестья. Мне, как и всем детям, тоже

дали нести заплечный мешочек – так называемый «шелгунок» – со своими вещами. Мать

и бабушка несли огромные, не по силам, мешки. Они шли, сгибаясь под тяжестью своей

ноши, шатаясь, по щиколотку утопая в непролазной грязи. Мать вела за руку Тоньку,

бабушка тащила на веревке корову Понедѐху. Наташа, Зина и я шли сами, изо всех сил

стараясь не отстать от взрослых. А немцы и полицаи подгоняли:

— Быстрей, быстрей! Поторапливайся!

41

Это была жалкая картина.

Всю дорогу у меня невольно текли слѐзы. Плакал я беззвучно, беспрестанно шмыгая

носом. Я очень переживал, видя, как мучаются мама и бабушка. Мне было их так жаль,

что я, как ни старался, не мог не плакать. Когда меня спрашивали, почему я плачу, я

молчал, а слѐзы катились ещѐ сильнее.

То ли из жалости, то ли из-за боязни остаться без гражданского прикрытия, один немец

криками и знаками стал приказывать, чтобы мы подошли к его повозке. Громко крича о

чѐм-то, он подхватил меня и Тоньку и усадил нас на свою повозку. Туда же положил он и

мешки бабушки и мамы. Корову привязали к повозке.

— Гоп, гоп! — крикнул немец, дѐрнул за длинные вожжи, взмахнул плетью. Кони

рванули, чаще замесили ногами грязь. Повозка дѐрнулась и поехала. Какие-то мгновения

мне показалось, что немец вот-вот уедет от идущих пешком, что они не поспеют за

повозкой, что и я, и Тонька, и корова Понедѐха вот-вот уедем с немцем, а мама, бабушка,

Наташа и Зина отстанут.

Страх мигом осушил слѐзы. Уж не спрыгнуть ли с повозки? Но нет, лошади замедлили

шаг, мама и бабушка не отстают. Без мешков-то идти им стало легче. Да и немец больше

не стегает лошадей.

К вечеру добрались до реки Шесть, притока Великой. Как только сгустились сумерки,

немцы потеряли к нам интерес. Не нужны мы им стали. Но немецкий приказ – идти с

ними дальше – требовалось выполнять и завтра.

Переночевав в поле, утром переправились через реку: люди перешли по лаве, коровы –

вплавь. Пошли дальше в сторону реки Великой. По ней немцы организовали новую линию

обороны. Дошли до деревни Коростели и остановились.

Теперь-то всем стало ясно, что нужны мы были немцам лишь в качестве заложников, для

защиты от советских самолѐтов.

В Коростелях жили на чердаке дома одного знакомого. Спали вповалку, не раздеваясь.

Который месяц не видели бани, смены белья. Все дети болели чесоткой. Хорошо ещѐ, что

это было летом и река рядом. Наконец-то можно было искупаться, помыться, постирать

бельѐ, хотя и без мыла. Причѐм помыться надо было так, чтобы немцы не видели: боялись

обнаружить свои расчѐсы на теле. И хоть вода не лекарство, а всѐ-таки стало значительно

легче, болячки стали заживать.

Чем питались, сейчас даже трудно представить. Запомнилось одно: гороховая каша. И то

эта каша появилась только тогда, когда мать с другими женщинами вернулась в Лешово

(наших там тогда ещѐ не было), откопала спрятанный в земле мешок гороховой муки и

принесла его в Коростели. Мука была отсыревшая, затхлая, с плесенью. Каша получалась

горькая, с привкусом. Если иметь в виду, что ели еѐ почти каждый день, станет ясно, как

она всем нам «нравилась». Опять же выручала корова.

Тем временем наши войска неудержимо продвигались на запад. Немцы начали готовиться

к переправе на левый берег Великой. На этот раз всех жителей с собой уже не брали,

переправлялись скрытно, по ночам. Но на молодѐжь устроили облаву, чтобы забрать с

собою якобы для отправки на работу в Германию. Молодые парни и девушки, ещѐ

подростки, прятались где угодно: в кладках дров, в подвалах, в банях, на чердаках домов,

под печками. Кого находили, били прикладами, уводили с собой.

В июле 1944 года то в одной, то в другой стороне ночное небо стало озаряться

пожарищами. Отступая, немцы жгли деревни. Жгли те деревни, которые хоть как-то

могли быть опорой, пристанищем для отдыха партизан или русских солдат. Дотла сожгли

и нашу родную Зиновьевку. А «салотопка», перевезенный еще советскими властями в

Пушкинские Горы дом деда, сгорел еще в начале войны. Снова остались Лукины без кола,

без двора. Вместе с другими сгорел и старый дом Ефима, в котором родились и мой отец,

и я. Сожжены были два дома и в Лешове.

42

Перед оставлением деревень немцы почти всегда сжигали их. Готовы к этому были и

коростелѐвцы. И всѐ-таки до последнего дня надеялись, что их минует эта участь. Но нет,

дошла очередь и до них. Как ни жаль своего гнѐздышка, а спасения ждать было неоткуда.

В один из тѐплых летних вечеров, когда уже смеркалось, по деревне пошли немецкие

солдаты с самодельными факелами – горящими пучками соломы – в руках. Подойдѐт

солдат к избе, ткнѐт факелом в соломенную крышу, и она мгновенно охватывается огнѐм.

Лето, июль, сушь. Огонь, треск, искры, огромные языки пламени уходят в темнеющее

небо, озаряя всѐ вокруг. Жаром от горящих изб раскаляются и воспламеняются стоящие

рядом с домом деревья. Так один дом за другим, и вот уже вся деревня пылает на наших

глазах. Горят избы, сараи, деревья, трава. Горит все вокруг. А люди, в чем были

выбежавшие из домов, сидят на краю огородов и молча взирают на леденящую душу

картину. Уже никто не плачет, не причитает, все смирились с суровой участью, с

бесчинствами и бесчеловечностью оккупантов. Лица скорбные от переживаний и

безысходности, в глазах трепещут отблески огня. Несмотря на ночь, кругом светло от

пожара, только на душе темень и скорбь. Люди сгрудились в кучки, сидят неподвижно,

как заговорѐнные. Горе объединило всех. Ничто так не сближает, как общая беда.

К утру от деревни остались лишь чадящие головешки да запах гари. Широким стал обзор,

ничто не загораживает взгляд. Немцы сидят в траншеях по окраинам деревни, только

каски торчат над поверхностью земли. Для жителей хождение по улице, по огородам

смертельно опасно. Это стало всем ясно после того, как полицейский подстрелил из

винтовки подростка. Вся обстановка накалена напряжѐнным ожиданием чего-то. И это

«что-то» вскоре произошло.

Часам к двенадцати следующего дня вдруг разнѐсся слух, что в полутора километрах от

Коростелей, за рекой Шесть, в деревне Марченки уже наши. И тут что-то произошло с

людьми. Не сговариваясь, все разом, в едином порыве бросились люди через открытое

поле туда, в сторону наших. Не думая об опасности, отчаявшиеся люди бежали с детьми,

схватив с собою лишь то, что оказалось под рукой. Немецкий пулемѐтчик, сидящий в

окопе на краю деревни, даже не пошевелился, когда мимо него пробегали люди. Не стал

обнаруживать себя, не стал выдавать огневую точку.

Так вскоре все мы и оказались в Марченках. И тут выяснилось, что наших здесь ещѐ нет,

лишь разведка приходила вчера ночью. Деревня-то что ни на есть ничейная – немцы

ушли, а наши ещѐ не пришли.

Кто-то сказал, ссылаясь на наших разведчиков, что ночью будет бой. Стали готовиться к

бою и мы. Спать залегли в канаве. Сверху поперѐк канавы положили длинные жерди, на

них – всѐ из вещей, что только было можно. Говорили, что пуля мешки с вещами не

пробивает.

Только залегли спать, как начался дождь. Дождевая вода затопила канаву, и мы оказались

в воде. Так ночѐвки и не получилось. Но не было и боя.

Кстати, о вещах. С кое-какими вещами с самого начала мы не расставались, возили их с

собой, вернее, возили не мы, а Понедѐха. Перед каждым переходом укладывали мешки с

вещами поперѐк спины коровы, и она их несла. Так Понедѐха и молоком нас

обеспечивала, и вещи на себе возила. Не всякая корова могла позволить использовать себя

вместо ишака. Некоторые при попытке нагрузить на них что-нибудь так возмущались,

такие сцены закатывали, что и необъезженный жеребец на такое вряд ли способен. И

смех, и горе было смотреть, когда отчаявшиеся люди пытались использовать эту скотинку

для транспортировки домашних вещей. Наша Понедѐха оказалась покладистой, как будто

понимала особенность «текущего момента».

Так без особых приключений и оказались мы вновь на советской территории. Стали

постепенно продвигаться в сторону дома. Двигались медленно: на полях и дорогах

сохранялись ещѐ минные заграждения. Было много случаев подрыва на минах мирных

жителей. Часто, дойдя до какой-нибудь деревни, останавливались и ожидали

разминирования освобождѐнной от немцев территории.

43

Несколько дней провели в полностью сожженной деревне Скопиха, что на Полянском

шоссе. Жили в бывшем немецком блиндаже. Блиндажи немцы строили основательно, для

их устройства не жалели материала – брѐвен и досок из разобранных деревенских домов.

По Полянскому шоссе день и ночь идут на запад, в сторону Опочки, колонны наших

войск. Солдаты идут пешим строем, иногда делая остановки для отдыха. Я сижу на

обочине, смотрю, не увижу ли отца. Мама говорит, что и отец может вот так же идти.

Целый день провѐл на дороге белокурый мальчонка, сидел на пригорке, смотрел на

колонны запылѐнных солдат в вылинявших от пота и солнца гимнастѐрках. На привалах

солдаты окружали пацана, всем хотелось с ним поговорить, наверное, тоже соскучились

по детям. Подшучивали надо мной, о чѐм-то спрашивали, что-то говорили между собой.

Но как я ни старался, понять, о чѐм меня спрашивают, не мог. Как нарочно все они

говорили на каком-то вроде бы и знакомом, но непонятном мне языке. Смысл отдельных

слов я ещѐ схватывал, но фразы, беглую речь понять никак не мог. Как я потом узнал, это

были украинцы и говорили они на чистом украинском языке. Так и не получилось у них

со мною словесного контакта. Так и не встретил я тогда своего папку.

12 июля 1944 года Пушкинские Горы были освобождены. К концу лета мы вернулись в

Лешово. Дом был цел, но без пола: немцы разобрали его на блиндаж, и в доме вместо пола

зияла пустота. Бабушка с мамой где-то нашли доски, наверное, в тех же блиндажах, хотя и

не такие хорошие, как наши. С горем пополам настелили пол и зажили в каком-никаком, а

всѐ-таки в своѐм доме.

Трудно найти слова, чтобы описать ту бедность, с которой прошлось столкнуться в

первые месяцы после немецкой оккупации. Земля, заросшая бурьяном, перепаханная

гусеницами танков, стояла в запустении. Огород засажен не был, а что и было посажено,

заросло сорняками. Опять же спасала корова, да то, что было закопано в землю и потому

уцелело от немецких поборов. Собирали по полям прошлогоднюю полусгнившую

картофель на бывших хранилищах – буртах, хлеб пекли с лебедой и жмыхами. Одевались

в перешитое из военной формы, будь то немецкая или русская, которую удавалось найти

на полях и в лесах. Магазинов не было, кстати, так же, как и денег.

***

Как ни силен был враг, а преодоление все-таки произошло. Сила одолела силу. Люди

преодолели голод, холод, разорение, перенесли неимоверные физические и душевные

страдания. Выдержали все, выдюжили. Какому другому народу под силу такое вынести?

Где еще увидите такое терпение? Вспомните Польшу, Бельгию, Францию, другие страны.

Лапками кверху встречали они фашистов. Сопротивление, конечно, было, но оно не

входит ни в какое сравнение с тем, что встретили немцы на нашей земле. Правда, и

потери, как среди военных, так и мирных жителей, несравнимы. Велика цена наших

побед. Страшная цена.

А жизнь в разоренном районе не только продолжалась, но и как-то даже налаживалась.

Глава V. Радость и горе ходят рядом

Рождѐнные в года глухие

Пути не помнят своего.

Мы, дети страшных лет России,

Забыть не в силах ничего.

А.Блок

Как только район освободился от оккупантов, стали ждать вестей с фронта. Но почта ещѐ

не работала, писем не было. И вдруг...

44

Это случилось в августе 1944 года. Был тѐплый тихий летний вечер. Солнце, натруженное

за день, устало клонилось к горизонту. Со стороны речки повеяло вечерней прохладой.

Туманная дымка поползла по низинам, вытесняя дневное тепло. Деревенское стадо,

почуяв наступление вечера, потянулось к своим загонам.

Было время встречать скотину с поля. Это называлось «идти за коровами». Ходить за

коровами входило в обязанности деревенской ребятни. Делали мы это с удовольствием: то

было время весѐлого взаимного общения, игр, удачно совмещаемых с полезным для дома

занятием. Идти за коровами не надо было проситься, это было всегда можно, а потому и

приятно для исполнения. Надо вовремя отогнать своих коров от стада, идущего мимо

деревни, не забыть и овец. После этого можно позволить им ещѐ час-другой пастись по

краю огородов, а самим в это время поиграть со сверстниками.

Длинные тени вечернего солнца протянулись от деревьев, кустов, от ног идущих по

дороге мальчишек и девчонок.

— Эй, вы, смотрите, какие вы длинноногие! — кричит девчонкам Лѐнька Анютин,

указывая на тени от девчоночьих ног.

— А ты на себя посмотри, какая голова у тебя! Ну прямо колокольня! — не дают себя в

обиду девчонки. Да, сильно искажаются вечерние тени на изрезанной колѐсами машин

дорожной обочине. Что угодно можно представить, глядя на них.

Вот так и шли в тот вечер за коровами двое мальчишек, я и Лѐнька, а в десяти метрах за

нами – девчонки, среди них Зина и Тоня. Шли в сторону Подкрестья, спускаясь за

деревней вниз под гору. Шли, беспечно перебрасываясь словами, девчонки о чѐм-то

громко говорили, смеялись – на то они и девчонки, вечно им смешно. Покажи палец – им

уже смешно.

Идут, а навстречу им шагает – можете ли себе представить? – не кто-нибудь, а солдат.

Настоящий русский солдат. Да и не просто солдат, а сержант, в пилотке, а на пилотке –

звѐздочка красная. Вот это да! За плечами вещевой мешок, плащнакидка свисает с плеча.

Лицо у солдата бронзовое от загара, выгоревшие брови, глаза с прищуром, цепкий взгляд.

— Ребятки, откуда ж вы будете? — поровнявшись с нами, спрашивает солдат, а сам на

меня внимательно так смотрит, не отрываясь.

— Из Лешова мы, лешовские... — говорю я, а сам смотрю на солдата, и что-то знакомое

чувствуется мне в выражении глаз, во всѐм облике этого незнакомого и одновременно в

чем-то очень близкого человека.

— А как же зовут тебя, мальчик?

— Валя...

— А маму твою?

Я смотрю на солдата и молчу. Неужели это он, папка?

— Тѐтей Таней еѐ зовут, — помог Лѐнька Анютин: — Ефимова еѐ фамилия.

— Сынок, Валя, я папка твой... — сдавленным голосом произнѐс отец, и слѐзы заблестели

на его глазах. Он обнял меня, приподнял, прижал к себе крепкими руками: — Как ты

вырос, сынок... Ты помнишь меня?

Заросшая жѐсткой щетиной щека отца прижалась к моему лицу, родная отцовская щека,

которую я так хорошо знал и помнил ещѐ по тем, далѐким годам раннего детства. Скупые

мужские рыдания сотрясли грудь солдата: — Сынок мой...— отец снова всматривается в

мое лицо, как бы проверяя, не ошибся ли он, а потом опять и опять обнимает и целует в

щѐки, в лоб, в голову.

Как ветром сдуло Зину – на радостях бросилась со всех ног домой, чтобы сообщить о

нежданном-негаданном событии. А отец как обнял меня, так и стоит, прижав сына к

груди. Потом опустил меня на землю: — Пойдѐм, сынок, домой, пойдѐм с папкой... — но

руки с плеч сына не убирает, как будто боится, что и я убегу от него, исчезну, и он опять

останется один.

Я и верю, и не верю своим глазам. Да, это он, мой отец. Я вспомнил его, не забыл. Папка

пришѐл с войны! Не сон ли это? Война ещѐ не кончилась, а папка уже пришѐл.

45

Радостный шѐл я по деревне рядом с отцом. Одной рукой отец несѐт Тоньку, в ладони его

другой руки крепко зажата моя ладошка. С таким отцом не стыдно пройти по деревне: на

груди блестят ордена и медали, на погонах жѐлто-золотые полоски, по две на каждом. Кто

разбирается, тот знает: не рядовой это солдат, а сержант. Хоть и младший. Значит, не зря

папка был на фронте, хорошо по немцам стрелял. Я был горд и счастлив.

Трудно описать радость матери и бабушки при встрече с мужем и сыном. Невозможно

передать чувства отца от встречи с семьѐй, с детьми. Для этого не хватит ни слов, ни

образов. Ясно только одно: это была радость со слезами на глазах, как поѐтся в одной

известной песне.

Как оказалось, отец пришѐл с войны не насовсем, а только на побывку и всего на три дня.

Если вычесть время на дорогу.

Когда 1-я Ударная армия успешно провела Старорусско-Новоржевскую, а затем Режицко-

Двинскую операции и продвинулась далеко на запад, дивизию отца отвели на

переформирование. Командование вошло в положение солдата и отпустило его в

краткосрочный недельный отпуск проведать семью в только что освобождѐнном

Пушкиногорском районе. Ведь никаких вестей из дома всю войну Ефимов не получал. Да

и вообще надо было поощрить солдата: только что получил он орден Славы за успешное

отражение вражеской танковой атаки, что позволило дивизии выполнить боевую задачу.

Отец не раз и не два рассказывал о том бое, когда он, будучи командиром орудийного

расчѐта 45-ти-миллиметровой противотанковой пушки, сражался с немецким «Тигром». И

хотя в рассказе отца и не звучало ничего героического, было ясно, что на войне ордена так

просто не дают.

И вот, где на попутке, а где и пешком (благо фронт совсем недалеко), добирался солдат

домой через Полоцк, Себеж и Опочку на Пушкинские Горы. Двое суток был в пути. Надо

думать, что и на обратный путь потребуется не меньше. Вот и остаѐтся для дома только

три денька, посмотреть на мать, жену да детей и опять на войну. А война-то была в самом

разгаре. Это было понятно всем. Опять расставаться, опять вопрос в глазах: увидимся ли

еще? Очень не просто всѐ это пережить. Дома разруха, неустройство, а на фронт, к своей

сорокопятке, возвращаться надо. Война...

Опять жаль было мне и отца, и мать. Я понимал, что на войне могут и убить, что и мать, и

мы можем остаться без отца. Я понимал это, а потому всѐ время пребывания отца дома

был удручѐн, угнетѐн этими мыслями, а так как своими переживаниями опять ни с кем не

делился, окружающие плохо понимали меня: папка пришѐл домой, а Валька не весел,

грустный всѐ время. Но ничего поделать с собой я не мог, так и ходил понурый с

отцовским орденом на груди и с невысказанной печалью в не по-детски озабоченных

глазах.

Три дня в родном доме пролетели как один – в радостях встреч и в печали расставаний.

Сфотографировались на память около своего домика – и пошѐл солдат опять на войну.

***

Письма от отца стали приходить чаще. В них он сообщал, что жив и здоров, чего и всем

нам желает. О войне писал мало, всѐ больше о том, чтобы дети учились, несмотря ни на

что. «Учитесь, детки. Учись, сынок. Чтоб выйти в люди, надо учиться. Знает папка, как

трудно в жизни неучѐному» – вот так или приблизительно так писал отец чуть ли не в

каждом письме. Хвалил за отличные отметки. «Старайся, сынок, на тебя вся надежда

отца». «Расти, сынок, слушайся мамку, веди себя хорошо». Каждое письмо – и

откровение, и напутствие. Каждое письмо, как последнее. Письма шли в толстых

конвертах, тяжѐлые: в каждом письме отец присылал несколько листов плотной

глянцевой бумаги – знал, что с бумагой у нас плохо.

46

В мае 1945 года наконец-то пришла долгожданная победа. По радио сообщили, что

подписан акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии. Ещѐ один, который

по счѐту, мир с немцами. Надолго ли хватит его на этот раз?

Простые люди приняли победу по большей части просто как окончание войны. Конец

войне – и этим всѐ сказано. Конец тревожным ожиданиям, страхам, неизвестности,

неуверенности в завтрашнем дне. Вздохнули облегчѐнно мама и бабушка, скорее бы

теперь Петя и Володя пришли домой. Бабушка всѐ также много молилась по утрам:

«Спаси и сохрани сынков, пожалей, Господи, Петиных деток...».

С войны отец пришѐл по-будничному просто. На этот раз его прихода ждали: войне-то

конец, значит, скоро будет демобилизация, вот-вот должен придти. К тому времени

острота ощущения прошедшей по нам войны в сознании людей как-то притупилась. На

первое место выступили повседневные заботы мирного труда.

Морозный февральский день 1946 года. В доме, мягко говоря, прохладно. Заиндевевшие

стѐкла окон с трудом пропускают тусклый голубовато-розовый отсвет низкого зимнего

солнца. Вечереет. Я сижу за уроками, зябко кутаясь в мамину шубейку. И вдруг – стук в

окно. Я вглядываюсь в оттаянный ладошкой кругляшок в изморози стекла – ничего не

видно. Мама вышла открыть дверь – дверь была уже заперта:

— Кто там?

А там – отец. Отец пришѐл с войны! Теперь – насовсем! В объятиях отца и уличный холод

от одежды и тепло родных рук. Возгласы, поцелуи, слѐзы радости на счастливых родных

лицах.

Не спеша, по-хозяйски, отец снял солдатский вещевой мешок, шинель, валенки. Все

вокруг суетятся, помогают. Впрочем, теперь не надо спешить: он дома, теперь совсем

дома, и на сегодня, и на завтра, и навсегда. И семья, его семья, вот она, рядом. Как долго

ждал он этой минуты! Как долго ждали еѐ все. Не плачь, мама, всѐ в порядке. Будем

жить...

Но материнскому сердцу и радость, и горе одинаково близки и знакомы, всегда-то они

рядом. И радость, и горе взаимно обостряют друг друга. Сын вернулся. Да, вернулся, а

другой-то остался там, в далѐкой стороне. С тяжелым ранением в живот был доставлен

красноармеец Смирнов Владимир в госпиталь глубокого тыла. Никто из родных и

близких не мог знать, что с ним и где он. Лишь материнское сердце чуяло что-то

неладное. Мать ждала всю войну, ждала и после. А вдруг вернется, придет домой ее

младшенький, ведь бывает же так?

Но нет, чуда не произошло. В братской могиле в городе Пермь похоронен дядя Володя.

Никто не мог его навестить, разделить с ним его невыносимо тяжкие душевные и

физические страдания, не мог ни словом, ни делом поддержать молодого парня в

последние дни его жизни. Да и после кончины – ох, далеко это, не придти и не приехать

старенькой матери на могилку сына, не выплакать материнское горе, не снять тяжести с

сердца, не утешиться до конца дней своих. Это я виновата, голосит бабушка, что Володя

погиб: молилась, просила Бога, чтобы, если суждено кому вернуться, то пусть вернется

хоть тот, у кого дети. Вот Петя и вернулся, а Володи нет. Как будто пожертвовала мать

одним из своих сынов. Ох, горе мне, горе. За всѐ мать в ответе перед своей совестью.

Крепись, Пелагея Фѐдоровна. Не одна ты такая на Псковщине, не первая. Испокон веков

сдабривалась твоя родная земля женскою слезою. Успокойся, русская женщина. Ты ни в

чѐм не виновата, и суда на тебя нет. Ты не слабая и не сильная, не счастливая и не

несчастная, не правая и не неправая. Ты не та и не эта, ты святая. И награждать тебя за все

муки и страдания, выпавшие на твою долю, будет Он, Всесильный и Всевидящий,

Всезнающий и Всемогущий. Безмерны твои страдания, но велика и награда. Господь

восхищается тобой, твоим терпением. Он уже простил и наградил тебя. Верь в это и

утешься.

***

47

После того, как Зиновьевку сожгли немцы, Михаил Лукич как-то изменился, замкнулся в

себе. Может быть рухнули последние надежды на лучшую жизнь? Трудно было в его

возрасте снова начинать всѐ сначала. Да и вообще какой-то надлом произошѐл в его

настроении, в характере, в отношении к окружающему. Устал от борьбы, что ли? Или

просто старость подкрадывалась? Но рук своих трудовых не опустил, продолжал

стараться по хозяйству. А житейских проблем и неурядиц и в конце войны, и после неѐ

хватало.

Почти все зиновьевцы после уничтожения деревни перебрались в Арапово. Одни

поселились у родственников, другие же сразу начали строиться заново. Михаил Лукич с

бабкой Настей и дочерью Лидой решили поселиться поближе к своим. Кроме матери, в

Лешове тогда уже жила и еѐ сестра Антонина, вышедшая замуж за Сашку Туманова. Но

сначала дед Мишка обосновался в деревне Костино. Рядом с Костиным проходила

железная дорога, к концу войны полностью выведенная из строя, так потом и не

восстановленная. Так что на строительство избушки, которую для начала срочно надо

было поставить, можно было использовать шпалы с железной дороги, что многие и

делали. Возить-то их не на чем, а тут они под рукой, и на себе перетащить можно...

Построил Лукич себе маленькую избушку – жить-то зимой где-то надо. А через два года

стал строиться в Лешово. Приходится только диву даваться, откуда у человека столько

сил и терпения. Построить дом – это не шутка. Надо и лес найти, и перевезти, и срубить, и

сомшить, и покрыть. Но нет предела человеческой воле, силе, терпению. Снова всѐ

делалось своими руками, да с помощью соседей-родных. Как бы там ни было, а к

пятидесятым годам поставил дед Мишка домик между нашим и домом Ивана Кудряша,

который стоит и по сию пору. Поставил, да пожить в нѐм не пришлось. Уже заканчивая

стройку, упал как-то мой дедушка с крыши своего недостроенного дома, что-то повредил

внутри, слѐг, да так и не встал.

Сильно горевала бабка Настя по деду, а через год и сама померла. Не могла жить без

своего Мишки,

не выдюжила с тоски. Похоронили и деда, и бабку в Пушгорах, на Тимофеевой горке.

***

Не прошло и пяти лет после окончания войны, как стала болеть мама. Стала уставать к

концу рабочего дня больше, чем обычно, худеть, бледнеть. На глазах таяла, как свечка. Во

второй половине дня после школы я приходил к ней в поле, подменял еѐ на работе.

Работали-то артелью, не поспевала она за всеми, как ни старалась. Бывало, работаю я за

неѐ, а она сидит на меже, смотрит на сына, а в глазах тоска и боль. Какие мысли

обуревали эту совсем ещѐ молодую, но безнадежно больную женщину-мать? Об этом

можно только догадываться.

Ни о каких больничных листах тогда не было и речи. Работала наряду со здоровыми, пока

не слегла совсем. Сделали операцию, но болезнь оказалась уже неизлечимой. Не прошло и

года, как мамы не стало. Весною 1951 года схоронили Татьяну Михайловну в

Пушкинских Горах на том же кладбище, где и ее отец с матерью. В сорок лет ушла она из

жизни, так и не дождавшись достатка и благополучия в доме. Вся жизнь в работе, в

заботах о детях, о доме. Безответная, она как рыба об лѐд билась в непрестанной борьбе с

жизненными трудностями, бедностью, холодом и голодом военных лет. Так и не успела

поднять своих троих деток, чтобы посмотреть им вослед, когда полетели бы они из своего

родного гнезда.

А через год после того, как не стало мамы, привѐл отец в дом новую жену, для порядка

предварительно спросив на то разрешение у детей. Трудно, мол, мужчине вести хозяйство

без женской руки. Дети не возражали. Понимали, что советуются с ними больше для

48

порядка. Знали, что их мнение ничего не решает. Да и зачем перечить отцу, ему виднее.

Мать всѐ равно не вернѐшь.

После этого я с головой, полностью «ушѐл» в школу. Утром школа, вечером – спортивные

секции. Жить стал больше школой, чем домом.

К мачехе мы, дети, поначалу относились ровно и почти равнодушно: она сама по себе, мы

сами по себе. Слава богу, Тоня оказалась простой и доброй по натуре женщиной, за всѐ

время ничего плохого ни словом, ни делом детям своего мужа не сделала. Мы тоже

относились к ней нормально, хотя матерью никто так и не назвал. Для нас Тоня так и

осталась просто Тоней.

Глава VI. Первые уроки жизни

Но ты, губерния Псковская,

Теплица юных дней моих...

А.С.Пушкин

Одно из первых дел, с чего начали местные власти после освобождения района, было

возобновление школьных занятий. Хоть и с некоторым опозданием, осенью 1944 года

дети снова пошли в школу. Пошѐл в школу и я.

Через несколько уроков, проведенных в первом классе, учительнице стало ясно, что там

мне делать нечего. Читал и писал я бегло, хорошо складывал и отнимал – и посадили меня

во второй класс.

Ученики сами убирали мусор, оставшийся после немцев, обустраивали классные комнаты,

чинили парты. Сначала занятия проходили в двухэтажном доме рядом с больницей

(бывшая поликлиника), затем перешли в основное здание средней школы, где при немцах

была комендатура. Парты переносили на руках. В переселении участвовали все, даже

первоклашки. Среди уставших от войны и разобщенности детей царили радость, веселье.

Начинался новый этап в жизни, мирный, школьный.

Ученических тетрадей и других школьных принадлежностей не было. Ручки делали из

палочек, привязывая к ним перья. Славились ручки, изготовленные умельцами из

золотисто-блестящих трубочек от взрывателей мин. Писали на газетах, в тетрадях,

сделанных из старых бумажных мешков. Чернила варили из волчьих ягод (крушины).

Учебников тоже нехватало, один-два учебника на класс.

Все эти недостатки хотя и затрудняли, но не могли остановить учѐбу. Учителя и ученики,

соскучившиеся по школе, занялись своим любимым делом с утроенной энергией. В школе

царило приподнятое настроение несмотря на то, что в основной своей массе ученики были

далеко не всегда сыты. И одеты мы были кто во что горазд. Мне достался старый мамин

полушубок – мама была небольшого роста, а я за последние год-два заметно подрос. А

если подвернуть рукава да подпоясаться – шубейка почти что как раз. Так и носил я еѐ от

первых холодов до майских тѐплых дней. Несколько лет ходил в школу в этом полушубке,

пока не купили мне почти новую серо-зелѐную, по всему видно, офицерскую шинель. Это

была и не красноармейская, и не немецкая шинель, а какой-то невиданной у нас доселе

армии: может быть, польской, а может – английской или другой какой, неизвестно. И как

она могла попасть в наши места? Не иначе, как кто-то принѐс еѐ с фронта. Мне нравилась

эта шинель, носил я еѐ с удовольствием. А если ещѐ к ней добавить полевую сумку с

ремнѐм через плечо, набитую книжками, да самокатанные валенки и шапку-ушанку, то

мой внешний вид вашем воображении будет вполне соответствовать истинному.

***

49

Первый год после войны. В школе работает столовая для учащихся из особо

нуждающихся семей. Там во время большой перемены между первой и второй сменами

бесплатно кормят обедами. Для того, чтобы получить обед, надо иметь талон. Талоны

выдают только тем, у кого в семье очень тяжѐлое материальное положение. Мне талон не

положен, потому что у нас есть корова, а значит, мы не так уж плохо живѐм. Да и вправду

мы не голодаем. Но я с завистью смотрю на тех счастливчиков, которые обедают в

столовой. Они показывают у входа в столовую свои талоны, и учительница пропускает их

внутрь. Там, в переоборудованном под столовую классе, стоят ряды столов, и ребята

лакомятся, как мне кажется со стороны, настоящей, столовской, «торговой» пищей. Вот

уж, наверное, вкусно, да и весело, потому что вместе со всеми, а не так, как я дома, почти

в одиночку, разве что с домашними. Но ведь это совсем не то, что здесь!

Иногда, когда кто-нибудь из ребят, пользующихся столовой, почему-либо не приходит в

школу, и их талоны оказываются невостребованными, дежурная по столовой учительница

позволяет воспользоваться ими другим школьникам. Она просто запускает в столовую в

конце обеда одного-двух из тех, кто толпится у входа в ожидании такой счастливой

возможности, как пообедать. Но для этого надо изобразить из себя бедного, жалкого и

голодного. Хотя бы выражением лица.

Но что не сделаешь ради того, чтобы пообедать хоть и в школьной, но в настоящей

столовой. Мне так хочется попробовать столовской еды, что и я вместе с другими как бы

невзначай, ненавязчиво, но со скорбной миной торчу после уроков около дверей в

столовую. У учительницы, а сегодня дежурит именно наша, сердце ведь не каменное,

вдруг мне и повезѐт...

И повезло.

— Иди, вон там, у окна, место свободное, садись... — взяв за плечи, подталкивает меня

Алевтина Фѐдоровна ко входу в комнату, наполненную лѐгким запахом пищи и тесно

уставленную столами с сидящими за ними мальчишками и девчонками.

Я живо добираюсь до свободного места, сажусь, жду. А вот и алюминиевая тарелка с

беловатой жидкостью без запаха. Это суп, предполагаю я. Попробовал – как трава,

никакого вкуса. Нет, вкус всѐ-таки есть, но до того противный, что и проглотить трудно.

Оказывается, это похлѐбка из сухого молока, возможно, что и из искусственного. Из сои,

что ли. Американская помощь, говорят. Ну, раз это американская, надо есть. Давясь, через

не могу, я тем не менее мужественно поглощаю эту «торговую» пищу. Надо же показать,

что я и вправду голоден. Вот и дно тарелки уже показалось, а на нѐм – крошки не

растворившегося так называемого молока, похожего на мел. Слава богу, не стошнило. Но

это в первый и последний раз: больше я сюда ни ногой! И как другие всѐ это едят...

Так я освоил общепит. После посещения школьной столовой я понял, что такое

бесплатная еда, а что – своя, домашняя, мамина или бабушкина. Голодного я из себя

больше не изображаю.

***

В феврале по школе как-то пронѐсся слух, что на день памяти А.С.Пушкина из

Ленинграда приехала киногруппа. Будут снимать документальное кино в Михайловском:

«К нему не зарастѐт народная тропа». От школы нужна группа школьников. И

действительно, как сказала классный руководитель, формируется группа из учеников

школы для съѐмок кинохроники.

— Нас будут снимать в кино! — прыгали девчонки от радости.

Радовались все. Ведь не часто такое бывает!

Но напрасно радовались некоторые. Я сразу почувствовал что-то неладное. Группу для

съѐмок действительно формировали, но как-то скрытно, выборочно, и записывали в неѐ

далеко не всех. Уж на что я, отличник, а значит, достойный того, чтобы и меня заснять, ан

нет. Сторонится как-то меня учительница, отводит глаза в сторону, когда я приближаюсь

50

к ней во время обсуждения этой темы с другими учениками. Мои ожидания того, что и

мне предложат в следующее воскресенье придти туда-то и во столько-то, как было

сказано другим, так и не оправдались. Не попал я в кино. И лишь позднее понял, почему.

Группа была создана как-то полутайно, крадучись, и была она сформирована из учеников

по принципу внешнего вида. Только прилично одетые, те, кто из обеспеченных семей,

вошли в эту группу. А я одет в старенький мамин полушубок, который и ей-то был уже

стар. Значит, своей одежонкой я никак не подходил для демонстрации счастливого

детства страны Советов.

Что ж, с этим не поспоришь. Это было действительно так. Обидно, но разве родители или

я сам виноват в этом?

Вот тебе, октябрѐнок, и первый урок равноправия в нашей такой справедливой стране.

***

Бабушка воспитывает меня на православных традициях. Хоть и неосмысленно, знаю я и

так называемые божественные стихи. Вот с одним таким стихом я и выступил однажды на

школьном утреннике.

В первый послеоккупационный год в школе была организована новогодняя елка. Как

водится, детям предлагали рассказывать стихи, кто какие знает. Без репетиции и

прослушивания. Поднял руку и я, так как тоже знал стишок, и не один. Выхожу на сцену и

с выражением, без запинки читаю стихотворение. Закончил и чувствую, что

аплодисменты какие-то жидкие, а учительница моя, которая вывела меня на сцену, не

хвалит меня, как других, и вообще лица на ней нет. В общем, не похвалили меня и не

поругали, да и за что ругать-то? Такой хороший стих прочел...

Так никто ничего мне тогда и не сказал. И лишь потом, через несколько лет, я понял, в

чем дело. А дело в том, что мой стих про Мишку медведя, который получил за хорошее

поведение бочонок мѐда, заканчивался словами: «Кушай Мишенька-медведь, с

Рождеством Христовым!». Эта тема никак не вписывалась в коммунистическое

мировоззрение, и говорить о Христе со сцены перед учениками было верхом

аполитичности. С меня-то, с ребенка, что возьмешь. А вот бедная моя учительница,

которая, не проверив, выпустила на сцену ученика с таким стихом, наверное, получила

хороший нагоняй.

***

Судя по всему, в детстве я был слишком наивным, простым и доверчивым пареньком. Не

даром говорят, что кто не был молод, тот не был глуп. Всему-то, всем и во всѐ верил, за

что не раз и бывал наказан.

После уроков так хочется погулять, покататься на санках. Почти у всех ребят санки,

лыжи, а тут... Спасибо бабушке и маме, они всѐ понимали. Хоть и не сразу, с большими

трудностями – обо всѐм надо просить чужих людей, да и не бесплатно, – а все же оторвут

от рта кусок, как говорится, но детям радость доставят. И где они находили средства, за

которые удавалось что-то сделать, купить или обменять на что-либо готовую вещь для

детей – сказать трудно. Тем более обидно, что по простоте душевной я не раз терял то, что

с таким трудом доставалось.

Мне шел восьмой год от роду. Самый, что ни на есть глупый ещѐ малец, хотя и как-то

мыслящий уже человек. Только мыслящий-то слабо, и жизненного опыта никакого. И

стала меня жизнь учить. А как она учит – мы знаем: иногда очень больно.

После долгих просьб, нытья и хныканья мне наконец справили саночки – какой-то мужик

по просьбе матери и, наверное, не бесплатно сбил-сколотил их из досок – две доски с

одного конца закруглил, поперечины сверху приколотил – и готовы санки. Хоть и не так

51

резво, а по накатанной дороге под горку бегут. Если с разбегу плюхнуться на них

животом. Какие ни какие, а свои!

На радостях бегу за деревню, где дорога покруче спускается под горку, санки за собой за

верѐвочку тащу. Съехал с горки – здорово! Как в книжке: «Вот моя деревня, вот мой дом

родной, вот качусь я в санках по горе крутой». Эх, хорошо...

Прокатившись, поднимаюсь на горку, а там уже стоит и меня поджидает какой-то

мальчишка лет двенадцати – побирушка с торбой на боку. Таких побирушек в ту пору

ходило по дорогам много: то погорельцы, а то и просто за милостыней, а кто-то и украсть

не прочь то, что плохо лежит.

— Ты откуда? — спрашивает меня побирушка.

— Из Лешова. А ты?

— А я из Кудевери — отвечает малец, а сам на мои саночки поглядывает.

Я не знаю, где Кудеверь, но догадываюсь, что это не близко. Как это он в такой плохой

одѐжке зимою так далеко зашѐл?

— Дай прокатиться, а? — жалобно, как и положено попрошайке, протянул мальчишка, —

Я чуть-чуть, я разок...

Жаль мне мальчишку. Нет у него ни хлеба, ни санок. Пусть прокатится хоть один раз.

Святая детская наивность...

Я протягиваю мальчишке поводок: — На, разок можно...

Мальчишка садится на санки, отталкивается, но его длинные ноги не умещаются,

цепляются за дорогу, тормозят. Санки едва-едва сползают с горы и останавливаются. Я

наблюдаю сверху за этой картиной, стою, шмыгаю себе носом. И что же вижу?

Съехав с горки, мальчишка встал, взял санки за верѐвочку да как припустит бежать, что

только пятки засверкали. Не успел я сообразить, что произошло, как побирушки и след

простыл.

Обида слѐзным комом сдавила горло. Беззвучно заплакав, побежал я домой, размазывая

слѐзы рукавом по щекам. Вот тебе и санки, вот тебе и поверил. Вот она,

несправедливость. Вот к чему приводит излишняя доверчивость. Недаром говорят, что

простота хуже воровства.

Но, чтобы научиться, одного примера мне оказалось мало.

Через год-два родители подарили сынку лыжи – сверхдефицитный по тем временам

спортивный инвентарь. Подержанные, но ещѐ вполне приличные лыжи, не самодельные,

как у многих, а торговые, одним словом – настоящие. Единственный недостаток –

длинноваты, так ведь на вырост! Не на год же и не на два приобретается такая недешѐвая

вещь...

Теперь и я мог с гордостью пройтись на лыжах по Пушгорам, как бы между делом,

запросто, скатиться с горы и может быть даже не упасть. Как другие мальчишки.

Когда у меня лыж не было, никто мне прокатиться не давал. Да я и не просил. А тут –

сразу и друзья откуда-то появились, «уважаемым человеком» стал я на горке. Ко мне и

так, и этак. Что да как, мол, и откуда. Даже большие ребята, на два-три класса старше, и те

на меня поглядывают. Дурачок я, дурачок. Не на меня, а на мои лыжи!

И вот подходит ко мне Витька Иванов, здоровый уже парень, знакомый, правда, и

говорит:

— Дай покататься, а? Да не сейчас, — быстро поправился Витька, заметив мою

неуверенность и сомнение: — Сейчас катайся сам, а вечером, когда накатаешься, дашь

мне, а утром я тебе лыжи верну, и опять кататься будешь.

Необычное, конечно, предложение, но уж больно авторитетный парень обращается, и не

как-нибудь, не требует, а вежливо так просит. Ну, как не уважить, если тебя так уважают!

Да и куда они, лыжи, за ночь денутся, ведь Витька парень известный, не сбежит!

Не знаю, чем больше убедил меня Витька, только отдал я ему свои лыжи «до завтра». А

назавтра нет на горе ни Витьки, ни лыж. Что да где – да не волнуйся, говорят мальчишки,

вернет.

52

Еще через день встречаю Витьку: — Где лыжи?

— Да целы они, целы, принесу, вот только в магазин сбегаю, мать послала, — отвечает

Витька, а сам глаза куда-то в сторону отводит. Драться не будешь, не справиться...

И что же вы думаете? Только через три дня вернул Витька лыжи, только были они...

поломаны. В самом таком важном и видном месте, между носком и серединой лыжи грубо

приколочена фанерная дощечка, кое-как соединяющая отломки. Не иначе, как сам чинил!

Фанерка царапает снег, лыжа в этом месте не гнѐтся, ну, ни виду, ни ходу... Как потом

стало известно, катались пацаны на моих лыжах все по очереди, кто-то и ткнулся лыжей в

снег. А что с них теперь возьмѐшь?

Проглотил я и эту горькую пилюлю. Да и поделом: умный учится на чужих ошибках, а

глупый – на своих. Не на кого пенять, сам виноват. Вот тебе и доверие, вот тебе и кукиш с

маслом. Стыдно было перед родителями, они так старались, а я... Впрочем, за одного

битого двух небитых дают. Хоть и слабое, но утешение...

***

К январю зима прочно утвердилась в своих правах. Чистым белым ковром покрыла она

землю, ледяным панцирем сковала водные глади. Солнце выглядывает редко, ходит низко

и совсем не греет. Нет-нет да и приморозит так, что береги нос и уши. Птички жмутся к

человеческому жилью: в поле корма нет, а во дворе всегда можно чем-нибудь поживиться.

Встают в деревне рано. Надо и корм скотине дать, и корову подоить, и завтрак

приготовить. По утру над трубами домов столбится дым – большухи топят печи.

Вот и рассвет уже заявляет о себе тусклым светом через замѐрзшие окна. Стѐкла затянуты

плотным ледяным узором, покрытым толстым слоем инея. Чтобы в доме было светлее,

мама большим кухонным ножом соскребает его со стѐкол. Снег-то соскребѐшь, а вот лѐд –

жди, пока не подтает от печного тепла.

Для сохранения тепла окна снаружи на одну треть засыпаны льняными омялками.

Соответственно и света попадает в избу на одну треть меньше. И это через покрытые

инеем стѐкла... Вот почему в комнате зимою весь день полумрак. Добавьте сюда холод, и

картина зимней деревенской жизни будет ещѐ более полной.

За ночь изба выхолаживается так, что к утру в коридоре вода в кадушке льдом

покрывается. Пол холодный, босиком на него ступишь – сон как рукой сняло. Самое

страшное, это из-под одеяла вылезти. Но лежать некогда, в школу собираться надо...

А в избе, в углу, отгороженном лежащими на боку скамейками, сегодня ночью поселился

только что родившийся телѐночек. С трудом стоит на разъезжающихся длинных ножках,

но уже сосѐт молоко из соски, одетой на горлышко бутылки. Слава богу, благополучно

разрешилась Понедѐха, будем теперь с молоком.

Самое лучшее место зимой – это на печке. За день намѐрзнешься, придѐшь из школы, и –

юрк на лежанку. Тепло, сухо, высоко, всѐ видно, даже то, что на улице делается, если

стѐкла оттаяли.

На печке можно и уроки делать. А можно и просто помечтать. Лежишь эдак на спине и

разглядываешь узоры на потолке, сучки да задоринки всякие. Рисунки сделаны самой

природой, и только один является моим собственным «произведением». С помощью

молотка и стамески нарисовал я как-то на потолочине что-то похожее на валенок. Другие

рисунки тоже что-то напоминают, если призвать на помощь воображение, а его-то у меня

хватает. Все картинки имеют определѐнные названия, придуманные мною в минуты

ничегонеделания. И читаются все эти картинки строго по порядку: «Нога, баба Яга, паук,

клетка, пушка, колотушка, Нюшка». Нюшка – это Нюшка Раховская. Вечно она

растрѐпанная, как пугало огородное. Итак, если бегло прочесть, то получается складный

«стих».

Эти картинки на потолке сохранились до сих пор, как застывшие воспоминания, как

верные свидетели тех давних детскихлет.

53

***

В суровую зимнюю пору морозный северный ветер обжигает лицо, ветхая одежонка

плохо защищает от холода. По дороге в школу, выйдя на горку, что сразу за огородом, я,

как заяц, задавал бывало стрекача. Бег быстро согревает, и у логов уже почти совсем

тепло. А там и лес – ветра нет, комфорт, и мороза как не бывало. Не раз плакала, бывало,

бабушка, глядя на внука, что вот, мол, ребѐнок из-за того, что плохо одет, вынужден

бегом в школу бегать. Но я на судьбу не жалуюсь.

Бегать я вообще люблю, и не только зимой, но и летом. Во время бега, например, по

колючей стерне босым ногам не так больно. Пасти ли коров, идти ли за ягодами или за

дровами в Новины, купаться ли, работать ли в поле – всѐ босиком, всѐ бегом, всѐ

вприпрыжку. Лѐгок был на подъѐм, как, впрочем, и все деревенские ребята.

Как-то, будучи в школе, я обнаружил, что забыл дома какую-то очень нужную вещь – то

ли тетрадь, то ли ручку. Так во время большой перемены – а это 15 – минут – успел

сбегать домой и вернуться к началу следующего урока. Километра два или три за 15

минут, а ведь надо было еще вещь найти – это много или мало?

Отопление в нашей школе печное. Топят не всегда хорошо, наверное, есть проблемы с

дровами. В некоторые морозные зимние дни в классе так холодно, что за ночь чернила

замерзают в чернильницах. На переменах девчонки жмутся к тѐплому стояку печки,

стоящей в углу. Нам, мальчишкам, места у печки уже не хватает, но мы в этом не очень-то

и нуждаемся. Можно согреться и другим способом. А ну, ребята, пошли жать масло! Так

называется эта забава в короткий перерыв между уроками. Мальчишки ловят девчонок и

силою заталкивают в узкий промежуток за печкой. Когда угол заполнялся визжащими, но

почему-то слабо сопротивляющимися девчонками, мальчишки с криками: «Раз-два,

взяли!» утрамбовывают девчонок в этой тесной нише. Удивительно, как столько много их

вмещается в этом тесном пространстве между печкой и стенкой. Тепло быстро становится

всем.

Но эти и другие нехитрые детские шалости не всегда проходят мимо внимания учителей.

Всем достаѐтся на орехи, вплоть до единиц по поведению в дневниках.

***

Всего в одном километре от Пушкинских Гор располагается моя деревня, но вечерами

домой идти страшно – темень, а если ещѐ и снег идѐт или вьюга – в двух шагах ничего не

видно. В кино хочется, а попутчиков нет: Лѐнька Анютин уехал жить в Мурманск,

взрослым же парням и девушкам я не товарищ, у них свои компании, да и возвращаются

домой они позже. Это была трудно решаемая проблема. Страшно и темноты, и волков,

которые, как говорят, зимою голодные бродят вокруг деревень. Не одну овцу задрали

прямо в хлеву. Сижу, бывало, в кино, а все мысли о том, как домой один пойду. Спасибо

тѐте Наташе, которая приглашала переночевать после кино: к тому времени она уже жила

в Астахнове. Астахново-то ближе к Пушгорам, и дорога освещена.

Уже позже, в старших классах, возвращаясь поздно из кино или со школьного вечера, я,

выйдя из Пушгор, для смелости во всѐ горло пою песни, чтобы волков распугать. Так и

ору до самого дома:

«Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали...»

Или: «По диким степям Забайкалья,

Где золото...»

Доставалось также и несокрушимой и легендарной, в боях познавшей радость побед:

«Тебе любимая, родная армия

Шлѐт наша Родина песню-привет!»

54

А утром, по пути в школу, смотришь, вдоль дороги то там, то здесь на снежном насте

свежие волчьи следы за ночь появились. Испугаешься тут. А может и не волчьи вовсе,

поди, узнай...

***

Учеба даѐтся мне легко. Особенно нравится русский язык, литература, история,

география; люблю также геометрию, ну и, конечно, физкультуру. Гимнастика, лыжи,

лѐгкая атлетика – мои любимые виды спорта. В старших классах даже играл в футбол в

составе районной молодѐжной команды. Физическое развитие и навыки, полученные при

занятиях спортом в школе, не раз помогали потом в жизни.

Но главными моими учителями были книги. С ранних детских лет я пристрастился к

чтению. Пушкин, Некрасов, Горький, другие русские писатели и поэты учили жить,

говорить, писать, думать.

Для того, чтобы записаться в школьную библиотеку, надо было принести из дому и сдать

хотя бы одну книжку. К счастью, в доме обнаружился неизвестно как сохранившийся

томик сочинений А.М.Горького в твѐрдом чѐрном переплѐте, на котором были вытеснены

слова: «Детство. Юность. Мои университеты». Текст был набран мелким шрифтом,

картинок в книжке не было – одним словом, книга не казалась мне заслуживающей

внимания. С боязнью шѐл в библиотеку – не примут меня с такой неинтересной книжкой,

не запишут – думал я. Каково же было моѐ удивление, когда при виде этой книжки у

библиотекарши заблестели глаза и на лице расцвела радостная улыбка. Она была так рада,

что не только записала меня в библиотеку, но и не раз потом благодарила. А так как я

книги читал и обменивал по сравнению с другими быстро, то скоро я стал в библиотеке

вполне своим человеком. Нет-нет да и оставят для меня книжки поинтереснее. А для меня

они все интересны. Так и получается, что школа и книги стали моими главными

учителями и воспитателями. Родители-то всѐ время на работе...

На родительские собрания в школу ходила бабушка. Родителям было всѐ некогда, а

бабушке нравилось ещѐ и ещѐ раз при всех услышать про то, как хорошо учится еѐ внук.

Придя с собрания, бабушка рассказывала домашним, как хвалила меня учительница, как

ставила в пример другим ученикам и их родителям. Бабушке казалось, что я своей учѐбой

возвышаю и еѐ в глазах односельчан. Возможно, так оно и было.

— Ах, родителька ты моя, как про тебя Анна Анисимовна говорила... В клубе, при всех...

Ах-ти лихо тошно, первый отличник в школе... Вот пускай другие-то послушают... Ай,

молодец.

И гладила меня по голове, и слѐзы радости застилали глаза бабушки Паши.

И так из четверти в четверть, из года в год.

А получалось это как-то само собой. Не могу сказать, что я так уж старался. Просто учѐба

давалась мне легко с первых классов школы. Божий дар, наверное. Плохо только то, что

это не приучало меня к трудолюбию.

***

За отличную учѐбу и примерное поведение меня наградили путѐвкой в пионерский лагерь

Артек. Об этом моих родителей известил райком комсомола. Родители согласны

отпустить. Школьная пионервожатая объявила об этом на совете дружины. Все довольны,

остаѐтся только сказать об этом самому виновнику. Но лично мне об этом что-то ничего

не говорят. А может быть говорить мне и не обязательно. Ведь знают же родители,

классный руководитель, пионеры... Я мысленно уже там, в Крыму. В далѐком, знаменитом

и загадочном Артеке, о котором я так много читал в «Пионерской правде».

55

И вот, наконец, вызывают в учительскую. Иван Андреевич, директор школы, Анна

Анисимовна, завуч, классный руководитель, пионервожатая – вот это компания. Я робею,

чего уж там говорить, но держусь. Что-то будет?

— Ты знаешь, Валя, что тебя премировали путѐвкой в Артек?

— Знаю...

— Ну, и как ты? Поедешь?

Я не знаю, что и отвечать. И почему меня об этом спрашивать?

— Конечно, поеду!

— Правильно, что соглашаешься. Артек – это не только отдых, но и лечение. Там солнце,

воздух, вода... Ты чем-нибудь болеешь?

— Да нет, не болею я... Простужался только один раз, зимой, но это давно было...

— Ну, вот видишь, Валя, не болеешь. А у нас в школе есть одна девочка, которая болеет

уже несколько месяцев. Лилю Семѐнову из пятого-Б знаешь?

— Знаю. В нашем классе учится еѐ брат, Виталька Семѐнов.

— Вот-вот, правильно. Вот мы и хотим спросить у тебя, может быть мы путѐвку лучше

отдадим Лиле, пусть она съездит, полечится, а?

От неожиданности я не знаю, что и сказать.

— Ну, и как ты думаешь?

— Конечно, пусть Лиля...

— Ну, вот и молодец, умница. Мы так и знали, что ты поймѐшь правильно. А тебе мы

потом когда-нибудь путѐвку дадим. Ну, ладно, иди в класс.

Так и не попал я в Артек. Правда, и Лиля не попала. Перед самым отъездом заболела она

по-настоящему, да так, что и ехать не могла. Так и пропала путѐвка в Артек. А может

быть и не совсем пропала...

***

Сегодня Первое Мая. Это наш самый яркий весенний праздник, день торжества рабоче-

крестьянской власти. Мы, школьники, а среди нас все октябрята, пионеры или

комсомольцы, пойдѐм одной большой колонной от школы до центральной площади

Пушкинских Гор на торжественный митинг. Так бывает каждый год, и каждый год мы и

волнуемся, и гордимся своей организованностью и патриотичностью.

Сбор во дворе школы в десять часов. Я, чисто и аккуратно одетый, в белой рубашке с

красным галстуком на шее спешу в школу. И вдруг на «крестах», что на полпути от

Пушгор, вижу: на телеграфном столбе белеется наклеенный лист бумаги. Подхожу ближе,

читаю. А в листовке чѐрным по белому написано такое, такое..., что читать пионеру ну,

никак не положено. Это ясно при прочтении первых же строк. В листовке, подписанной

какой-то организацией национального спасения, откровенные призывы к борьбе с

советской властью за свободу народа. Ну, точь-в-точь как писалось в немецких газетах,

которыми была оклеена наша маленькая комнатка.

Что делать? Гневно сорвать эту листовку, как положено пионеру, эту антисоветскую

пропаганду? Нет, нельзя, могут не поверить, где я еѐ взял. Да и приклеена она так, что, не

порвав, не снимешь. Так что же, пусть еѐ читают люди? Тоже нельзя. Надо срочно

сообщить, куда следует. Но куда? Да в школу же, а там разберутся...

Оглядевшись и убедившись, что никого на дороге нет, я припустил, что было сил, в

школу. Только рассказав об увиденном учительнице, я успокоился.

Возвращаясь после демонстрации домой, листовки на том столбе я уже не увидел.

А через месяц в Рахове был арестован бывший полицай, который жил, скрываясь, в

подвале своего дома уже три года. Только по ночам выходил он из своего укрытия

подышать свежим воздухом на своѐм огороде. Его мать укрывала, кормила, одевала,

обувала. Но кто-то выследил, заметил, донѐс.

На что надеялся тот, кто писал листовку?

56

Он был идейным борцом. Он был членом антисоветской организации «Союз трудового

народа». Его дальнейшая судьба мне неизвестна.

За этот поступок меня почему-то не поощрили. И правильно сделали.

***

Много вопросов вставало перед любознательным подрастающим поколением, во всем

хотелось разобраться самим. Но ни в доступных нам книгах, ни на уроках в школе на

многие вопросы ответа не находилось. А жизнь ставила их все настойчивее. Если

говорить современным языком, все мы испытывали информационный голод. У нас в

деревне после войны не было даже радио. О том, что делается в мире, мы узнавали из

газет, поздно и, как правило, в искаженном виде. А музыка, а песни? А трансляции

футбольных матчей?

Так объектом моих мечтаний стал радиоприемник.

Я нашел в библиотеке справочник по устройству радиоприемников, вчитывался, вникал, с

вожделением рассматривал картинки с изображением отечественных приемников

«Россия», «Урал» и других, больших и не очень, красивых и заманчивых на вид. Но вот

беда – все они требовали питания от электросети, чего у нас не было. Лишь некоторые

радиоприемники могли работать от батареек, но где их взять? В нашем магазине их нет.

Да и на какие шиши купить и то, и другое? Радиоприемник по нашим меркам стоил очень

дорого.

И все-таки, не успокоившись, я нашел хоть и не вполне удовлетворительный, но все же

выход. Если прорубить окно в мир через эфир обстоятельства не позволяли, то маленькую

щелочку проделать все-таки удалось.

В тех же справочниках я нашел описание детекторного приемника, его устройства и

принципа работы. Особенно мне подходило то, что работать он может без всякого

источника электроэнергии, лишь за счет разности потенциалов между наводящимися

токами в антенне и в земле. Давно известный, но сейчас почти не применяемый способ

радиоприема, так как ничем не усиленный радиосигнал дает очень слабое звучание,

воспринимать которое можно лишь с помощью наушников. Но все-таки дает. Должен

давать!

К счастью, детали таких детекторных приемников, выглядевшие как небольшая

пластмассовая коробочка с отверстиями для контактов и набором проводов и простейших

деталей у нас продавались и по вполне доступной для меня цене. Сэкономив на кино и

скопив нужную сумму денег, я наконец-то купил такой набор и начал действовать.

Смонтировать приемник согласно прилагаемой инструкции было не трудно. Сложнее

было с антенной. Она должна была быть достаточно длинной и высокой. Из двух самых

длинных жердей, найденных на хлеву и связанных концами друг с другом, я соорудил

нечто вроде радиомачты, которую установил на проволочных растяжках в самом

возвышенном углу сада. Другую мачту меньшей длины поднял на крышу дома. Тут

пришлось преодолеть сопротивление отца, которому не очень-то нравилась моя затея:

испортишь крышу, мол, и все. В ход пошли разъяснения, упрашивание и другие приемы, в

том числе и не поддающиеся определению. Как бы там ни было, но разрешение было с

боем выбито, и мачта установлена. Отец даже помог, дабы не наделать в крыше дыр

больше, чем следует.

Между установленными мачтами был натянут на изоляторах, как и положено, медный

провод (проводов после войны валялось по полям и лесам много), конец которого

проведен через окно в дом. Под окном около дома зарыл в землю старое оцинкованное

ведро, к которому прикрепил другой провод – и заземление готово. Закончив работу, я с

замиранием сердца сел за стол, надел наушники и приготовился к приему. Дело было к

вечеру. Медленно вращаю ручку настройки, вслушиваюсь в шумы и потрескивания в

наушниках, и вдруг откуда-то издалека прорвалась морзянка, а потом – ура! – сначала

57

иностранная, а затем и наша, русская речь. Есть прием! Одна, другая станция, а вот и

хорошо знакомый по поселковому громкоговорителю голос-скороговорка известного в то

время комментатора футбольных матчей. Привет, Вадим Синявский, я тебя слышу!

Привет из Пушкинских Гор! Вот теперь-то я могу регулярно слушать и тебя, и другие

передачи из Москвы, Ленинграда и даже из-за границы. Взрослые, не веря своим ушам,

прислушиваются к звукам в черных наушниках. Ну, Валя, молодец, это ж надо – почти из

ничего, без проводов, без электричества, а приемник работает. Знаю, что моей заслуги

здесь не много, а все-таки приятно, что оценили. Сдержанно доволен и отец, не очень

щедрый на похвалу.

С этого дня у меня появилось еще одно интересное занятие – прослушивание радиоэфира.

Приемник брал лишь самые мощные станции, прием был неустойчивый, сильно

зависимый от погоды и времени суток, но все-таки это был надежный и самый

достоверный источник информации. Можно было и последние известия послушать, и

зарубежную музыку. «Голос Америки», «Радио Свобода» и другие «вражеские голоса»

нещадно глушили, можно было разобрать лишь отдельные фразы. Но и этого иногда было

достаточно, чтобы о многом задуматься. А главное – было удовлетворение от сделанного,

от мысли, что и ты что-то можешь, на что-то способен. Немалая вещь для

самоутверждения...

А было это в седьмом классе.

***

Начитавшись таких романов, как «Молодая гвардия», мы с друзьями ударились в

таинственные дела: организовали свою «Тайную Гвардию Подполья», или, сокращенно,

ТГП. Сделали членские билеты, наладили сбор членских взносов, регулярно и тайно

проводили собрания, на которых строили тайные же планы. Вот только дел, которые

должны были быть, конечно, патриотичными, не находилось. Молодогвардейцам и

другим подпольщикам времѐн войны было, конечно, легче. Они воевали с немцами, а

тут... Одни собрания, а где же дела? Вся наша фантазия была направлена в основном на

выдумку каких-то мероприятий: не сидеть же подпольщикам без дела. Да и взносы

накопились, надо же их как-то реализовать.

Наконец, придумали.

В нашей школе работала Заслуженная учительница РСФСР, Депутат Верховного Совета

СССР Надежда Викторовна Алмазова. Она была уважаемым человеком не только у нас в

школе, но и во всѐм районе. К тому же, во время войны еѐ сын был активным борцом с

фашистами, то ли в подполье, то ли в партизанах. Подробностей мы не знали, да это и не

важно. Главное, Надежда Викторовна была вполне достойным объектом внимания нашей

подпольной организации. Короче говоря, и мы тут, как в тылу врага, способны на

подвиги.

В нашей организации на то время было человек семь. Составили план, распределили

обязанности. А сделать мы должны были вот что: в день рождения Надежды Викторовны

забраться через окно в еѐ дом и оставить там... набор книг, оформленный в виде подарка с

таинственной надписью «С наилучшими пожеланиями от ТГП». Пусть она удивится и

задумается, что же это такое, ТГП...

В общем, так и сделали. Операция прошла успешно. И как вы думаете, кто конкретно

рисковал, во время торжественного собрания в школе по поводу праздника Великого

Октября залезая через окно в дом знаменитой учительницы, когда еѐ не было дома?

Правильно, угадали.

Мы ходили гордые и довольные, а Надежда Викторовна долго потом спрашивала у

учеников, что такое ТГП, но так ничего и не узнала. Тайна была соблюдена, никто не

выдал, а это значит, предателей в нашей «подпольной организации» не нашлось. Не так,

как в некоторых других...

58

***

Наш класс – это одна большая семья. Со всеми мальчишками живу дружно, врагов у меня

нет. Вот с мальчишками из Рахова нет-нет да и подерѐмся. Но драки эти беззлобные,

безобидные. Чаще всего всѐ начинается со снежков по дороге из школы. А почему бы и не

подраться, если уроки позади, и торопиться некуда. Наш путь домой через лес поначалу

один с раховцами, так что если по времени конец наших уроков совпадает с концом их

уроков, то столкновения не избежать. Мы с Лѐнькой не задираемся, но и в долгу не

остаѐмся. Сначала бросаемся друг в дружку снежками, всѐ ближе и ближе, а потом

начинаем не просто махать руками и толкаться, но и в «нюх» стараемся заехать. А это уже

настоящий «ближний бой». Тут надо выстоять, не отступить. И мы с Лѐнькой никогда не

отступали. Лѐнька был сильным, а я упорным. «Кремень-малец» – называют меня ребята,

которые постарше. И за это, как ни странно, уважают. Не обижают, по крайней мере. Ну, а

уж с ровней мы и сами разберѐмся. Правда, дальше разбитых носов дело не доходит.

Первая кровь отрезвляет всех. И если кто-то по причине разбитого носа выходит из

сражения, за ним следуют и его соратники. И хоть противоположная сторона молча

празднует победу, всѐ равно от греха подальше лучше будет разбежаться.

***

Из моих школьных товарищей мне ближе всех по духу Жора Щербович. Можно сказать,

мы с ним друзья. Наверное потому, что лучше других понимаем друг друга и у нас много

общих дел и интересов. Жора начитанный парень, раньше меня прочѐл «Трѐх

мушкетѐров». А я зато раньше него прочѐл «Молодую гвардию». «Овода» читали почти

одновременно. Но не в этом дело. Просто мы дружили. Даже несмотря на то, что Жора

был не местный, говорил с каким-то акцентом, не по-псковски, вопросительно растягивая

слова и повышая голос в конце фразы. И что интересно, так же растягивали слова и его

отец, ветеринарный врач, и мать. Они были явно приезжими. Белорусы, что ли? Да нет, не

похожи. Говорили, что они из евреев. Родители Жоры жили как-то тихо, обособленно, то

ли стеснялись окружающих, то ли окружающие чурались их. Ну, и что из того, что не

русские? Я и не задавался вопросом их происхождения. Мал был ещѐ для этого. Да и не

было нужды. Не мешали эти их особенности нашей дружбе. В том числе и организации

«Тайной гвардии», инициаторами чего мы с Жорой и были.

Жаль только, что Жора с Лѐшей Павловым, другим моим другом, после седьмого класса

уехали из Пушкинских Гор поступать в Речное училище. Я тоже хотел поехать с ними, но

воспротивился отец. Будешь кончать десять классов, сказал он. А когда я пытался пойти

против его желания и попросил в школе характеристику, отец пошѐл в райком комсомола

и пожаловался на меня, что я не хочу идти в восьмой класс, а собираюсь ехать куда-то

учиться на речного моряка. Вызвали меня в райком комсомола, а я уже был

комсомольцем, и сделали такое внушение, что желание ослушаться отца у меня пропало.

Так и остался я осваивать полный курс средней школы. И друзья новые появились, и

интересы. Жаль только, что наша ТГП постепенно перестала после этого

функционировать. Так вместе с романтикой, с детскими фантазиями незаметно,

постепенно уходило наше послевоенное детство.

***

Шли годы. Учѐба в школе, чтение книг питали знаниями, расширяли кругозор. Нам

повезло с учителями: они не ограничивались рамками учебников, в своих рассказах

связывали историю родного края с историей Псковщины, всей страны. Стараясь не

пропустить ни одного слова, слушали мы рассказы учителей истории и литературы о

59

Святых Горах, о Ворониче, о войнах наших предков с иноземцами за свободу и

независимость. Мы знакомились с наследием нашего великого земляка Александра

Сергеевича Пушкина не только и не столько по учебникам, сколько по тем местам, где он

когда-то жил в изгнании. Михайловское, Тригорское, Петровское, Святогорской

монастырь, городище Воронич были для нас открытыми книгами, живыми картинами,

иллюстрациями жизни и творчества великого поэта. Экскурсии и походы по

Пушкиногорью не только помогали лучше узнать его, но и ставили все новые и новые

вопросы. Кто мы, откуда? Каковы наши истоки? Откуда «есть пошла» Псковская земля?

Ответы на эти и другие подобные вопросы пришлось искать не только в школе, но и все

последующие годы жизни. Если в школе я получил азы знаний по истории родного края,

то в последующие годы удалось узнать о нем еще очень много интересного из книг, из

рассказов местных старожилов. Давай вместе с тобой, дорогой читатель, на время

окунѐмся в бездну предыдущих веков, во времена наших далѐких предков. Я думаю, это

путешествие во времени поможет нам лучше понять настоящее моих Пушкинских Гор и

его обитателей.

Глава VII. Святогорье

Если кликнет рать святая:

«Кинь ты всѐ, живи в раю»,

Я скажу: «Не надо рая,

Дайте родину мою».

С.Есенин

Мой Пушкиногорский район, благодаря А.С.Пушкину известный теперь всему

цивилизованному миру, расположен на холмистых берегах живописных рек и озер почти

в самом центре исконно русской Псковской земли.

Пушкиногорцы, как и все псковичи – это простые, но обстоятельные и где-то даже

мудрые люди. Вот как отзывался о национальных особенностях русского крестьянина

А.С. Пушкин, хорошо знавший быт и характер местных жителей: «Взгляните на русского

крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и

смышлѐности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость

удивительны... Никогда вы в нашем народе не встретите того, что французы называют un

badaud (ротозей – В.О.), никогда не заметите в нѐм ни грубого удивления, ни

невежественного презрения к чужому».

К этому можно добавить, что псковичи и особенно пушкиногорцы ещѐ и очень поэтичны.

Послушайте псковское радио, возьмите в руки нашу районную газету: редкая передача

или номер обходятся без стихов, и при том – собственного сочинения. Поздравления с

днѐм рождения – в стихах, о природе – стихами, о жизни и работе – и то в рифму. А

частушки, припевки или поговорки – эти экспромты слетают с языка, как блины со

сковородки. Любят стихи на Псковщине, так уж устроена псковская душа. Любят и знают.

Не о псковских ли крестьянах сказал поэт:

«Сидят мужики, каждый хитр:

Землю попашут, попишут стихи...»?

На вопрос, почему пушкиногорцы так любят сочинять стихи, моя двоюродная сестра

Галина, редактор районной газеты «Пушкинский край» полушутя-полусерьѐзно ответила:

— Это Пушкин во всѐм виноват. Так уж воспитал он нас, местных жителей, своим

творчеством. А если говорить серьѐзно, то сама природа здешних мест настраивает на

лирический лад, вдохновляет каждого, кто с ней соприкасается.

И с этим нельзя не согласиться.

***

60

Для защиты Пскова от иноземцев в ХIV – ХV веках на границе с Литвой и Ливонией были

построены города-крепости. Одним из таких городов встал на берегу реки Сороть город-

крепость Воронич, служивший русскому государству в борьбе с врагами более двух веков.

Тот Воронич, где в детские и юношеские годы мы проводили столько времени тѐплыми

летними днями и вечерами в речных походах на лодках, на молодежных встречах у

костра, на экскурсиях и просто на дружеских прогулках.

Первое упоминание о Ворониче в псковской летописи датируется 1349 годом. Тогда это

был центр волости, богатый и сильный псковский пригород. Он входил в первую линию

укреплений. Находясь у переправы через реку Сороть недалеко от еѐ впадения в реку

Великую, Воронич являлся важным пунктом на оживлѐнном торговом пути из Москвы и

Новгорода в прибалтийские города.

Крепость стоит на высоком прибрежном холме крутого левого берега Сороти, окружѐнная

земляным валом и деревянными стенами с башнями и бойницами. Это так называемый

«верхний город», где жители укрывались и держали оборону при нападении врага. В

обычное, мирное время местное население проживало в посаде вокруг крепости – в

«нижнем городе». Посад также был защищѐн рвом и деревянной стеной.

В конце ХVI века в Ворониче было более четырѐхсот дворов, около двух тысяч жителей.

В нѐм были монастыри Никольский, Михайловский, Спасский, Успенский; церкви Ивана

Милостивого, Ивана Предтечи, Косьмы и Домиана, Егория и другие.

Монастыри и церкви Воронича владели многими окрестными землями. Жители города

занимались различными промыслами, торгом, землепашеством. Приближѐнный польского

короля Стефана Батория Рейнгольд Гейденштейн так описывает город: «Город Воронеч

расположен выше Заволочья при реке [Сороти] и, благодаря удобному положению этой

реки, впадающей в Великую, а через неѐ у Пскова в озеро и далее в залив Финский, был

некогда обширен и по торговле, и по числу жителей».

Будучи Псковским пригородом, Воронич не раз принимал на себя удары завоевателей,

приходивших на Псковскую землю. Еще в 1356 году, пишет псковский летописец, немцы

«воеваша сѐла около Острова», «без вести (т.е. без объявления войны) повоеваша

несколько сѐл Воронической волости». А в 1405 году литовский князь Витовт, пославши

объявление войны в Новгород, сам пошѐл с войском в Псковскую волость, тогда как

псковский посол был в Литве, и псковичи, ничего не зная, не могли приготовиться к

обороне. Витовт взял город Коложе, что около Опочки, и вывел 11 тысяч пленных,

мужчин, женщин и детей, не считая убитых; потом стоял два дня под городом Воронич,

где литовцы накидали две лодки мѐртвых детей: такой гадости, говорит летописец, не

бывало с тех пор, как Псков стал.

В 1426 году престарелый Витовт снова объявил войну псковичам и по прошествии

четырѐх недель и четырѐх дней после объявления, в августе месяце, пришѐл с полками

литовскими, польскими, русскими и татарскими под Опочку. Жители города устроили

мост на канатах через реку Великую, под мостом набили острые колья, а сами спрятались

в крепости, чтобы неприятелю показалась она пустою. Татарская конница, которая была в

составе литовского войска, не видя никого на стенах, бросилась на мост. Тогда граждане

подрубили канаты, и мост вместе с татарами упал на колья. Многие неприятели лишились

жизни, а которые попались в плен, говорит летописец, тех жестоко и позорно изувечили в

городе и в таком виде показали осаждающим.

Обозленный и опозоренный Витовт отошѐл от Опочки и осадил город Воронич, под

которым стоял три недели, разбивая стены города. Ворончанам защищаться от

превосходящего по силе врага было трудно, и они послали гонца в Псков: «Господа

псковичи! Помогайте нам, думайте о нас, нам теперь очень тяжко!».

Псковичи послали в литовский стан своего посадника бить челом Витовту, но тот не

принял псковского челобитья. Между тем в одну ночь случилось чудо, страшное, говорит

летописец: внезапно нашла туча грозная, полился дождь, загремел гром, молния сверкала

61

беспрестанно, и все думали, что или от дождя потонут, или от молнии сгорят, или от

грома камнями будут побиты. Гром был такой страшный, что земля тряслась, и Витовт,

ухватясь за шатѐрный столп, кричал в ужасе: «Господи, помилуй». Псковский летописец

этой грозе приписывает смирение Витовта, который отступил от Воронича.

Факт пребывания ставки Витовта на территории нынешних Пушкинских Гор косвенно

подтверждает и то, что, как предполагает С.С.Гейченко в своей книге «Пушкиногорье»,

золоченый шар с шишаком – наконечником походного шатра времен Витовта – был

найден при земляных работах в центре поселка Пушкинские Горы. Не здесь ли ураган,

описанный летописцем, снес шатер литовского князя?

Летом 1581 года во время похода на Псков через Воронич со своим 100-тысячным

войском проходил польско-литовский король Стефан Баторий. Воронич, принявший на

себя удар всего польско-литовского войска, на несколько дней задержал врага, чем дал

возможность Пскову лучше подготовиться к обороне. Пскова Баторий взять так и не смог,

но Воронич был разорѐн и опустошѐн. Сопровождающий Батория ксендз Ян Пиотровский

писал в своѐм дневнике от 8 августа 1581 года: «Провѐл ночь в пяти милях от Вороноча;

там обилие во всѐм, селения расположены густо, хотя нигде не видно ни одного

человека». По-видимому, оставшиеся в живых жители по обыкновению укрылись в лесах.

И в последующие годы Воронич и его окрестности неоднократно подвергались набегам

иноземцев. Отряды литовцев и немцев в 2-3 тысячи человек под командованием

Лисовского, Юницкого и других опустошали псковские пригороды, убивали мирных

жителей, многих уводили с собой. Они разоряли, грабили, жгли деревни и сѐла. Местное

население как могло защищалось. Но ущерб, нанесенный этими опустошительными

набегами, был огромен. При описании волостей, пострадавших от войн, московские

писцы в 1585-1587 годах застали здесь «полную пустоту». Воронич, как и многие другие

города Псковщины, был полностью разрушен и сожжѐн. В уездах вместо пашен и нив

были сплошные «перелоги», население было истреблено или разбежалось: «пожни

оброчные, а ныне их на оброк не взял никто». Город Воронич лежал в развалинах,

писцами обозначен как «городище, что был город Воронич, на реке на Сороти». Вокруг

развалин города, на пожарище посада, в семи жилых домах жило «людей девять человек»,

да десять дворов стояло пустых. Всѐ остальное было уничтожено.

В челобитной царю вороничане жаловались на скудость своей земли, которая

расположена «близ польского рубежа и от польских людей разорена». Проявляя заботу о

безопасности местных жителей, Москва осенью 1661 года распорядилась «послать... в

Воронеческий уезд и во все пустые пригороды опочецких пушкарей и стрельцов тотчас и

велети бы им в тех уездах всяких чинов крестьянам сказывать, чтобы они из деревень

своих со всеми животы и с женами и с детьми и с животиною ехали в городы, кому куда

ссяжнее, тотчас безо всякого мотчания, а сами б в деревнях своих жили налегке с великим

бережением, чтобы польские и литовские люди, пришед безвестно, над ними, уездными

людьми, какого дурна не учинили». Говоря современным языком, местным жителям

предлагалось жить в условиях военного положения. Впрочем, так оно и было. Войны

принесли на Псковскую землю голод и разорение, многие поселения опустели.

В 1686 году с Речью Посполитой был заключѐн «вечный мир». После этого жизнь стала

постепенно налаживаться. Однако многие города и сѐла так и не возродились. Земли

«погибшего мелкого люда и посадских людей» заселялись прибывшими по приказу царя

московскими стрельцами. Но, находясь на важных путях сообщения, Воронич какое-то

время ещѐ сохранял значение торгово-транспортного узлового пункта между областями

Руси. Через него по рекам Сороти и Великой шли товары во Псков и далее к морю и

обратно. Во время Северной войны в 1706-1708 годах через Воронич проезжал Пѐтр I. В

1708 году указом царя Воронич был исключен из списка городов.

В 1719 году Воронич как пригород был отнесѐн к уездному городу Опочке, но название

Воронецкой волости осталось. Центром еѐ стала слобода Тоболенец, или Святые Горы,

культурный и административный центр окружавших его поселений. Земли вокруг

62

Воронича отошли ко двору, затем были розданы во владения дворянам в качестве

поощрений за службу царю и Отечеству. Большая часть Михайловской губы – будущего

села Михайловского – вместе с озѐрами Кучане и Маленец перешла во владение Арапа

Петра Великого – Абрама Ганнибала, а Егорьевской губы – будущего поместья

Тригорское – помещику Вындомскому.

По сообщению летописца, ещѐ в 1546 году царь Иван Грозный с братом Георгием, следуя

из Пскова, заезжал в Воронич: «во Пскове месяца ноября 28, в неделю, одну ночь ночевав,

и на другую ночь в Ворониче был». По всей видимости, тогда и присмотрел царь в

четырѐх верстах от города место для будущего монастыря. В 1569 году по указанию

Ивана Грозного в небольшой слободе Тоболенец, располагавшейся возле озерца того же

названия, на Синичьих горах был основан Успенский мужской монастырь. По замыслу

царя, «обитель каменна» должна была являться одним из форпостов Московского

государства на западных его границах. После того, как монастырь был построен, и

Синичьи горы, и слобода Тоболенец стали называться Святыми Горами, а монастырь –

Святогорским.

***

Святые, а ныне Пушкинские Горы расположились на гряде живописных холмов западных

отрогов Валдайской возвышенности. Своему названию «Святые» и горы, и монастырь, и

слобода Тоболенец обязаны существовавшему задолго до основания монастыря

народному преданию, которое говорит о том, что в 1563 году, а потом ещѐ через шесть лет

явились юродивому пятнадцатилетнему пастушку Тимофею из Воронича чудотворные

иконы Богоматери – «Умиление» и «Одигитрия» сначала у реки Луговицы, где он пас

стадо, а затем на Синичьей горе около слободы Тоболенец; что от этих икон происходили

«различные исцеления болезням» и другие чудеса; о том, что, узнав «о всех сих

происшествиях» от псковского воеводы Юрия Токмакова, царь Иван Васильевич Грозный

«повеле на той горе устроити церковь каменну во имя пресвятыя богородицы честного и

славного ея успения и повеле быть обители».

Но с большей степенью вероятности всѐ же следует считать, что царь Иван Грозный

приказал строить здесь «обитель каменну» для того, чтобы укрепить русско-литовский

рубеж. Святогорский монастырь стал мощной крепостью под Вороничем. Не раз его

монахи рубились с поляками, литовцами, немцами, пытавшимися захватить этот уголок

русской земли. Бок о бок с монахами сражались и местные жители. В благодарность за

службу Иван Грозный одарил обитель дорогими книгами, ризами, колоколом. Позже

дарили колокола и другие цари. Среди многих царских даров, хранившихся в монастыре,

был пожалованный в 1551 году пятнадцатипудовый колокол, прозванный в народе

«Горюн». Другой, десятипудовый – дар первого царя из дома Романовых Михаила

Фѐдоровича – имел надпись: «в лето 7146 (1638), при благоверном Великом князе

Михайле Фѐдоровиче в обитель Пресвятия Богородицы на Святия Горы».

Святогорские колокола славились необыкновенной силой и красотой звучания. В

тридцатые годы XX века колокола были сняты и увезены, за исключением главного –

ведущего, который упал и разбился во время бомбѐжки в годы Великой отечественной

войны.

О ранней истории Святогорья известно очень мало. Единственный документальный

источник – архив Святогорского монастыря – почти полностью сгорел во время пожара 5

марта 1784 года. Первое краткое описание истории монастыря было составлено в 1821

году. Из него известно, что до ХVII века монастырь был в числе первых трѐх десятков

«старших» обителей на Руси. Он владел большим количеством крестьян, населявших

окрестные деревни Бугрово, Кириллово, Кошкино и другие, обширными площадями

пахотных земель и покосов, рыбными ловлями на озѐрах Воронич, Белогуль и на реке

Сороти, имел доходы с перевоза на Сороти у Воронича, ярморочные выгоды и т.д. К

63

Святогорскому монастырю было приписано несколько других монастырей Воронича и

Опочки. В нѐм находилось духовное правление Опочецкого и Новоржевского уездов.

Святогорский настоятель Зосима Завалишин на земском соборе 1598 года в Москве был

одним из подписавших грамоту об избрании на царство Бориса Годунова.

Несколько раз в году при монастыре устраивались ярмарки. Самой многолюдной была

летняя ярмарка в «девятник» – девятую пятницу после Пасхи. В эти дни здесь торговали

приезжие купцы из Опочки, Новоржева, Острова, Пскова, Ревеля, Риги и даже из Москвы

и Новгорода. Съезжались окрестные крестьяне, горожане, помещики. Торговали на

гостином дворе за большим каменным корпусом. Здесь ставилось до 150 лавок. Торговали

и на монастырском поле вдоль новоржевского тракта прямо с колѐс, во временных ларях.

Ярморочные сборы приносили монастырской казне до 1500 рублей дохода.

Территорию монастыря окружает каменная стена двухметровой высоты. Еѐ возвели в

1795 году вместо старой деревянной. В стене – двое ворот. Над главными, западными

воротами находилась деревянная Пятницкая церковь, которую в 1764 году перенесли за

ограду. В 1795 году старые массивные каменные ворота были заменены на более лѐгкие

кирпичные, с шатровой тесовой крышей и кельей для сторожа. Главные ворота

открывались в особо торжественных случаях. Через них проходили крестные ходы,

встречали и провожали почѐтных гостей. Восточные, Анастасьевские ворота служили для

прохождения мирян. Они представляют собой невысокую кирпичную арку на каменном

фундаменте с двойными деревянными дверями на массивных железных петлях и узкой

калиткой в одной из дверей. Справа от дверей имеется небольшое помещение с окнами во

двор. C восточной и южной сторон на соборный холм ведут две каменные лестницы. Одна

из них, южная, сохранилась с ХVIII века. Она ведѐт к главному входу в храм.

Собор на Святой горе является душою и сердцем Святогорского монастыря. Он был

заложен в год его основания. Построен собор из белого плитняка. Архитектура

Святогорского Успенского собора характерна для псковских храмов тех лет. Стены

ставились такими, чтобы могли служить надѐжным укрытием от неприятельских ядер.

Собор прост и крупен. Гигантское подножие холма возносит его над окрестностями,

придавая его облику необычайную красоту и величие. Из восточной стены собора

выступают три гладких алтарных полукружия, среднее даже лишено аркатуры и выглядит

очень скромно. Только самые верха апсид и барабаны украшены узкой полосой принятого

на Псковщине простого декора.

В конце ХVIII века над главным входом в собор была возведена новая четырѐхярусная

колокольня. Еѐ белые ярусы и серебристый шпиль, увенчанный крестом, возвышающийся

почти на сорок метров, были видны за много вѐрст со всех дорог, ведущих в Святые Горы.

Внутри собор просторен, значителен и строг. Четыре мощных столба поддерживают

высокие своды, раздвигая их ступенями арок. С западной стороны устроены деревянные

хоры с двумя каменными помещениями по углам. Вверху в белых стенах чернеют

круглые отверстия голосников. Пол выложен каменными плитами. Иконостас со

старинными иконами и утварь отличались высоким мастерством исполнения.

К югу от собора простирается «чистый» монастырский двор. Здесь у самого подножия

холма с конца ХVIII века стояла небольшая Никольская церковь, другие многочисленные

строения: братский корпус, дом настоятеля, склады, амбары. Замыкает двор длинный

одноэтажный каменный корпус, возведѐнный на месте такого же деревянного в 1825 году.

В нѐм размещаются трапезная, кухня, кладовые. Посреди корпуса – широкие ворота с

тяжѐлыми деревянными створами, которые ведут в хозяйственный двор. Этот корпус

стоит и сейчас.

После заключения «вечного мира» с Литвой границы Русского государства отодвинулись

далеко на запад, и Святогорский монастырь утратил своѐ стратегическое оборонительное

значение. Он постепенно превратился в третьеклассный, по степени сорок пятый,

провинциальный монастырь. Духовное правление было переведено в Опочку. В

монастыре осталось не более одной-двух десятков «братии». Но пахотные земли и другие

64

угодья за ним еще сохранялись. Монастырь получал значительные средства от угодий,

сдаваемых в аренду окрестным жителям, от ярмарок, крестных ходов, а так же от

пожертвований соседних помещиков. Монастырь старался расширять свою земельную

собственность, покупая земли у крестьян. При этом случались и недоразумения. Так,

много лет шла тяжба между монастырѐм и крестьянами деревни Бугрово за «мельничное

место».

Посадские люди иногда жаловались на «монашествующую братию». В одной из жалоб

говорилось: «А под тем Святогорским монастырѐм вотчинных деревень и пустошей

довольно и сенных покосов в том Воронецком уезде у семи верстах ставитца, оприч

деревень и пустошей, больше трѐх тысяч копен. А крестьянских и бобыльских дворов

болши ста дворов, также и оброчных рыбных ловель и конских пошлин и всяких угодий и

полавочных всяких доходов оброку собираетца денежными доходы в обитель многими

доходы, а монахов в том монастыре малое число, кроме игумена братья человек с

тринадцать или меньше и теми монастырскими многими доходами сами корыстуютца и

богатятца и родственников своих помогают великою мочью...» Не удивительно, что даже

в 1830-е годы монастырь в Святых Горах, наряду с монастырѐм в Печорах, называли

самым богатым на Псковщине.

***

Издавна основным средством существования местного населения являлось земледелие.

Псковская область всегда славилась льном-долгунцом. Сеяли также рожь, ячмень, овѐс,

горох, сажали картофель. Корова, лошадь, овцы, свиньи, куры, гуси, утки – без этого не

мыслилось крестьянское хозяйство. Те, кто позажиточнее, торговали зерном, льном,

льняным маслом, продуктами домашнего животноводства. Те, кто победнее, промышлял

пенькой, лыком, табаком, мѐдом, воском. Урожаи были ниже средних – земли здесь в

основном песчаные или суглинистые. Крестьяне брали землю в аренду или шли к

помещику в батраки.

Ещѐ в 1581 году указом царя был отменѐн Юрьев день, когда крестьяне могли один раз в

году менять место жительства и своего хозяина. С этого года крестьяне на все времена

закреплялись за помещиком. На русскую деревню опустилась мгла крепостного права. А в

1741 году крепостные крестьяне устраняются даже от принесения присяги на верность

государю, т.е. как бы и формально вычѐркиваются из списка граждан. Следующие указы

дозволяют помещикам продавать крестьян и отдавать в рекруты, ссылать своих

крепостных в Сибирь. Так насаждалось бесправие, «барство дикое без чувства, без

закона».

Во второй половине ХVIII века многие помещики стали создавать в своих поместьях

промышленные предприятия – льняные, лесопильные, кожевенные, гончарные и др.

Устроил фабрику для изготовления парусного полотна у себя в Тригорском и помещик

Александр Вындомский. В селе Велье граф Ягужинский открыл льняную фабрику.

Крепостного крестьянина сковала двойная кабала – барщинная и фабричная.

За пользование землѐй крепостные должны были работать на помещика шесть дней в

неделю, оставляя для работы на своѐм поле лишь воскресенье. Условия крестьянского

труда, известно, не легки. Но они во стократ тяжелее, если труд не на себя, а на хозяина.

Да ещѐ низкая оплата труда наѐмных сельхозработников - батраков. Но главное –

несправедливость и притеснения крестьян со стороны помещиков. Вот почему в этих

местах часты были крестьянские волнения, перерастающие в бунты.

В 1783 году произошли крестьянские волнения и в тригорском имении Вындомского. В

одной из деревень недалеко от Михайловского крестьяне напали на управляющего. В

другой деревне – Поляне – в мае 1826 года вспыхнул настоящий бунт. «Крестьяне мои

вышли из послушания, предвещая себе какую-то вольность, не повинуются и не

выполняют обязанностей своих, – пишет одна помещица губернатору, – а 5-го числа сего

65

[мая], когда управитель приказал всей вотчине вывести на работу по две лошади с тягла

для вспахивания земли, то некоторые не исполнили сего, при взыскании же с них за своѐ

непослушание, воспользуясь сим случаем, бросились на него, крича: убьѐм и в речку

бросим, а так же выборного и писаря при вотчине, имея у себя в руках топоры, а

некоторые с дубьѐм; однако они успели уйти от них, хотя гнались за ними с

ругательствами и грозили их убить».

Даже Прибалтийский и Псковский губернатор Ф.О.Паулуччи обращался в правительство

с докладом, в котором сообщал: «Генерал-майор Чичагов купил в 1824 году в Опочецком

уезде Псковской губернии поместье; крестьяне, недовольные его управлением,

взволновались, и пять человек из них отправились в Санкт-Петербург с просьбой. Дело

рассматриваемо было в комитете г.г.министров, и хотя по высочайше утверждѐнному

положению оного повелено было дать им полицейское наказание и возвратить в вотчину,

но г. Чичагов, основываясь на высочайше утверждѐнном мнении Государственного

Совета от 3 марта 1822 года, сослал одного из сих просителей, у которого было семейство,

в Сибирь...»

И далее: «В Псковской губернии помещичьи крестьяне, по совершенно беззащитному

положению своему, внушают искреннее участие. Жестокое обращение и почти мучения,

которые помещики заставляют претерпевать своих крестьян, хотя уже слишком известны,

но при всѐм том ещѐ должны показаться невероятными». Паулуччи ходатайствовал о

принятии со стороны правительства должных мер. Но доклад его остался без внимания.

Архивные документы рассказывают о двадцати крестьянских восстаниях в Псковской

губернии. Волнения были и в непосредственной близости от Святых Гор. Многие

крестьяне разорялись и уходили на заработки в города, пополняя ряды рабочих. Но

некоторые крестьянские семьи, получившие сравнительно неплохие земли, выживали и

постепенно превращались в зажиточные хозяйства. Не последнюю роль в этом процессе

играли и способности самого хозяина, и состав семьи, и трудолюбие еѐ членов.

Многовековой уклад жизни местного населения, и особенно крестьян и помещиков,

явился наглядным пособием и творческим вдохновением для великого русского поэта

Александра Сергеевича Пушкина.

***

Впервые Пушкин приехал в эти места в восемнадцатилетнем возрасте: «Вышед из Лицея,

я почти тотчас уехал в Псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался

сельской жизни, русской бане, клубнике и проч...» – писал позднее Пушкин. Он был

очарован историческим прошлым, неброской красотой истинно русской природы этих

мест. Через два года он вернулся сюда вновь, а с 1824 по 1826 год находился здесь в

ссылке за вольнодумство и свободолюбие. Позже он ещѐ не раз приезжал сюда: в том же

1826, а затем в 1827, 1835 и 1836 годах.

Село Михайловское, где жил Пушкин, находилось в пяти километрах к северу от Святых

Гор. В его окрестностях расположены также Тригорское, Петровское, Савкина Горка и

другие места, которые неоднократно посещал поэт. Пушкин всем сердцем полюбил этот

край, реку Сороть, озѐра, поля и рощи. То верхом на лошади, а то и пешком не раз видели

его соседи-современники в окрестностях Михайловского. В письме к Языкову поэт писал:

«Поклон Вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой

Сороти...».

В этих местах поэт всегда ощущал полную творческую свободу. Древний Святогорский

монастырь с его историей, городище Воронич, истинно русская природа, обычаи и нравы

местного населения вдохновляли поэта на плодотворный труд, обостряли его поэтические

чувства. Он написал здесь более ста произведений, среди которых – драма «Борис

Годунов», центральные главы романа «Евгений Онегин», поэмы «Цыганы», «Граф

Нулин», множество лирических стихотворных шедевров. Закончив «Бориса Годунова»,

66

Пушкин в конце рукописи сделал шутливую приписку: «Писано быть Алексашкою

Пушкиным в лето 7333 на городище Ворониче».

В двух верстах от Михайловского, на городище Воронич, в Тригорском, располагалось

имение соседних помещиков Вындомских, с хозяйкой которого, Надеждой

Александровной Осиповой-Вульф и еѐ семьѐй Пушкин был особенно дружен. Название

имения пошло от трѐх гор, на которых оно располагалось. Первая гора – деревня Воронич

с погостом – всѐ, что осталось от посада когда-то могущественного псковского пригорода.

Вторая – остаток древней крепости города Воронича, третья – собственно усадьба и

большой парк. Дорога от Михайловского к Тригорскому воспета поэтом в стихотворении

«Вновь я посетил...».

Будучи в Михайловском, Пушкин любил посещать ярмарки, проходившие в Святых

Горах. На них он бродил среди толпы, вслушивался в народную речь, знакомился с бытом

и жизнью простых людей. «Во время бывших в Святогорском монастыре ярмарок, –

вспоминал псаломщик воронической церкви А.Д.Скоропост, – Пушкин любил ходить, где

более было собравшихся старцев [нищих]. Он, бывало, вмешается в их толпу и поѐт с

ними разные припевки, шутит с ними и записывает, что поют...».

Кучер Пѐтр Парфѐнов вспоминал, что Пушкин ходил на ярмарку «как есть, бывало, как

дома: рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках; придѐт в

народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберѐт к себе нищих, слепцов, они ему песни поют,

стихи сказывают. Так вот было раз, ещѐ спервоначалу, приехал туда капитан-исправник

на ярмарку: ходит, смотрит, что за человек чудной в красной рубахе с нищими сидит.

Посылает старосту спросить: кто, мол, такой? А Александр-то Сергеевич тоже на него

смотрит, зло так, да и говорит эдак скоро (грубо так он всегда говорил): "Скажи капитану-

исправнику, что он меня не боится, и я его не боюсь, а если надо ему меня знать, так я -

Пушкин". Капитан ничто взял, с тем и уехал, а Александр Сергеевич бросил слепцам

беленькую да и тоже домой пошѐл...».

А вот что записал в своѐм дневнике опочецкий купец Иван Игнатьевич Лапин: «1825

год...29 Мая. В Святых Горах был о 9 пятнице... И здесь я имел счастие видеть

Александру Сергеевича г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною

своею одеждою, а например: у него была надета на голове соломенная шляпа, в ситцевой

красной рубашке, опоясавши голубою ленточкою, с предлинными чѐрными

бакенбардами, которые более походят на бороду; также с предлинными ногтями,

которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим аппетитом, я думаю –

около 1/2 дюжины».

А.Н.Вульф, знакомый Пушкина из Тригорского, рассказывал: «...в девятую пятницу после

Пасхи Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный

ремнѐм, с палкой и в корневой шляпе, привезѐнной им ещѐ из Одессы. Весь

Новоржевский beau monde, съезжавшийся на эту ярмарку (она бывает весной) закупать

чай, сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован...».

Многое в жизни и быте владельцев Михайловского, Тригорского и Петровского имений

было связано с жизнью и бытом их крепостных. Из истории жизни А.С.Пушкина мы

знаем, что в селе Петровском жил его двоюродный дед, Пѐтр Абрамович Ганнибал, один

из сыновей «Арапа Петра Великого». Владелец Петровского был человеком грубым,

вспыльчивым, с характером, полным жестокости и самодурства. По рассказам слуги

П.А.Ганнибала, а затем приказчика Михайловского имения М.И.Калашникова, любимым

занятием старого Ганнибала было изготовление водок и настоек, которым он занимался

«без устали, со страстью». Когда же Ганнибалы бывали сердиты, то людей у них

«выносили на простынях».

Пушкин, будучи в Михайловском, не раз навещал своего деда и не мог не знать о его

причудах. И самого Пушкина, и его современников удивляло, а иногда и коробило то, как

петровский барин и другие помещики обращались со своими крепостными крестьянами.

Даже такая либеральная помещица, как Прасковья Александровна Осипова-Вульф, с

67

семьѐй которой Пушкин был в дружеских отношениях, могла сдать в солдаты молодого

парня только за то, что он без еѐ разрешения отвѐз на ярмарку в Святые Горы девушек из

соседней деревни.

Владелец села Богдановского Д.Н.Философов, кстати, знакомый родителям Пушкина,

прославился тем, что завѐл в своѐм имении гарем из крепостных девушек. Не мог не знать

Пушкин и о том, что владелец села Алтун, что в 15 верстах от Михайловского, (кстати,

это родина моей бабушки Пелагеи Фѐдоровны), отдал на растерзание собакам крепостную

девушку за то, что она отказалась стать его наложницей.

Такие примеры ужасных условий жизни простого русского крестьянина не могли оставить

равнодушным впечатлительного юношу. Покорѐнный красотой и щедростью

окружающей природы, поэт в то же время был поражѐн вопиющей несправедливостью,

царящей на этой земле. Эти чувства вдохновили молодого Пушкина на написание

стихотворения «Деревня». Оно было написано в 1819 году, во второй приезд поэта в

полюбившееся ему Михайловское. В стихотворении с необыкновенной страстью были

выражены, с одной стороны, влюблѐнность Пушкина в этот край и, с другой стороны,

гневный протест против жестокости и произвола помещиков.

Постоянно общаясь с местными жителями, Пушкин хорошо знал их быт, обычаи, нужды и

заботы. Он наблюдал за крестьянами в работе и отдыхе, записывал народные песни и

сказки, которые потом широко использовал в своѐм творчестве. Он хорошо знал и

понимал душу простого народа, его язык. Мы благодарны поэту за то, что он в своих

произведениях рассказал и нам о жизни и быте наших далѐких предков, жителей

Святогорья.

В последние годы своей недолгой жизни Пушкин не раз говорил и писал друзьям о

желании навсегда поселиться в этих местах. Для этого он хотел купить деревню Савкино,

расположенную на левом берегу реки Сороть между Михайловским и Тригорским. Поэт

даже предпринимал по этому поводу конкретные шаги. Так, летом 1831 года, вскоре после

женитьбы, он обратился к Прасковье Александровне Осиповой-Вульф с просьбой

посодействовать ему в переговорах с владельцами Савкино – братьями Затеплинскими. 29

июня он писал Осиповой из Царского села: «...живите счастливо и спокойно, и да настанет

день, когда я снова окажусь в вашем соседстве! К слову сказать, если бы я не боялся быть

навязчивым, я попросил бы вас, как добрую соседку и дорогого друга, сообщить мне, не

могу ли я приобрести Савкино, и на каких условиях. Я бы выстроил себе там хижину,

поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в

году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря, о моей хижине в

Савкино? – меня этот проект приводит в восхищение и я постоянно к нему возвращаюсь».

Но судьбе угодно было распорядиться иначе. Царь Николай I, не желая отпускать

Пушкина из-под своей опеки, поставил перед ним заведомо невыполнимые условия. А

позже поэт не успел осуществить свои планы: дуэль и смерть оборвали его яркую жизнь.

Как чувствовал он свою близкую кончину: за год до гибели, во время похорон своей

матери у стен Святогорского монастыря, он купил здесь место и для себя.

Имя гениального поэта России во многом определило последующее развитие Святогорья

и судьбу его жителей. Связав свою судьбу с этими местами, А.С.Пушкин осветил,

обогатил, возвысил и прославил этот чудесный уголок русской земли на века. Как поэт

Пушкин принадлежит всему миру, но для нас он ещѐ и наш земляк. Он навсегда остался и

душою, и телом с жителями этих мест.

***

В начале ХIХ века посѐлок Святые Горы был скромным волостным центром. Кроме

Святогорского монастыря, в слободе были ещѐ три церковных храма и две часовни. В

1830 году была открыта первая бесплатная школа. Но уже к началу ХХ века в волости

было до 20 сельских начальных школ. Население стало иметь возможность получать и

68

медицинсую помощь. Но на весь район в земской больнице было лишь 15 коек, один врач,

фельдшер, акушерка и два санитара.

Когда-то через Святые Горы шла дорога на Москву. До Москвы ехали пять суток. Путь

проходил через Новоржев, Бежаницы, Великие Луки. В Петербург ехали через Порхов,

Новоржев или Псков. Но с 1849 года стало функционировать новое шоссе Санкт-

Петербург – Киев. В Опочку можно было проехать через Новгородку, стоящую на

Киевском шоссе, или через село Поляне по большаку. Прокладывались и другие дороги,

но были они, как правило, грунтовыми.

С развитием шоссейных дорог, автомобильного, а затем и железнодорожного сообщения

между городами и населѐнными пунктами Псковской области цивилизация постепенно

приходила и в эти края. В 1901 году в шести километрах к юго-западу от райцентра был

построен кирпичный завод «Подкрестье». Через несколько лет по дороге между Святыми

Горами и Подкрестьем пошли грузовые автомашины. В 1916 году через территорию

района была проложена железнодорожная линия Псков – Полоцк. В 2 километрах от

районного центра расположилась железнодорожная станция Тригорская.

В Святых Горах появились керосиновые лампы для освещения улиц. В крестьянских же

избах основным источником света оставалась примитивная и пожароопасная лучина. Вот

почему наиболее крупным и самым ударным учреждением в поселке была пожарная

команда.

В «пожарке» состояло как минимум сорок человек. Она имела свой духовой оркестр из

десяти музыкантов, тех же пожарников. Пожарная команда являлась основной, наиболее

управляемой и организованной частью населения поселка при различных массовых

мероприятиях, будь то приезд губернского или другого высокого начальства, юбилей,

ярмарка или другое торжество уездного или волостного масштаба. Далеко разносящиеся

звуки духового оркестра собирали жителей слободы и близлежащих деревень гораздо

быстрее, чем приказания, объявления или другие волевые меры поселкового капитан-

исправника. Заслышав музыку, мещане, ремесленники, приказчики, дворовые, крестьяне и

даже монахи Святогорского монастыря сходились поглазеть на нестройную колонну

пожарников в белой парусиново-асбестовой униформе, подпоясанных широкими

ремнями, марширующих по главной улице от пожарной каланчи до монастыря и обратно.

Жарко горят начищенные до невообразимого блеска медные трубы оркестра и каски на

головах пожарных, свежесмазанные яловые сапоги источают ядреный запах дегтя.

Совершив марш-прогулку, колонна пожарников останавливается на базарной площади, и

праздник продолжается до вечерних сумерек. Ни поднятая строевым шагом дорожная

пыль, ни летний дождик или другие внезапные сюрпризы природы не могут быть помехой

для задуманного действа. Разве что ливень или другое какое стихийное бедствие заставит

влиятельных особ попрятаться в присутственные места. Тут выручает питейное заведение:

заправившись стаканчиком крепкой настойки или рюмочкой наливки, продолжить

гулянье по Большой улице уже не так и страшно. А кое-кто так и останется у крыльца

кабака до лучших времен: или пока не проспится, или пока жонка не придет да не

поволочет домой, выговаривая и грозя страшными карами.

А ближе к вечеру по главной улице степенно будут прохаживаться пары и просто

гуляющие парни и девушки, чтобы и себя показать, и на других посмотреть. На

покосившемся телеграфном столбе зажигается керосиновая лампа. Но, несмотря на

уличное освещение, краше и лучше духового оркестра пожарной команды поселка Святые

Горы гуляющая публика уже ничего увидеть не сможет. Потому что краше-то ничего и не

было.

***

В марте 1918 года в Святых Горах была провозглашена Советская власть. Самым

большим зданием, построенным при Советской власти, было двухэтажное здание средней

69

школы. Оно располагалось на краю посѐлка, на опушке соснового бора, по дороге к

станции Тригорская. В школе было 13 комнат-классов, клубный, он же спортивный, зал.

Школа была рассчитана на одновременное обучение 480 детей. А всего в районе к тому

времени было уже 9 семилетних и 43 начальных школ.

Были построены также новая больница, Дом Советов, аптека, ресторан, здание пожарной

охраны и другие. А самым старым зданием посѐлка было и остаѐтся здание почты. Во

время Великой отечественной войны деревянная часть здания сгорела, но первый,

каменный этаж сохранился. На его развалинах мы, мальчишки, начитавшись книг и

насмотревшись кинофильмов про мушкетеров и пиратов, «сражались» на шпагах,

рубились саблями, дрались на пистолетах. Потом второй этаж восстановили, здание почты

отремонтировали, и оно до сих пор исправно служит.

До наших дней сохранился и Святогорский монастырь. Он действует и сейчас.

Малиновый звон его колоколов, как и четыреста лет назад, созывает окрестных жителей

на церковную службу. Чтобы вернуть монастырю голос, утраченный в годы советской

власти и войны, потребовалось немало усилий. В этом благородном деле большая заслуга

принадлежит директору Пушкинского заповедника С.С.Гейченко, который посвятил

много лет поиску колоколов на заброшенных погостах Псковщины. В 1992 году

торжественным звоном святогорских колоколов был встречен Патриарх Московский и

всея Руси Алексий Второй. А с 1993 года колокола звучат для всех.

Здесь, у древних стен Святогорского монастыря, обрело вечный покой горячее сердце

великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина. Прах его лежит рядом с

прахом его предков. Здесь погребены его дед Иосиф Абрамович Ганнибал, его бабка

Мария Алексеевна Ганнибал, его мать и отец, а в соборе – маленький брат Платон.

17 марта 1922 года было принято постановление Совета Народных Комиссаров «Объявить

Пушкинский уголок – Михайловское и Тригорское, а также место погребения

А.С.Пушкина в Святогорском монастыре – заповедным именем с передачей его под

охрану, как исторического памятника, Народному комиссариату просвещения по

Главмузею». 25 мая 1925 года Святые Горы в честь Александра Сергеевича Пушкина

были переименованы в Пушкинские Горы. Сейчас государственный музей-заповедник

включает Михайловское, Тригорское, Петровское, Святогорский монастырь, Воронич и

Савкину Горку. Ежегодно в первое воскресенье июня в Пушкинских Горах проводится

День русской культуры, Пушкинский День России, посвящѐнный дню рождения поэта.

Вместе с возрождением России вновь растѐт посещаемость Пушкинских мест туристами и

поклонниками великого пушкинского гения.

***

В семи километрах к юго-востоку от Пушкинских Гор расположена деревня Арапово. Об

этой деревне мы упоминали уже не раз. Мы уже знаем, что именно из Арапова вышел мой

прадед по имени Лука. Мы знаем также, что эта деревня – бывшее владение Ганнибалов.

Побывавший в этих местах в 1928 году русский художник П.Кончаловский писал:

«Я приехал сюда вначале не как художник, а как простой посетитель, посмотреть на

легендарное Михайловское, поклониться праху родного всем Пушкина.

Гуляя по окрестностям, я случайно попал в деревню по названию Арапово. Зашѐл в

крайнюю избу и спросил еѐ хозяина, старого деда: "Откуда такое название деревни?" А

старик мне в ответ: "Эта деревня Петровского имения. Сюда Ганнибалы сселяли своих

провинившихся дворовых людей. Здесь было вроде карцера. Тут был когда-то особый

сарай, где пороли беглых мужиков и баб за их разные провинности и блудни..."

И тут у меня родилась идея – сделать несколько набросков портрета деревенских арапчан.

Мне казалось, что в чертах лиц некоторых моих натурщиков проступают характерные

черты Ганнибалов...».

70

Директор Пушкинского музея-заповедника С.С.Гейченко в своей книге «Пушкиногорье»

писал:

«Многие из Ганнибалов по старому помещичьему праву прижили от своих крепостных и

дворовых людей "женска полу" детей. Сын Ибрагима Ганнибала Пѐтр Абрамович завѐл в

Петровском целый гарем крепостных дев, присвоив себе право первой ночи. Своих

наложниц и их детей он потом поселял в особую деревню, названную Арапово,

существующую и поныне».

В книжке «Домовой» из серии «Пушкинский урок» за 1996 год В.Курбатов приводит

разговор с С.С.Гейченко: «А знаете ли вы, – говорил ему директор Пушкинского

заповедника, – что неподалеку от Михайловского есть деревня Арапово и почему она так

называется? А потому, милостивый государь, что прадед наш, опора пушкинского рода –

большой был мастер по женской части. Но двигало им не праздное сластолюбие, а

этническое любопытство, когда-то увлекавшее и Стефана Батория, уведшего в Литву

множество русских девушек. Вот и арап интересовался, какой народ он может произвести

на свет и что за люди пойдут. Этим и воспитатель его, батюшка Петр Алексеевич, не

брезговал, и крестнику уж и грешно было не усвоить батюшкиных уроков. Вот и

появилось Арапово. И когда вас занесет в эту сторону, приглядитесь, – нет-нет да и найдет

на вас чистый эфиоп. Об этом знал П.П.Кончаловский и ездил сюда рисовать этот народ,

надеясь высмотреть тут корни пушкинского портрета».

Что это, легенда или недоказанная истина?

Авторитет С.С.Гейченко достаточно велик, чтобы не прислушаться к его мнению. Во

всяком случае это хорошая пища для размышлений, предположений, поисков и догадок.

Глава VIII. Отрочество

О, Русь, малиновое поле

И синь, упавшая в реку,

Люблю до радости и боли

Твою озѐрную тоску.

С.Есенин

Лето. Дрожащее марево размывает линию подернутого дымкой горизонта. Полуденный

июльский зной насквозь пропитал сад, огород, заулок, деревню. Даже птицы не поют,

спрятавшись от жары в густой кроне деревьев. Разомлевшие от зноя мухи, не находя себе

покоя, с жужжанием цепляясь друг за друга, лениво перелетают с места на место. У мух

тоже свои заботы, своя, им одним понятная жизнь.

Наши широты далеко не южные, но летом и у нас иногда бывает жарко, особенно тогда,

когда дуют восточные или юго-восточные ветры. Обволакивающая тело и душу истома

подавляет волю, навевает тревожное чувство потерянности. В доме хоть и прохладно, но

одному здесь скучно и грустно, одолевает хандра. Кажется, что все вокруг тебя замирает,

время останавливается, и ты живешь вне времени и пространства, а настоящая жизнь идет

где-то там, где тебя нет. В такие минуты не сидится дома, хочется к товарищам и друзьям,

на речку, на озеро, где можно искупаться, освежиться в прохладных водах. Я не без труда

выговариваю у бабушки увольнение и вприпрыжку бегу на озеро.

Пушкиногорские озѐра... Их в районе насчитывается около пятидесяти. Это места и для

отдыха, и для рыбалки, и для купания. Особенно красивы лесные озѐра с их чистой

прозрачной водой, с почти нетронутыми человеком берегами. К сожалению, таких озѐр

становится всѐ меньше. Лишь в глубинке района, в труднодоступных для автотранспорта

лесных массивах ещѐ можно встретить такие озѐрные оазисы. Неплохо сохранились и

близлежащие заповедные озѐра, такие, как Петровское, Кучане, Каменское, Белогуль. Их

71

зеркальные поверхности и сейчас радуют глаз. Но рыбы в них за последние годы

поубавилось: ядовитые стоки с полей, зараженных пестицидами, сделали своѐ дело. А

цивилизованные браконьеры научились современному, самому варварскому способу

добычи рыбы с помощью электрических самодельных устройств. Когда браконьеры

глушат рыбу током, вода бурлит. Тут нет спасения всему живому. Так и извели рыбку в

местных озѐрах современные «рыболовы».

Во времена учѐбы в старших классах иногда случается выезжать с отцом на заготовку

сена. Покосы выделяются в удалѐнных от дома местах и работать там приходится по

несколько дней кряду. Отец жалеет сына, старается не загружать меня тяжѐлой работой,

выполняет еѐ преимущественно сам. Увидев, что я устал, или сильная жара, говорит:

— Иди, сынок, в тень, отдохни...

А сам продолжает косить, сгребать сено, складывать его в кучи. Старается побольше

успеть сделать за день. И мне отдыхать, когда отец работает, не хочется. Трудовые

старания отца являются для меня хорошим примером, и я, несмотря на жару и усталость,

стараюсь помочь ему изо всех своих сил.

Особенно нравится мне сенокос на берегу Загоскинского озера. Там не так душно: вода

рядом. Правда, слепни и комары не дают расслабиться, донимают так, что и раздеться

страшно. Зато к вечеру наступает такая благодать... Искупаешься, и всю дневную

усталость как рукой сняло. Лежишь на берегу озера на копне свежего душистого сена, а

кругом тишь, красота...

А озѐра в Пушкиногорском районе действительно красивые. Взять хотя бы озерцо

Тоболенец. Это маленькое, но глубокое озеро в центре Пушкинских Гор обрамляют

высокие зелѐные холмы. С запада к озеру примыкает уже упоминавшаяся гора Закат, с

которой открывается живописная картина поселка. Когда-то на ней росли высокие

вековые сосны. Сейчас их почти не осталось.

Озеро Тоболенец в немногие жаркие дни лета является нашим любимым местом отдыха.

Здесь мы купаемся, загораем, играем, строим из песка крепости, запруды. Или просто

закапываем друг друга в песок. Здесь же строятся планы на ближайший вечер, на

завтрашний день.

Из-за занятости на полевых работах, будь то в колхозе или дома, мне трудно выкроить

время для купания, но я всѐ-таки ухитряюсь прибежать сюда в обеденный перерыв на

несколько минут. Завидую я своим друзьям, тем пушкиногорским ребятам, которые с утра

до вечера свободны и всѐ время проводят на озере.

Зато во время школьных занятий мы оказываемся в приблизительно равном положении и

представляем собой сплочѐнную семью школьных друзей и товарищей. Организованные

школой, объединѐнные едиными проблемами и интересами, спаянные бескомпромиссной

юношеской дружбой старшеклассники были душою и совестью подрастающего

поколения жителей посѐлка. Мы и законодатели, и исполнители, и судьи в среде своих

сверстников. Нам некого бояться: мы здесь, как сказали бы теперь, самые «крутые» и в

школе, и на вечерах, и на поселковых танцульках. Крутые, но справедливые, насколько

справедливой может быть лихая молодость.

Но большую часть времени в летние школьные каникулы мы, деревенские ребята,

проводим на колхозных полях: надо помогать родителям зарабатывать «трудодни».

Современная, даже сельская молодѐжь может уже и не знать, что такое трудодень, за

который гнули спины их дедушки и бабушки. Так вот: трудодень – это мера колхозного

труда, своего рода план, или тот объѐм работ, который должен выполнить колхозник за

трудовой день. Конечно, он мог выполнить работ и на 0,5 или 0,75 трудодня, но мог и на

1,5 или на целых два. Ежедневный труд колхозника оценивался в трудоднях бригадиром,

72

который с вечера накануне или утром текущего дня давал наряд на работу, а потом

принимал еѐ выполнение. Результаты работы каждого бригадир заносил в книгу учѐта и в

трудовую книжку, имеющуюся у каждого колхозника. На лето трудовые книжки

заводились и на детей школьного возраста.

По закону, теоретически, в конце года, после уборки урожая, после сдачи положенных

поставок сельхозпродуктов государству (с единицы площади засеянных земель) часть

оставшегося урожая должно идти на различные оплаты: машинотракторной станции за

сельхозтехнику, государству за удобрения, за недостающий семенной фонд, за

строительство фермы, за племенной скот и многое-многое другое. Из того, что останется,

должен был складываться фонд оплаты по трудодням. Только вот именно – должен.

Должен, да не обязан. На такие цели, как оплата за труд, как правило уже ничего не

оставалось, а иногда колхоз, т.е. колхозники, даже оставались должны государству. И

колхозник чаще всего за свой труд ничего не получал. То есть весь год работал за

трудодни, а не за хлеб или, тем более, за деньги. Короче говоря, до материального

вознаграждения за труд дело так и не доходило. А с голоду колхозник не умирал только

потому, что жил за счѐт собственного приусадебного участка. Ранее, при царе, даже

помещики выделяли своим батракам один день в неделю для работы на своей ниве. В

колхозе этого не полагалось. Работали по вечерам, в редкие выходные дни, которых летом

почти не бывало. Да и сам приусадебный участок могли иметь только колхозники, в этом

тоже был смысл работать за трудодни. Ну, чем не барщина? И ещѐ: колхозник был лишѐн

права иметь паспорт. Это лишало его возможности уехать в город или в другую деревню,

если она в другом районе. Ну, чем не крепостное право?

Правда, за бутылку самогона председатель колхоза или бригадир разрешали взять коня,

плуг или борону, чтобы вспахать или проборонить свой огород – и за это спасибо.

Но рассуждать обо всѐм этом было опасно. За такие мысли, высказанные вслух, можно

было легко оказаться в лагере. Сколько людей бесследно исчезло за сорванный колосок,

за неосторожно сказанное слово...

В то же время советская пропаганда активно призывала «работать на государство»,

потому что «государство – это мы». Думать о чѐм-то ином, кроме госпоставок,

колхознику не полагалось. Тем более молодѐжи, а это сплошь пионеры и комсомольцы,

которую так подковали идейно, а если говорить прямо, так оболванили коммунистической

пропагандой и агитацией, что работа в колхозе считалась почѐтной обязанностью.

Осенью, собираясь после каникул, каждый школьник рапортовал, сколько трудодней

заработал за лето. Передовиков поощряли, награждали грамотами, о них писали в газетах.

Правда, сами мы больше верили в то, что помогаем взрослым, своим родителям. И это

вдохновляло на труд больше, чем общественное мнение.

Я пошѐл на работу в колхоз лет с одиннадцати, т.е. практически сразу после войны. Уже

весною 1946 года вместе с матерью копал землю на колхозном поле. Лошадей в колхозе

не было, и поэтому землю копали лопатами. Конечно, то, что мог сделать 11-тилетний

ребѐнок, трудно было назвать серьѐзной работой, но так было.

С каждым годом перечень выполняемых мною работ расширялся. Если взрослые мужики,

сознавая бесплатность своего труда, только обозначали его, то мы, несмышлѐные

подростки, работали в полную меру своих сил. Правда, расход сил и энергии на

колхозных полях в конечном итоге был нашим благом: в здоровом труде на свежем

воздухе мы росли крепкими, и физически, и морально здоровыми, что, согласитесь, не так

уж и мало.

Годам к четырнадцати я полностью освоил все виды полевых работ от прополки и сбора

колосков до косьбы и молотьбы, не считая работы на лошадях. Работал и на тракторе

плугарѐм, и на молотилке.

Трудно ли было подростку работать на колхозном поле рядом со взрослыми? И да, и нет.

73

Дело в том, что взрослые на колхозных работах, мягко говоря, не выкладывались. Во-

первых, они-то хорошо понимали, что работают даром. А во-вторых, берегли силы для

вечерней работы на своѐм приусадебном участке. Только потом, уже став взрослым, я

понял, почему мужики, с которыми я косил траву, через один-два прокоса устраивали

перекур. «Почему они так часто отдыхают?» – думал я, но спросить у них об этом не

решался. А может быть, уже тогда кое-что начинал понимать.

На перекурах мужики неспешно, полунамѐками, понятными лишь им самим, обсуждали

политические проблемы, в том числе и международные, незлобно подшучивали над

несмышлѐной молодѐжью. Побывавшие за границей и много повидавшие бывшие

солдаты, вернувшись с войны по-новому увидели советскую действительность. Сравнивая

то, как жили те же немцы в Восточной Пруссии со своей жизнью в псковской деревне, они

о многом стали задумываться, многое стали переоценивать. Но открыто обсуждать эти

вопросы, да ещѐ в присутствии идейно подкованного молодого поколения, они, конечно,

не могли. Позже, уже в старших классах, я стал понимать больше, чем они думали, и их

разговоры полунамѐками и иносказаниями становились мне понятными. Я слушал, мотал

себе на ус, но сам в разговор не встревал: молод ещѐ. И тем не менее, благодаря этому

общению с умудрѐнными житейским опытом людьми я многому научился, многое стал

понимать в этой жизни, и не только так, как писалось в газетах или говорилось на

пионерских и комсомольских собраниях. Постепенно мне становилась понятной сущность

ложного пафоса этих собраний, но не следовать правилам заданной партией методике

обработки общественного сознания не хватало ни смелости, ни решимости. И всѐ-таки

понимание глубинной сущности социалистического строя времѐн СССР приходило

неотвратимо. Правда, это не помешало мне в десятом классе быть секретарѐм

комсомольской организации школы. Родная партия и сама лицемерила, и других к этому

подталкивала. Двойная мораль господствовала в советском обществе. Эта раздвоенность,

когда часто приходилось говорить не то, что думаешь, и наоборот, неосторожное

высказывание о том, что думаешь по тому или иному вопросу не раз вредила, не раз

становилась препятствием к продвижению по общественной и служебной лестнице.

***

Во время летних каникул вдруг вызывают меня в школу. Оказывается, надо ехать в Псков

на соревнования. Там состоится областная олимпиада школьников по легкой атлетике. В

команду от нашего района включили и меня. Я должен бежать 400 метров – одну из самых

трудных дистанций, как считается среди спортсменов. Я-то сам этого не мог знать, потому

что по сути дела специально бегом серьезно и не занимался – так, знали, что я выносливее

других, вот и поставили. Наверное, не было другой, более подходящей кандидатуры.

Приезжаем в Псков. Я в нем впервые. Большие дома, магазины. На улицах много машин,

народу, не то, что в Пушкинских Горах. Нас поселяют в гостинице Октябрьская, как

порядочных. Стадион напротив, через улицу. Все так интересно, ново, необычно.

Назавтра выхожу на старт. Три дорожки, в забеге участвуют трое. Я на средней. На

первой, позади меня, готовится к старту длинноногий, высокий, со смуглой от загара

кожей парень атлетического сложения. Сразу видно, настоящий спортсмен, не тотальник.

И шиповки у него на ногах настоящие, не то, что у меня. Объявляют – город Пыталово, и

фамилия не русская. Латыш – смекаю. Серьезный соперник. На третьей дорожке, впереди

меня, принимает старт парень по виду так себе, наш, скобарь. Ну, ладно, думаю, хоть с

тобой потягаемся.

Выстрел – старт дан. Что было сил и прыти, я рванулся вперед. Одна мысль – эх, не

подвести бы команду. А бежать-то целый круг.

Метров через сто настигаю и обхожу скобаря. Еще, еще наддай – ан нет. Вот уже и скрип

шиповок латыша слышу за спиной, а вот уже и его дыхание. Бегу изо всех сил, но быстрее

74

не могу. Да и дыхалка на исходе: что такое тренировка по бегу, я тогда и не знал, о

распределении сил на дистанции и слыхом не слыхивал.

Обошел и меня на последней прямой тот латыш. Оно иначе и не могло быть. По одному

его виду понятно, что и питается он не так, как мы, и каникулы проводит вряд ли, что в

колхозе. И потому совсем мне не обидно, что вторым пришел. Во-первых, не последним, а

во-вторых, видели все, что все отдал. Что и требовалось.

Хорошо выступили наши велосипедисты. Виталька Семенов выиграл кросс, в призерах и

Тоня Васильева. Команда заняла общее второе место, завоевала кубок и грамоту. Там же,

в гостиничном ресторане, где всегда обедали, и обмыли. Старшие ребята уже знали, как

это делается.

А на следующий день бродили по Пскову, ходили на экскурсию в Кремль, ездили в

Завеличье, купались в реке Великой. Псков поразил, очаровал, заинтересовал.

Всѐ-таки как мало знаем мы о нем, о нашем стольном городе Пскове...

Но самым драгоценным камнем в короне Псковщины и одним из самых притягательных

центров российской и мировой культуры были и остаются наши Пушкинские Горы и их

окрестности.

Глава IX. Столбушино

Два чувства дивно близки нам –

В них обретает сердце пищу –

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А.С.Пушкин

Как-то в юности мне приснился удивительный сон, будто нахожусь я в каком-то

незнакомом, но очень дорогом мне месте. Меня окружают картины тихой размеренной

деревенской жизни. Передо мною предстают не столько конкретные предметы, сколько

лишь образы чего-то родного, хорошо знакомого, что я хорошо знал и любил. Мое

восприятие этого сна можно было бы выразить одной фразой – мне там было хорошо. Я

испытывал полный душевный комфорт, мир и покой. После этого сна в памяти остались

покрытый зелѐной травой холм, озеро, перед ним деревья, мостик через ручей, тропинка,

ведущая вверх, и всю эту картину венчала церковь, стоящая на холме.

Я не придал бы особого значения этому сну, но несколько удивляло то, что ничего

подобного в своей жизни я ранее не наблюдал. А я знал, что сон – это всего лишь

отражение когда-то имевших место реальных событий, действительности, запечатлѐнной

в подкорковых структурах нашего головного мозга. Но как я ни старался, ничего

подобного увиденному во сне восстановить в своей памяти не мог. В этих местах я

никогда не был, а там, где бывал, таких картин не наблюдал. Да мало ли что может

пригрезиться человеку... Тем не менее я поделился со своими домашними этим

сновидением, никак, правда, не пытаясь его объяснить.

— Уж не душа ли твоя была там когда-то, еще до твоего рождения? — пошутил кто-то.

Но для меня это было серьѐзно.

Как-то в Троицу мы были на могилках, поминали своих родных, захороненных на

Тимофеевой горке.

— Сынок, надо бы съездить в Столбушино, навестить могилку твоего дедушки, — сказал

отец.

Я знал, что мой дед по линии отца Ефим был похоронен на погосте Столбушино, но

побывать там мне не довелось. Не раз собирались мы поехать туда, но поездка раз от разу

откладывалась, переносилась или из-за нехватки времени, или из-за отсутствия

транспорта, или по другим причинам: то погоды нет, то дороги развезло, то сенокос на

75

носу. Вот и новый крест на могилку отца приготовил уже Пѐтр Ефимович, хороший крест,

из нержавейки: деревянный-то, что был, чай, совсем уж обветшал...

И вот однажды тѐплым летним днѐм мы приехали в Столбушино. И первое, что бросилось

мне в глаза, как только мы прибыли туда, так это ощущение того, что я всѐ это уже видел.

Откуда оно? Я знал, что за всю свою сознательную жизнь здесь не был. И тем не менее

это ощущение виденного не покидало меня.

И вдруг, я вспомнил. Ведь всѐ это я уже видел во сне! В том самом загадочном сне,

объяснить который я не мог. И действительно: вот она, деревня. Вот мостик через

заболоченный ручей. Вот озеро, а вот и холм со стоящим на нѐм церковным храмом. И та

же, не передаваемая словами, чудесная благодать, душевная радость. Что это, мистика?

Нет, в чудеса я не верю. Так что же всѐ это значит?

Много раз мысленно возвращаясь к анализу этого факта, я стал задумываться: а не был ли

я здесь в том раннем младенческом возрасте, в котором события еще не запоминаются, но

какие-то следы в твоѐм подсознании всѐ же остаются на многие годы? Наверное, я бывал

здесь. Но когда и как?

И вот, поделившись своими предположениями с тѐтей Тоней, сестрой моей матери, я

получил, наконец, поставивший всѐ на свои места ответ:

— Валинька, когда тебе не было ещѐ и годика, тебя привозили в Столбушино крестить. В

Столбушинской церкви крестили тебя. Царство небесное маме твоей. А тѐтя Маня из

деревни Куялы была твоей крѐстной матерью... Вот и всѐ, что я помню про это. Давно это

было...

Может ли человек помнить события, свидетелем которых он был в годовалом возрасте?

Наверное, нет. Но мы ещѐ очень мало знаем о глубинных свойствах нашей души, о

возможностях человеческой памяти.

В Пушкинских Горах встречаются поистине одухотворенные, эпические места. В них – и

спокойствие, и величие, и радость, и печаль. Здесь особенно чувствуется живая связь

времѐн, которая вдохновляет и облагораживает, умножает духовные силы. В природе этих

мест ощущаются раздолье, значительность и вместе с тем задушевность, которые так

свойственны русскому характеру. Вокруг Пушкинских Гор рождались, жили, трудились,

воевали, продолжали свой род и умирали наши предки. Здесь родились и многие из нас.

Вот почему мы так любим свой край и хотим лучше знать его. Вот почему они снятся нам,

эти леса, поля и горы.

... В Столбушине есть погост. Он расположен на высоком холме, поросшем вековыми

деревьями. С одной стороны этот холм омывается большим озером, отражающим в своих

хрустально чистых водах окружающий его сосновый бор. На берегу озера расположилась

деревня Извоз. С другой стороны к холму примыкает небольшая речушка Вережа. Она

течѐт мимо Столбушина и, пройдя через ряд мелких озѐр, впадает в реку Сороть. А вдоль

торной дороги к погосту когда-то, наверное, стояли полосатые столбы: «Только вѐрсты

полосаты попадаются одне...». Так сказал поэт. Не заблудишься ни летом, ни в снежную

зимнюю пору. Не оттуда ли и название погоста – Столбушино? Много мыслей о былом

навевают эти места...

Киевская княгиня Ольга была родом из-под Пскова. Всю свою долгую жизнь не забывала

она свою «отчину», не раз и не два приходила с дружиною на родину то поохотиться, то

собрать дань, а то и усмирить непокорных. В «Истории Российской» В.Н.Татищева среди

летописных событий 947 года отмечено и такое: «Ольга, оставя в Киеве во управление

сына своего, сама со многими вельможи пошла к Новгороду и устрои по Мсте и по Поле

погосты». Такие же погосты наверное могла устроить Ольга или еѐ «многие вельможи» и

в другие годы, и в других местах по пути в Новгород и Псков, куда не раз ходила еѐ

76

дружина. И вот до сих пор стоят на псковщине старые погосты, как напоминание о гостях,

посещавших когда-то эти края, как память о далѐком прошлом.

Погост – от слова «гощение». По утверждению известного русского историка

С.М.Соловьѐва, со времѐн княгини Ольги «погост... – это удобное место для стоянки,

которое определялось навсегда. Там строились дворы, где могли быть оставлены

княжеские приказчики (тиуны), и, таким образом, эти погосты могли в последующем

получать значение небольших правящих центров и передавать своѐ имя округам; в

последствие здесь могли быть построены церкви, около церквей собирались торги и т.д.».

Не случайно также деревня, возникшая рядом с погостом, называется Извоз. Не иначе как

извозом занимались еѐ жители, обслуживали гостей, развозя их до других ближайших

погостов и поселений. Здесь могли жить ямщики, содержатели постоялого двора и палат

для гостей, конюхи, просто крестьяне, труженики полей и лесов.

Мы не знаем точно, какие погосты, какие заезжие места, где можно остановиться,

обогреться, отдохнуть, покормить или сменить лошадей основала наша землячка –

княгиня Ольга – в 947 году или в другое время. Но промежутки между соседними

окрестными старинными поселениями – Вороничем, Столбушиным, Бежаницами,

Гораями, Вельем, Опочкой и другими – по-видимому, не случайно почти одинаковы, как и

расстояния от погоста Столбушино до любой из рек, по которым в те времена в основном

и проходили «зимники». Эти промежутки приблизительно равны: примерно по тридцать

километров. А это около пятнадцати летописных вѐрст, то есть расстояние, которое

преодолевал санный обоз или княжеская дружина за один световой день.

Не исключено, что погост Столбушино сыграл свою роль и в годы татарского нашествия:

древний Селигерский путь из Москвы в Новгород и Псков был истоптан и разорѐн

конницей поганых, а потому дорога в Прибалтику, Псков и другие города из центральных

областей Руси могла проходить именно здесь, через Столбушино, Воронич и другие

окрестные поселения.

А погосты наши предки ставили на видных, возвышенных местах, в перевальных точках

водных путей, на расстоянии одного дневного перехода один от другого, на берегах рек и

озѐр, чтобы и видны они были издалека, и располагали к спокойному отдыху с дальней

дороги. Здесь можно было запастись и хлебом-солью, и белорыбицей, и кормом для

коней, и богу помолиться. А где погост, там и посад служивого люда. А где посад, там и

место для захоронения.

У входа на кладбище в Столбушино стоит большой православный храм. Сейчас он не

действует, его окна и двери наглухо заколочены, колокола сняты. Это старый,

намоленный, много повидавший, многих и много знающий храм. За это мы склоняем свои

головы перед ним. Но он дорог нам ещѐ и тем, что у его стен лежат наши деды и прадеды.

Девственная природа, не осквернѐнная цивилизацией, как вечный страж, охраняет тишину

и покой дедовских могил. С незапамятных времѐн хоронили здесь своих близких местные

жители.

К делам далѐкой старины причастен,

Он был княгини Ольги стороной,

Тот уголок земли моей родной

Теперь пустынен, молчалив, бесстрастен.

Святые, вдохновенные места:

Зелѐный холм, озѐрами омытый,

Шатром листвы от гроз и бурь укрытый,

И синь небес, и даль, и храм Христа.

Веками здесь река страстей бурлила,

И стол, и дом давал погост гостям.

Иные ж насовсем остались там –

77

И окружили храм родные мне могилы.

Здесь все равны: и живший, и живой,

Душой к душе друг друга прикасаясь,

И листья шепчутся в ночи, перекликаясь,

О чѐм-то очень важном меж собой.

Перекликаясь с теми, кто ушѐл,

Перекликая тех, кто наготове,

Кому и жить, и помирать не внове,

Кто счастья в этой жизни не нашѐл.

Здесь русский дух обрѐл себе покой,

Как блудный сын у отчего порога.

И пусть быльѐм позарастѐт дорога,

Но будет вечно жить любовь к земле родной.

Как и всякое старое кладбище, погост являет собой неумолимость течения времени и

неизбежность забвения. Время берѐт своѐ. Многие могильные холмики почти сравнялись

с землѐй, поросли травой. Когда-то помпезные надгробные памятники потрескались,

кресты покосились, надписи стерлись.

Могилы затеряны ваши

На древнем забытом погосте.

Сюда, к прародителям нашим

Не часто ходили мы в гости.

Просели гранитные плиты,

Надгробья покрылись травою.

Кресты, наклонившись, в молитве

Общаются сами с собою.

У стен молчаливого храма

Бурьян с каждым годом всѐ гуще,

И ноют душевные раны

За это у ныне живущих.

Забвение присуще человеческой памяти. Люди не вечны, но духовная связь между

поколениями не должна прерываться. Память о былом относится к нравственной

категории высшего порядка. Мы, ныне живущие, ответственны за то, чтобы люди

помнили. Каждый из нас должен сделать что-то в жизни, что-то оставить после себя,

чтобы не быть должником ни друг перед другом, ни перед прошлым и будущим. И тогда

наши Святые Пушкинские Горы, а такие родные места есть у каждого человека, будут

вечно жить в глубинах нашей памяти и сниться нам, как отражения наших далѐких

прежних лет.

Глава X. Прощай, юность.

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.

Как горько было сердцу молодому,

Когда я уходил с отцовского двора,

Сказать прости родному дому!

И.Бунин

В старших классах я живу больше школой, чем домом. Днѐм – учѐба, общественная

работа, спорт, вечером – секции, кружки, школьные вечера. Летом – работа в колхозе,

78

помощь отцу по хозяйству. А вечером хочется сбегать в кино или в клуб на какое-нибудь

молодѐжное мероприятие – концерт ли, лекция или просто танцы. Там собираются наши

весѐлые компании из моих друзей и товарищей по школе из посѐлка и ближайших

деревень.

Юра Михайлов, или Пузанок, как в шутку его прозывают, первый баянист в посѐлке,

всеми уважаемый, безотказный на просьбы поиграть парень лет двадцати пяти.

Небольшого роста, полноватый, со спокойным добродушным лицом, всегда готовым на

располагающую к себе улыбку, он является всеобщим любимцем, нужным человеком,

почитаемым среди молодѐжи. Работая в районном Доме культуры баянистом, вечерами он

отдаѐтся нам, молодежи, неорганизованной уличной публике. Когда в тѐплый тихий

летний вечер со стороны Заката долетают звуки юркиного баяна, трудно усидеть дома.

Усталость после трудового дня уходит прочь, и ноги, повинуясь какому-то внутреннему

зову, сами несут туда, на гору Закат, где вокруг ровной зелѐной площадки сидят, стоят,

разговаривают, смеются, поют, танцуют мои знакомые и незнакомые, товарищи и друзья,

а проще говоря, наши, пушкиногорские мальчишки и девчонки. Там бурлит молодость,

там гуляют те, кто постарше, и дурачатся те, кто до этого ещѐ не дорос: там мы,

подростки, проходим начальную школу жизни во всех смыслах этого слова.

Десятилетка пролетела как один миг. В школьных занятиях, в приготовлении уроков, в

занятиях спортом, сменяя друг друга, стремительно пробегают зимы, классы, предметы,

контрольные, экзамены. За годы учѐбы сроднились учителя и ученики. На всю жизнь

запомнились преподаватели завуч школы Анна Анисимовна Матвеева, Александр

Иванович Андреев, он же директор школы, Иван Андреевич Суслов, Зиновий Львович

Варшавский, Антонина Васильевна Васильева, Евгения Павловна Кузнецова, Ульяна

Семѐновна, Варвара Васильевна, Анна Тихоновна, Лариса Васильевна и многие другие.

На выпускном вечере расставались как родные. Впереди у каждого была своя дорога, своя

судьба. Но где бы мы ни были, куда бы не забросила нас судьба, мы всегда будем помнить

свои школьные годы, наших учителей. А некоторые остались для нас кумирами навсегда.

Зиновий Львович Варшавский преподавал нам алгебру и геометрию. Несколько наклонив

корпус вперѐд, оставив где-то позади плеч свою лобастую, высоко поднятую голову с

взъерошенной шевелюрой, он вбегает, бывало, после звонка в класс, ещѐ с коридора

крича: «Пиши!» Затем, бросив на учительский стол классный журнал с тетрадями, он

хватает задачник и мел, устремляется к доске и опять кричит: «Пиши!», и сам себе

отвечает: «Пишу!». На доске быстро вырисовывается какое-нибудь задание для учеников,

пример, задача или теорема. «Пиши! – кричит он опять, обращаясь то ли к нам, то ли к

самому себе, и сам же отвечает: «Пишу». «Ну и пиши!» – «Ну и пишу» – как бы споря сам

с собой, быстро-быстро оставляя на классной доске цифры, знаки, буквы очередного, как

всегда, нелегкого примера или условий задачи, увлекает нас в эту необычную, а потому

уже интересную игру-работу. Заражаясь юмором и энергией этого изобретательного

учителя, ученики без особых понуканий пускаются в путь, в путь поиска и творческого

решения вдруг возникшей перед ними математической проблемы на данный урок.

Зиновий Львович не признавал шаблонов в ведении уроков, он всегда находил прямую

дорогу к уму и сердцу ученика. На его уроках никогда не было скучно. Сорок пять минут

пролетали как один миг, и отстающий не чувствовал себя глупым, а сообразительный –

гением. Тех, кто решал задание быстрее других, Зиновий Львович незаметно нагружал

новыми и новыми заданиями, так, что им и опомниться было некогда. Зато как успевали,

как много успевали сделать мы за один урок...

Зиновий Львович был первым человеком еврейской национальности, встретившимся мне

в жизни, если не считать Жоры Щербовича. Тогда вопрос о национальных особенностях

людей передо мною не стоял, но теперь, оглядываясь на десятки летназад, я независимо

ни от каких теорий и мировоззрений прихожу к твѐрдому убеждению в том, что евреи

79

заметно и выгодно отличаются от среднестатистического человека основной массы

населения. За многие годы своей жизни я не раз сталкивался, работал и жил с евреями, и

каждый случай лишь утверждал меня в этой мысли. Были ли это преподаватели в

Академии или учителя по работе и жизни, такие, как профессор Соломон Соломонович

Вайль в Ленинграде, доктор Иезекииль Яковлевич Каплан на Камчатке, начальник

урологического отделения Главного военного госпиталя Тихоокеанского Флота Яков

Залманович Гинзбург во Владивостоке, или просто друзья, как семья Анны Борисовны

Иоффе в Баку и многие другие – все они были Людьми с большой буквы. Добрые, чуткие

и надѐжные коллеги и друзья, они умели работать, умели дружить, заботиться не только о

себе, но и о других, даже не их круга людях. Чтобы поверить в это и понять их, надо

побыть, пожить с ними. Я побыл, пожил, а потому имею на этот счѐт свою точку зрения.

Наверное, недаром говорится, что евреи – это Богом избранный народ. И если проследить

хотя бы конспективно многовековую историю еврейской нации, можно убедиться:

исторически сами обстоятельства и трудные условия существования целых поколений

учили этот народ не просто жить, но и выживать. Распыление нации по миру, гонения, а

иногда и настоящий геноцид создавали такие невыносимые условия, что вынести их мог

только такой сплочѐнный, умный, дружный народ. Это практичный, умеющий

приноровиться к любым условиям в любой обстановке и, может быть, потому и

многострадальный, терпеливый и совсем не мстительный, хотя и немало несправедливо

претерпевший от других народ. Да, все народы и нации равны между собой, но не все

одинаковы. И еврейский народ – это первый среди равных. Я истинно русский человек,

меня нельзя заподозрить в сионизме, и говорю об этом без всякого предубеждения. Я

убедился в этом и на своѐм жизненном опыте.

Некоторые люди не любят евреев. Почему? На этот вопрос хорошо ответил в свое время

английский премьер Уинстон Черчиль: «Вы спрашиваете, почему в Англии нет

антисемитизма? Да потому, что мы, англичане, не считаем себя глупее евреев» (передаю

смысл сказанного). Другой же умный человек сказал: «Против евреев выступают те, кто

страдает комплексом неполноценности».

***

Школьные годы – счастливые, интересные годы. В общении с одноклассниками

незаметно пролетали дни и месяцы. Дружные компании, общие интересы. Мальчишки и

девчонки, вечные проблемы, записочки: «Давай дружить...» – «Давай». А дальше что?

Интересно, страшно, загадочно. Первые симпатии, робкие взгляды.

С годами приходило взросление.

Преподаватель физкультуры, миловидная Евгения Павловна Кузнецова была почти

ровесницей учеников старших классов. Коренная ленинградка, высококультурная молодая

девушка, закончив Ленинградский техникум физической культуры, она по распределению

была направлена на работу в нашу Пушкиногорскую среднюю школу. Хрупкая с виду,

симпатичная, Евгения Павловна имела, тем не менее, довольно твѐрдый характер,

благодаря чему успешно пресекала все попытки мальчишек-старшеклассников превратить

уроки физкультуры в весѐлый балаган. В меру демократичная, в меру строгая, эта

привлекательная учительница пользовалась уважением среди учеников, а некоторые были

в неѐ просто влюблены. Короче говоря, наша славная Евгения Павловна была кумиром

мальчишеской половины школы, и это было очевидно для всех. На школьных вечерах и

на танцах она пользовалась успехом у молодых людей, но границу в отношениях с

учениками соблюдала. Правда, в последующем оказалось, что и ей ничто человеческое

было не чуждо.

Природа брала своѐ. Это было заметно по едва уловимым выражениям еѐ глаз,

мимолѐтным взглядам, трудно скрываемым проявлениям симпатий как с еѐ стороны, так и

80

со стороны окружающих. Но это только добавляло уважительного к ней отношения со

стороны учеников. Мы не знали, что говорилось по этому поводу на педсоветах школы,

но некоторые пожилые классные дамы, в том числе и завуч школы, гроза не только

учеников, но и учителей Анна Анисимовна не раз косо, с нескрываемым осуждением, а

может быть и с некоторой завистью поглядывала в сторону сдержанного, уверенного в

себе, молодого и привлекательного преподавателя физкультуры. Но Евгения Павловна

козырей в руки никому не давала: умная, целомудренная, она оставалась вне всякой

обоснованной критики своего поведения. Не к чему было придраться и по методике

ведения уроков: срывов учебного плана не было, несмотря на то, что уроки часто

проводились на уличной спортивной площадке, в поле зрения завуча, нередко

наблюдавшего из окна расположенной как раз напротив учительской. Ученики знали об

этом и не хотели подводить своего любимого преподавателя.

Евгения Павловна отдавала школе всѐ своѐ время. Днѐм – уроки, вечером – спортивные

секции. Особенно хорошо работала секция спортивной гимнастики. Сама отличная

гимнастка-разрядница, Евгения Павловна быстро вовлекла в секцию наиболее способных

ребят и девчонок. Посещавшие секцию старшеклассники Женя Емельянов, Герман

Бородинский, Валя Блинов, Тоня Васильева и другие часто выступали с показательными

выступлениями на школьных вечерах. Красивые, ловкие, натренированные молодые люди

выделывали на спортивных снарядах, установленных на сцене, такие

головокружительные упражнения, что у зрителей дух захватывало. Это ли не пример для

подражания?

В 1951 году, в восьмом классе, стал посещать секцию гимнастики и я. Имея достаточно

хорошее общее физическое развитие, я легко осваивал и силовые, и вольные упражнения.

Труднее было с конѐм. Но ведь без труда ничто не даѐтся. К тому же заниматься было

интересно: энергии было через край, да к тому же секцию вела сама Евгения Павловна...

Это вдохновляло, придавало желания заниматься. Нельзя сказать, что мы шли в секцию

из-за неѐ, но в то же время, если бы не она, не занимались бы с такой охотой.

Со временем между учителем и учениками сложились вполне доверительные и даже

дружеские отношения. Почти одногодки (а Евгения Павловна была всего на два года

старше меня), мы имели много общих тем для разговоров. Нам было о чѐм поговорить,

когда, закончив тренировочные занятия в школе, уже вечером, мы гурьбою шли домой.

Зимою темнеет рано. Свернув с Пушкинской улицы на Почтовую, мы с Евгенией

Павловной часто оставались вдвоем: далее нам было по пути. Проводить спутницу до

порога ее дома, в том числе и после школьного вечера, я считал своей обязанностью. Ну,

как не проводить до дома девушку, хоть она и твой преподаватель? А вернее, тем более,

что она твой преподаватель?

На пожелтевшей от времени фотографии – молодая миловидная стройная девушка с

открытым лицом, на котором запечатлелась едва заметная, почти джокондовская улыбка и

приветливый, чуть-чуть из-подлобья, взгляд. Она свободно, нога на ногу, в полоборота

сидит, откинувшись на спинку парковой скамейки у густого, и, наверное, очень зелѐного

(фотография чѐрно-белая) куста барбариса. Левая еѐ рука свободно покоится на спинке

скамьи, правая лежит на коленях, голова слегка наклонена кпереди и повѐрнута направо, в

сторону снимающего. На ней строгое удлинѐнное чѐрное платье, тем не менее нисколько

не скрадывающее красоты еѐ стройных ног. Белый кружевной воротничок оттеняет

смуглость кожи лица и шеи. Густые русые волосы, гладко зачѐсанные назад, открывают

высокий чистый лоб. Это она, мой кумир и запретный плод моей юности, преподаватель

физкультуры и попутчик после вечерних занятий в спортивной секции. На обороте

фотографии надпись: «Лучшему спортсмену нашей школы в 1953 году Валентину. Пусть

это фото напоминает образ твоего преподавателя ф.к. Евгении Павловны. Пушкинские

Горы, 12/IV-53г.».

От одного вечера к другому, из месяца в месяц продолжались прогулки и проводы.

Общение становилось всѐ более тѐплым, всѐ более значимым и... постепенно стало

81

выходить за только дружеские рамки. Всѐ получалось как-то само собой, без какой бы то

ни было заранее поставленной цели. Но через какое-то время я стал уже ожидать этих

встреч, старался делать так, чтобы они были. И было заметно, что желание это было

обоюдным. К концу десятого класса мы стали бывать вместе всѐ чаще. Вместе с другими

ребятами и девчонками ходили гулять в Михайловское, в Тригорское, катались на лодках

по Сороти, а по вечерам встречались и на танцах в районным Доме культуры. И где бы мы

ни были – в компании ли со своими товарищами по школе или вдвоѐм, нам было хорошо

вместе. Наши чувства и мысли были чисты, отношения безоблачны, жизнь прекрасна и

удивительна, какая может быть только у юных, не познавших жизненных передряг

молодых людей.

Летом 1953 года, когда я, получив аттестат зрелости, готовился к поступлению в ВУЗ (а

моя подготовка заключалась в основном в том, чтобы отдыхать от школы и наслаждаться

жизнью), мы уже не скрывали своих чувств, обострѐнных предстоящим расставанием. Я

собирался ехать учиться в Ленинград, а Евгения, отработав в нашей школе положенный

по распределению срок, тоже должна была возвратиться в свой родной город. Но это были

только лишь планы. А пока мы целые дни проводили на озере, загорали, купались, и

Евгения обучала меня плаванию брассом, которым владела, насколько я тогда разбирался

в этом, в совершенстве. Вдвоѐм и вместе с еѐ подругой, учительницей биологии Ульяной

Семѐновной мы гуляли по горе Закат, любуясь видами Пушкинских Гор с высоты

птичьего полѐта, и весь мир, как нам казалось, лежал у наших ног. Потом мы пошли к ней

домой, угощались конфетами, и Евгения подарила мне другую свою фотографию с уже

несколько иной надписью на обороте: «Валюше от Жени. Когда уедешь отсюда,

вспоминай эти счастливые дни. Сегодня последний день такой хороший, хочется чтобы он

запомнился навсегда, чтобы этот день всегда напоминал нам друг о друге. Пушкинские

Горы, 27/VI-53 г.». Я храню эту фотокарточку до сих пор, смотрю на неѐ и вспоминаю те

счастливые дни юности.

Наверное, это была первая любовь. Любовь юношеская, чистая, незамутнѐнная ни

планами, ни обещаниями, ни обязательствами. При расставании такая любовь не могла

ничего оставить после себя, кроме чистых воспоминаний, надежд и стихов, пусть и

несовершенных, но вполне искренних:

Твой нежный образ милый и любимый

Живет в суетной памяти моей,

И где бы ни был я, судьбой гонимый,

Он светит мне с годами все сильней.

Со временем все чаще вспоминаю

Про сорванные в юности цветы,

И сердцем чувствую и твердо знаю –

Со мною ты, со мною рядом ты.

***

Ещѐ учась в школе, я понимал, что материальное положение родителей не позволит мне

продолжить учѐбу в гражданском ВУЗе. Я видел, с каким трудом удаѐтся отцу посылать

хоть и небольшие, но всѐ-таки ощутимые для семьи суммы денег обучающейся в

Лесотехнической Академии сестре Зине. Поэтому вопроса – куда пойти учиться после

школы? – не стояло: только в военное учебное заведение. Но в какое? Вот об этом

пришлось хорошо подумать.

Районный венный комиссариат производил набор в лѐтное училище. Получил такое

предложение и я. Не отказываясь, я прошѐл медицинскую комиссию, для чего пришлось

еще раз съездить в Псков. Признали годным. И тут что-то надоумило меня попробовать

всѐ-таки поступить не в лѐтное училище, а в Военно-морскую медицинскую Академию.

82

Врач – он и на гражданке врач, так рассуждал я. Мало ли что, вдруг придѐтся со службы

уйти.

И ещѐ. Уж очень нравилась мне военно-морская форма. И море, хотя его я никогда наяву

и не видел. Но в моѐм представлении моряки – это люди особой породы, народ

необычный, отличный от других. Такими их делает море, морские условия жизни. О море

и моряках я знал только по книгам и кино. Морская романтика – вот та ещѐ одна причина,

которая определила мой выбор. Да что там говорить: достаточно было посмотреть на

приезжающих в отпуск старших выпускников школы, которые уже учатся в Военно-

морских училищах. Вон Володька Андреев, или Дудусь, как прозывали его в школе.

Теперь на нѐм бескозырка с золотыми буквами на ленточке, голубой флотский

воротничок, брюки клѐш... Теперь его Дудусем не назовѐшь...

Военком не советовал:

— Ох, смотри, зарежисси... — морщась, предупреждал подполковник, когда я принѐс в

Военкомат заявление с просьбой выписать проездные документы до Ленинграда. Но не

послушался я военкома на этот раз, поступил по-своему.

***

Школу я закончил хорошо: в аттестате было три четвѐрки, остальные пятѐрки. Одной

пятѐрки не хватило до серебряной медали. Почти всегда на отлично писал я сочинения, а

тут – четыре. А вот почему четыре, за какие ошибки – так и не сказали. Ведь сочинения

посылались для проверки в областной Отдел народного образования, да так там и

оставались. Поговаривали, что школе дана была разнарядка на медали. Впрочем, я и не

переживал по этому поводу.

Почти все ребята выпуска 1953 года поступили туда, куда хотели, несмотря на большие

конкурсы. Сильный был класс, дружный... Где вы теперь, мои однокашники – Лѐха

Богданов, с которым мы гоняли на велосипеде и в Новоржев, и в Остров? Где Виталька

Семѐнов, Лѐша Павлов, Жора Щербович, Гена Васильев, Тоня Васильева, Римма

Святогорова, Жанна Овсянникова, Рая Михайлова, Галя Космынина и многие другие мои

друзья-товарищи? А вот Маруся Карпова живѐт по-прежнему в Пушкинских Горах, да вот

увидеться всѐ никак не можем...

Валька Блинов стал заведующим кафедрой филиала Института физкультуры им. Лесгафта

в Великих Луках. Но сейчас его уже нет. Юрка Евдокимов дослужился до генерала, но

тоже уже ушѐл в мир иной. Нет в живых и Вальки Пирогова – хорошего, душевного

человека.

Но всѐ это было позже. А тогда, в один из тѐплых летних дней 1953 года, старенький

автобус-каблучок отправлялся в свой очередной рейс по маршруту Пушкинские Горы –

Остров. На одном из его задних сидений скромно устроился со своим чемоданчиком

белокурый деревенский паренѐк. За пределы Псковской области он уезжал впервые в

своей жизни. Он не видывал ещѐ ни поезда, ни трамвая, ни улицы по-настоящему

большого города. В его карманах не было рекомендательных писем. Ехал один, на свой

страх и риск, не надеясь на чью-либо поддержку. Да и вся его здешняя деревенская жизнь

вряд ли обучила его тому, как вести себя в чужом городе, среди незнакомых людей. Всѐ

это предстояло осваивать самому, перестраиваясь на ходу, ценой больших и малых

ошибок. Впереди была новая жизнь, трудностей и хитросплетений которой он тогда ещѐ

не представлял. Впрочем, это и хорошо: если бы представлял, трудно было бы решиться

на такой дерзновенный шаг. Не зря говорят, что смелость города берѐт... Я бы ещѐ

добавил: и молодость.

Постепенно, как бы нехотя, скрылся за лесистыми холмами серебристый шпиль

Святогорского монастыря, растаял в голубой дымке силуэт родной деревни. Я мысленно

прощался со всем, что было так дорого, так близко моему сердцу. Надолго ли уезжаю?

83

Когда вернусь? И вернусь ли? Будем надеяться. А пока – прощайте, мои любимые

Пушкинские Горы, отчий дом, детство и юность.

Прости-прощай, родимый отчий дом,

Простите, ели, яблони и клѐны.

Пред всем, что создано родительским трудом

Склоняю голову, коленопреклонѐнный.

Храни, Господь, отцовское гнездо

От бурь, огня и злого человека,

Пусть стороною обойдут его

Лихие ветры нынешнего века.

Пройдут года, и я вернусь сюда,

Себя на крепость испытав судьбою.

Останусь здесь тогда уж навсегда,

Навечно, моя родина, с тобою.