Upload
others
View
2
Download
0
Embed Size (px)
Citation preview
МЕЖДУНАРОДНЫЙ ЖУРНАЛ ЛИТЕРАТУРЫ
И ОБЩЕСТВЕННЫХ ПРОБЛЕМ
Девятый год издания
Выходит один раз в два месяца
МАЙ - ИЮНЬ
НЬЮ-ЙОРК-ИЕРУСАЛИМ-ПАРИЖ
ИЗДАТЕЛЬСТВО "ВРЕМЯ И МЫ" - 1983
ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
Р Е Д А К Ц И О Н Н А Я К О Л Л Е Г И Я :
ЛИЯ ВЛАДИМИРОВА КАРЛ ПРОФФЕР ИЛЬЯ ГОЛЬДЕНФЕЛЬД АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ МИХАИЛ КАЛИК ИЛЬЯ СУСЛОВ АСЯ КУНИК (отв.секретарь) ДОРА ШТУРМАН (зам.гл.редактора) ЛЕВ ЛАРСКИЙ ЕФИМ ЭТКИНД ЛЕВ НАВРОЗОВ
Израильское отделение журнала "Время и мы" Заведующая отделением Дора Штурман Адрес отдаления: Jerusalem, Talpiot mizrech, 422/6
Французское отделение журнала "Время и мы"
Заведующий отделением Ефим Эткинд Адрес отделения: 31 Quartier Boieldieu, 92800 PUTEAUX FRANCE
Представители журнала:
Англия А л е к с а н д р Ш т р о м а с Croft House, Top Flat 32 New Hey Road Rastrick, Brighouse W. Yorkshire HQ6 3PZ ENGLANO
Западный Juscwa Mitchijew
Берлин Hueeiten Str. 6 0 , 1000 Berlin 65
СОДЕРЖАНИЕ
ПРОЗА Юз АЛЕШКОВСКИЙ Карусель 5 Игорь ПОМЕРАНЦЕВ Два рассказа 69
ПОЭЗИЯ Когда исчезает солнце. Перевод с кечуа Д.Надеждина . . . 85
Валерий СТРАШИНСКИЙ Сквозь анекдоты и пересуды 94
ПУБЛИЦИСТИКА. СОЦИОЛОГИЯ. ПОЛИТИКА
Милан ШИМЕЧКА Западные левые и русская революция 100
Лев НАВРОЗОВ Свобода личности или свобода корпораций? 118
ПОЛЕМИКА А.Харэл ФИШ Возможна жизнь и без мира 146
Соломон ЦИРЮЛЬНИКОВ Мир или война: израильские альтернативы 153
НАШЕ ИНТЕРВЬЮ Виктор ПЕРЕЛЬМАН Разговор на вольные темы 166
ИЗ ПРОШЛОГО И НАСТОЯЩЕГО Гордон БРУК-ШЕФЕРД Судьба советских перебежчиков. Перевод И.Косинского .. 180
ЮМОР Владимир ВОЙНОВИЧ Фиктивный брак 228
ВЕРНИСАЖ "ВРЕМЯ И М Ы " Интимный мир художника 246
OCR и вычитка — Давид Титиевский, январь 2011 г. Библиотека Александра Белоусенко
_______________________________________________________________ Мнения, выражаемые авторами, не обязательно совпадают
с мнением редакции.
©"Время и Мы"
ПРОЗА _________________________
Светлой памяти мудреца, весельчака, добряка Дода Ланге — самого близкого моего друга.
Юз АЛЕШКОВСКИЙ
КАРУСЕЛЬ Главы из романа
Дорогие мои! Конечно же, я получил после вызова три ваших письма. Но как я мог ответить хотя бы на первое, если я даже не знал, что теперь будет? Ведь могло быть все, вплоть до самого худшего: митинг, я признаю себя инакомыслящим, дети летят с хороших работ, Света и Витя из пионерских организаций, будь они, между нами, прокляты, ибо внукам от них нет покоя. Одним словом (я буду писать убористо) , вы не знаете, что такое цеховой митинг. Это — нечто среднее между одночасовой забастовкой и сталинским погромом. С одной стороны, все рады, что никто не работает и за это платят, а с другой — громят меня одного как еврея плюс сиониста, хотя я замечательный карусельщик. Не знаю, есть ли такие карусельщики у Форда.
Так вот, меня громят, я чистосердечно признаю, что вы у меня за границей, что я получил вызов и не сообщил об этом куда следует сам, как будто они сами этого не знали.
Copyr ight Юза А л е ш к о в с к о г о _____________________
6 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Я признаю, что все эти годы, прикидываясь замечательным карусельщиком и орденоносцем, вынашивал планы удара ножом в спину Родины и, не мигнув глазом, получал тринадцатую зарплату. Они выступали бы один за другим, лишь бы не работать и клеймить замечательного карусельщика, и я один был бы виноват во всем буквально, я не преувеличиваю — во всем. Ливан и Камбоджа, и на заводе полный бардак, и заплесневелая технология, и руки прочь от Эфиопии, и за взятки дают жилплощадь, и нет масла и мяса, и вредительская колбаса только по праздникам, и Пиночет, и где туалетная бумага и многое другое.
Вере я даже не показал вызов. Письма ваши тоже от нее скрыл. Зачем ей зря трепать нервы?
И вот дело принимает следующий оборот. Звонит из Моск¬ вы Володя. Он женат на москвичке. Она русская. Учит иврит и поет под гитару наши песни. Он звонит и говорит: "Папа! Мы твердо решили ехать. Пришел вызов. Мы подаем документы. На днях приеду за разрешением".
"Ты получишь хворобу, — отвечаю ему, не задумываясь, — а не разрешение. Ты, — говорю, — понял это, щенок? И не ты ли устроил нам вызов, хотя тебя никто не просил?"
"Да, — говорит он, — я устроил. Наума, Цилю, Сола и Джо тебе нашел я. Ты им ответил?"
Я задрожал от ярости. Чуть не запустил телефоном в Веру, в его мать, и отвечаю: "Ты, паразитина и богема, считаешь, что ты ведешь телефонный разговор, провокатор?"
Ему хоть бы что! Итак, буду продолжать по порядку. Приезжает Володя
получать мое и Верино разрешение. Решаю тянуть и не давать. Нельзя же вот так вдруг ни с того ни с сего сниматься, как шалавым курицам с насиженных мест и лететь, опять же по-куриному, неизвестно куда и неизвестно зачем? Согласитесь со мной. Вы же почему-то не снимаетесь с Лос-Анджелеса и не летите на землю предков наших, как говорит Володя. Хотя он же поясняет, что ваше положение и наше — разные положения. Вы как бы на свободе, а мы как бы в тюрьме. Не буду уж вымарывать слов "как бы", которые мне начинают казаться лишними...
КАРУСЕЛЬ 7
Приезжает Володя. Он тут же, будьте уверены, получает по морде за тот телефонный разговор и самую большую советскую энциклопедию. Он бы ушел, если бы не моя дорогая Вера. "О! Только через мой труп!" Так сказала эта заслуженная артистка. Тогда Вова снял пальто и заперся в сортире курить. Вера встала на пороге, и разве мог я тогда не подумать: "Боже мой, слава тебе за то, что жива любимая жена моя, хотя я несколько раз перешагивал через нее, лежащую на пороге, когда шел опохмеляться с другом всех моих дней Федей, когда уходил, чтоб я сгорел от этого воспоминания, уходил из дому к сволочи одной Лизе из планового отдела?
Глава вторая первого письма, из которого вы поймете, дорогие, какое я был говно долгие годы.
Все непонятные выражения, которые, извините, въелись в мой фронтовой и рабочий язык, как въелась в ладони обеих рук пыль металла, пожалуйста, выписывайте на отдельный листок, и при встрече я сделаю политические комментарии, потому что это мне нужно делать комментарии, а не вшивому парашнику Валентину Зорину, с которого мне всегда хотелось снять приличную стружку на моем карусельном станке и что бы, вы думаете, от него осталось? Одна тринадцатая хромосома с легкой вонью, как говорит мой Володя. Он, между прочим, биолог, но его перестали допускать до ген.
Так вот о выражениях на одном примере. Я, мой лучший друг Федя и наши товарищи по рыбалке, когда мы думали об отмене выигрышей по займам и хотели начать подтирать облигациями, — вы знаете, что именно подтирают совершенно обесцененной бумагой, называемой по теперешней моде туалетной, когда мы, повторяю, думали об этом, один из нас подсек щуку и сказал: "Я ебу Советскую власть". Федя на это ему ответил: "Мы все ее давно ебем, но она с нас не слазит".
Бардак бы лучше ликвидировали на заводе нашем и во всей промышленности. Чтобы техническое у нас и у нашей надорванной страны было руководство, а не политическое, которое хлобыстнуло с похмелюги ведро воды и орет с утра самого хриплым голосюгой: "Давай, давай! Давай! Ура!
8 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Вперед! Все на трудовую вахту в честь выборов в народные суды, самые демократические в мире! Давай! Давай!"
Вот мой лучший друг Федя и ответил однажды парторгу нашего завода с глазу на глаз, когда тот подошел к нему и сказал, хлопнув по плечу (такой разговор и такие жесты он считал политическим руководством) : "Давай, Федя, давай!" Федя ответил: "Не надо меня хлопать по лопаткам, я не лошадь ломовая. Товарищ Давай знаете чем в Москве подавился?" — "Чем же?" — спрашивает парторг. "Х- - м он подавился", — объяснил Федя. Промолчал парторг, но затаил зло, падлюка, затаил, не простил лучшему моему другу Феде бесстрашных слов, и сел мой Федя в свой час. На 25 лет сел.
Теперь, когда я знаю, что до вас дойдут-таки мои письма, со мной что-то случилось: я теряю нить, пишу об одном, перескакиваю на другое, голова идет кругом и, кажется, повышается кровяное давление. На чем же я остановился? А! Вы, надеюсь, поняли, чем именно подавился в Москве товарищ Давай? Жаль, я не знаю это слово по-английски. Придется на старости лет изучать ваш язык.
Я остановился на том, что говорили мы все, кроме Феди, одно, а думали иначе. И подписывались на заем не от чистой души, а от страха и многолетней затравленности, со слезами обиды, что вырывают у детей и старух из голодных глоток кусок хлеба, сахарок и маслице.
Не прощаясь, перехожу к первой главе моего второго письма или к третьей главе письма первого, что в общем, согласитесь, одно и то же. Вы помните, приехал за разрешением Вова. Он получил по морде, ибо с отцом нужно разговаривать не телефонным разговором, а по душам, за рюмкой водки, под селедочку и колбаску, привезенную из Москвы. Вы знаете, почему колбаса, которой в нашем городе нет, называется "Отдельной"? Потому что она отделена от народа. Но вы ни¬ чего этого не поймете, пока не возьмете Белый дом, как мы в свое время взяли Зимний дворец, не поселите в нем политических руководителей и не дойдете за полвека, вроде нас, до самой ручки. Вот тогда вы поймете, что такое "Отдельная" колбаса.
КАРУСЕЛЬ 9
Ну, вышел Вова из сортира. Я обнял его и говорю: что же не сидится тебе на месте, сынок? У тебя же докторская диссертация на носу, квартира, машина, дачка есть, пусть маленькая, но тихая и вся в цветах. Так что вам с женой не сидится? Что ей-то, русской бабе, делать в Израиле? Ведь бегут из него евреи обратно.
"Разрешения ни я, ни мать тебе не дадим". "Ты серьезно говоришь?" — спросил Вова. Он побледнел на моих глазах, и Вера — эта старая курица —
заквохтала, затрепыхалась, принесла валокордина, который нам прислали из Вильнюса, ибо в наших аптеках его не найти. "Не бледней, — добавил я. —Тебе тридцать три года, а ты уже бледнеешь. Что же будет через десять лет? Паралич?"
"Лучше бледнеть, чем краснеть", — говорит Вова, намекая, конечно, на меня. "Выпейте и закусите", — говорит Вера, разрываясь между мной и сыном. "Мы можем выпить", — отвечаю. В этот момент и зашел к нам мой лучший друг Федя. "Но разрешения я ему не дам".
Вова вежливо захотел узнать, почему, но глаза его в тот миг были глазами не сына. Это были чужие и враждебные мне глаза. "Вернее, я дам тебе разрешение, — добавил я, — но не раньше чем через полгода. Я имею право за свою жизнь и стаж спокойно уйти на пенсию, хотя лет до семидесяти я на нее уходить не собирался. А вот выйду когда и провожу вас всех к чертовой бабушке в Израиль, закручу роман с крановщицей Лидой, она меня уже целый год кадрит".
Вера, конечно, в слезы. Поделом. Я знаю, что если не я, то эта курица все первая оставила бы в нашем сраном городе и голая полетела бы за Вовой и внуками хоть на край света. Федя тоже выпил и спрашивает, поняв, что тут у нас происходит, почему я связываю разрешение с выходом на пенсию. "Потому что, — говорю я, — весь цех, не говоря уже о заводе, хочет с почетом проводить меня на пенсию. Но какой же почет и веселая выпивка, если вдруг разнесется слух, что мои дети уезжают в Израиль. Значит, и я скоро намылюсь туда же? Парторг скажет: "Сколько волка не корми — он все равно в лес смотрит. Вот пускай его торжественно выпроваживают на
10 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
пенсию в том самом лесу все те же самые волки". Вот как будет. И не видать мне на старости лет малюсенького садового участка с домиком, подаренного заводом своему лучшему карусельщику. Зачем мне напоследок такая карусель, Федя? Разве я не прав?"
Федя выпил и отвечает: "Евреи, сломя голову бросившиеся в революцию, надеялись обрести при социализме вторую землю обетованную. Теперь евреи намылились в Израиль. Следовательно, социализма не существует. Это, конечно, шутливая логика, и я ее, как всякую логику ебу, потому что за бортом силлогизма, — говорит Федя, сам я не знаю, что это такое, — осталась кровь десятков миллионов людей, населявших новую большевистскую империю, мозги выбитые еще из многих миллионов простаков, уцелевших от ленинско-сталинской бойни".
Вот, дорогие мои, как говорил лучший друг моих дней Федя. Я не выпустил ни одного слова из его речи, потому что, промолчав всю жизнь, я-таки нажил себе отличную память. Что нажил, то нажил. А если вас действительно интересует, что именно я нажил за свою рабочую жизнь, то я вам отвечу-таки: у нас с Верой есть два гардероба — моя голова и ее попа. Не буду уж употреблять более сильного и точного выражения.
Тут мой Вова говорит: "Дядя Федя, а вы сами свалить не хотите? Я вам устрою. Все будет просто".
Но Федя, не думая, ответил: "Нет, Вова. Мне поздно сваливать. Я уже не борец. Укатали они меня, падлы, как надо. Почки барахлят, ослепну скоро к чертям собачьим, а то, вероятно, махнул бы с риском потерять навек эту землю, такая бешеная обида у меня."
Вы помните, мы тогда (я, Вова, Вера и Федя) выпили и закусили. Я настоял на том, что до выхода на пенсию никакого разрешения — ни формального, ни сердечного — Вове не будет. Он вошел в мое положение без обиды. Я же не отговаривал его вообще от эмиграции. Итак, он уехал.
Буквально через три дня меня вызывает к себе парторг. Сидит за столом, мерзавец. Не вышел, как обычно, навстречу, не поприветствовал вроде бы по-свойски, бодро и весело: "Привет беспартийным передовикам".
КАРУСЕЛЬ 11
Нет. Наш парторг сверлил меня розовыми, горевшими в полутьме кабинета глазками и у него по-крысиному подрагивала верхняя губка. Я не стал садиться. Спасибо, сказал я, постою, привык, работа у меня, сами знаете, стоячая.
— А ведь ты, Давид Александрович, — говорит крыса, — оказывается человек с двойным дном!
Я ему отвечаю для начала так (ибо нисколько не сомневался, о чем пойдет речь): "Прошу говорить "вы" и выражаться конкретней. Меня ждет станок".
— Мы теперь знаем, чем вы, Давид Александрович, нафаршированы.
Последнее слово парторг произнес картаво. — Ну и как, — спрашиваю спокойно, — фарш мой на вкус? — Антисоветчиной и мировым сионизмом от него попахи
вает, точнее разит, а если еще точнее — шибает! Вот у меня на столе запись ваших застольных разговорчиков. Передай я эту бумагу сейчас куда следует, и вы все четверо, включая вашу жену, сгниете в Мордовии. Вы думали скрыть от нас отъезд сына в Израиль! Вам бы сорвать последний куш с завода, наполучить подарков и уйти неразоблаченным на пенсию? Не выйдет, господа сионисты, вы ответите за все перед коллективом завода. Теперь я понимаю, почему ты не в партии, двурушник! Прикидывался простачком, пятилетки выполнял в три года, интересы рабочих в месткоме отстаивал, а сам небось осведомлял своих земляков о положении наших дел.
— Не надо, — говорю, — запугивать меня, как пацана, не надо, я не мальчик и не знаю, что там в бумаге у вас написано.
— Тут записана клевета твоего сына на Советский Союз и его бредни насчет возвращения евреев на историческую родину.
— Ни о чем таком, — отвечаю, помня Федину науку глухо ни в чем не сознаваться, — говорено не было, а то, что Израиль и Палестина — историческая родина евреев, всем давно известно.
— Нет! Историческая родина всех простых людей доброй воли — Советский Союз, а вы там трепались, что даже у рус¬
12 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
ских нет теперь родины, что истребила ихнюю родину советская, дьявольская власть! Трепались?
— Нет, — говорю, — трепались только о хоккее и плохом качестве местной водки. Сами-то, говорю, небось в закрытом обкомовском ларьке берете? А что касается доноса, то за стеной у меня живет мразь, которую я побрезговал однажды раздавить двумя ногтями. Вот к кому, говорю, вы прислушиваетесь! Вот как, — добавляю, — беседуете со старым карусельщиком, этими вот руками заложившим первые кирпичи в фундаменте завода. Говорите, чего вы от меня хотите, выкладывайте, чем вы сами нафаршированы!
— Я, — говорит крыса, — нафарширован идеями Ленина, идеями коммунизма, а также решениями последнего съезда партии и октябрьского пленума ЦК КПСС. Я также нафарширован пролетарским интернационализмом, стремлением к разрядке напряженности и сохранению мира во всем мире. Наш народ не свернет со столбовой дороги истории. Вашему брату не повернуть историю вспять. Вам не заменить нашего передового фарша тем, чем нафаршировали вас сионисты и ЦРУ. Одним словом, через неделю, на заводском митинге в честь дня солидарности с народами Анголы и Мозамбика ты, Давид Александрович, должен выступить с угрозой в адрес мировой реакции, продажной верхушки американских профсоюзов, Пентагона и происков сионистов в нашем городе. Вчера еще пять любителей фаршированной рыбы подали заявление о выезде. Если ты, Давид, выступишь, учти я тебе добра желаю, эта бумага пойдет в сортир. Чем плохо тебе при развитом социализме? Все у тебя есть. Есть у нас и трудности, но они общие. Это же прекрасно, когда у людей общие трудности .
— Не надо, — отвечаю для начала, перебив крысу, — зря трепаться. Ты ведь вчера с охоты примотал. Кабанчиков пару вы там с дружками и блядями уделали. "Столичной" винтовой водочкой запили и черной икоркой до пупа перемазались. Так что не ври, парторг. Нет у тебя с нами ничего общего. Все отдельное — от колбасы до санаториев, столовых, промтоваров и автомашин с персональными шоферюгами. И самое
КАРУСЕЛЬ 13
страшное для тебя и тебе подобной шоблы — не допустить ни за что на свете ликвидации этой отдельной жизни.
Но хочу предупредить тебя: на митинге я могу повторить все и кое-что другое. Иных речей больше не будет. Ты понял? А если ты попытаешься сделать зло мне или Федору Пескаре-ву, то список всех твоих злоупотреблений, вымогательств, шантажа, борделей и браконьерских штучек будет отправлен в газету итальянских коммунистов "Унита".
Крысенок (парторг на моих глазах превратился в него из крысы) быстренько соображал, как ему быть, что отвечать, слышал нас кто-нибудь или нет. Кроме того, сказал я, не вздумай мне пакостить. Я имею влиятельных родственников в Америке, торгующих с нами товарами первой необходимости. Не ставь под угрозу крупный товарооборот между нашими странами, иначе придется тебе покандехать из этого кабине-тика обратно в цех, к шлифовальному станочку. Он скучает по тебе. Ты понял, засранец, старого карусельщика? Понял, что я не шучу?
Извините, дорогие, за то, что я выдал вас тогда за видных барышников, но заговорила во мне вдруг бесстрашная кровь полкового разведчика, согрелась и забурлила родимая, после долгих лет пребывания в холодном и свернутом виде, возмутилась от невыносимости выслушивать от какой-то крысы поучения, угрозы и блевотину партийных заклинаний. Я высказывал ему свои мысли тихим, спокойным голосом, не удивляясь почему-то своей безрассудности, риску и тому, что так легко я порываю с заводом, откуда, казалось, только смерть или жуткая хвороба прогонят меня на пенсию, на заслуженный отдых.
— Разговор у нас состоялся серьезный и откровенный, — говорит крысенок, беря себя в руки и снова превращаясь на моих глазах в крысу. Правда, в слегка потрепанную, слегка ошпаренную кипятком моих слов, но все-таки в жизнестойкую, злобную и упрямую крысу. — Из этого разговора мне стало ясно одно: вы, Давид Александрович, собрались уезжать, — продолжает парторг.
— Да, — подтверждаю, — и послезавтра еду... Вы бы видели, как он вылетел от изумления из-за стола,
14 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
как захлопал веками, красненькими веками без ресниц и переспросил: "В Израиль?"
— Нет, — отвечаю, — на рыбалку я уезжаю. Порыбачу и вернусь. В Израиль я пока не собираюсь.
— Жалею, — говорит, — что не раскусил вас вовремя, очень жалею. До свиданья.
На этом тот наш разговор кончился. Что вы на это скажете? Бывают у ваших рабочих подобные
разговоры с представителями Демократической и Республиканской партий? Сомневаюсь...
Вы спросите, почему я никогда ни слова не пишу о своей дочери Свете? Отвечу в двух словах, остальное при встрече. Ее как испортили душевно в детском садике, внушив, что дедушка Ленин самый хороший, самый благородный, самый умный и самый живой человек на всем белом свете и никогда не умрет, так дочурка моя помешалась на этом бандите с большой дороги, на этом любимом папе всех нынешних террористов, убийц и похитителей. Просто помешалась. Она была неглупой, славной девочкой. Я думал, пройдут все эти несерьезные штучки, переболеет Света портретиками Ильича, расклееными ею над кроваткой, переболеет идиотскими полоумными стихами о добром дедушке, желавшем счастья всем людям, светившемся самой скромностью, простотой и сердечным вниманием даже к мелким людским нуждам, переболеет, надеялся я и старался не травмировать детскую душу.
Светочка буквально молилась на Ленина, зачитывалась книгами, от которых лично меня тошнило, по двадцать раз смотрела фильмы вроде "Ленин в Октябре". Школа только закрепила в ней уродливое чувство, заслонявшее — я замечал это — живую жизнь, жизненные отношения, извращавшее нормальные привязанности к матери, к дому, к брату, к отцу.
— Все, что у тебя есть, отец, тебе дал Ленин, — говорила Света. — Без Ленина, кто бы ты был? Что было бы с миром? Каждая секунда подтверждает правильность его учения...
Спорить со Светой было невозможно, даже когда в спорах мне помогал Федор. Он вежливо по косточкам разбирал "великое учение", предлагал Светиному вниманию документальные факты. Все было бесполезно.
КАРУСЕЛЬ 15
Одним словом, жизнь в ее глазах была не такою, какая она есть на самом деле, а такой, какой она кажется людям, изолированным от всех живых источников знания действительности, людям, чьи глазки давно заплыли жирком, страхом и грязным цинизмом. Так формулировал Федя, а я был во всем с ним согласен. Что вы думаете отвечала на это моя бывшая дочь? Она спокойно, но несколько побледнев, отчего лицо ее становилось отвратительно красивым, говорила:
— Двадцать лет тому назад я, не задумываясь, отнесла бы запись нашего разговора в Органы. Вы негодяи и политические трупы! Вы пользуетесь моей либеральной порядочностью! Почему бы вам не выйти на площадь и не сказать в открытую все, что вы думаете? Вы не видите ничего дальше своих поплавков! Вам плевать на то, что необходимо делать людей счастливыми, освобождать от ярма капитала и унизительной потогонной системы. Вам плевать на голод в Африке, на кровь во Вьетнаме, на то, что миллиардеры живут в неслыханной роскоши, а в Нью-Йорке крысы едят негритянских детей! Вам на все плевать! Мещане! Сытые, тупые мещане. Может быть, вы все-таки выйдете на площадь? Улыбаетесь? Страх лучшее свидетельство вашей политической слепоты и неправоты. Рыбаки и алкоголики!
— Однажды Федор Петрович, — заметил я, — сказал парторгу все, что он думает о нем и о его партии. Знаешь, дочь моя, чего это ему стоило? Одного легкого, двадцати девяти зубов, пятидесяти процентов зрения, отмороженных рук и золотого цвета волос. Ты слышишь, уродина?
— Эрнесто Че Гевара отдал за свои убеждения и действия жизнь, — ответила Света. Портрет этого освободителя народов тоже висел над ее кроватью.
После одной из подобных бесед, дорогие, Света убежденно сказала, что больше я ей не отец, что она ненавидит меня как олицетворение темной и злой силы, мешающей человечеству расправить крылья и лететь над болотами жизни к обетованной земле коммунизма, где один смеется, а сорок девять тонких, звонких и прозрачных горько плачут и невесело поют. Последние слова добавил, разумеется, я и дал Свете по
16 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
морде. Дал от обиды и чистого отцовского сердца, о чем ни капельки не жалею. Но вы бы посмотрели, что было тогда с матерью Светы! Она харкала кровью и билась в истерике. Она выла на весь дом:
— Господи, за что? За что ты послал мне такое горе. Господи! Лучше бы она родилась мертвой!
— Не плачь, мать, не вой, — сказал я тогда, — не одних нас поразила в самую душу, в самую плоть эта страшная зараза. Пусть живет эта дамочка. Ей ведь жить много лет, а не нам. И не к нашей радости, верь мне, она еще получит свое.
— Не дождетесь! Куска хлеба больше от вас не возьму! Вы не стоите двух букв из его сочинений!
Света имела в виду сочинения Ленина. Она действительно ушла со второго курса своего истфака на службу пионервожатой. Сама питалась, сама одевалась, разговаривала с нами, как чужая, обещала скопить деньги и построить себе кооператив. До меня доходили слухи, что участвовала в облавах на каких-то бородатых художников, была однажды, а возможно, и не однажды при обыске, писала статейки в областную молодежную газетенку, но по части жить с кем-нибудь — ни-ни. Чего, казалось мне, не было, того не было.
Видите, что получилось из моего желания рассказать вам вкратце об отвратительных отношениях отца и дочери? Ровно десять лет мы не сказали друг другу ни слова. Ровно десять лет. Когда наши политические руководители почувствовали в 1968 году, что если так дело пойдет дальше, то и у них задымится земля под ногами, а следовательно, недопустима попытка чехов переделать полицейское мурло социализма в человеческое лицо и захватили бедолагу Чехословакию, я сказал Свете последнее свое слово. Это случилось после того, как я услышал по "Голосу" об избиении и аресте молодых людей, вышедших на Красную площадь и сказавших откровенно все, что они думают по поводу гнусного вмешательства сильного хама во внутренние дела маленького народа, возмущенного уродствами образа своей жизни.
— Вот что делают с теми, кто выходит на площадь, — сказал я.
КАРУСЕЛЬ 17
— Это честнее, чем трепать языком за бутылкой и держать фигу в кармане, — ответила Света. О, какой счастливой, довольной и радостной она была в те дни! Вечерами не отходила от радио, зарывалась с утра в газеты, кому-то звонила, поздравляла, обсасывала подробности, сожалела, что Дуб-чека публично не повесили, мерзко орала в трубку: "Ленка, наша взяла!.. Валька, включи радио! Юрка, ты читал? Ты так проспишь все на свете, балда несчастный!"
Может быть, это было жестоко и не по-еврейски, но я не выдержал и попросил Свету убраться из дома к чертовой матери, чтобы я не слышал мерзостей и мог сменить обои, заляпанные идиотскими лозунгами и вспухшими от времени портретами благодетелей человечества, замызгавшими стены моего жилья. Комнату тебе, добавил я, буду оплачивать, ибо ты уходишь из дома по моему желанию. И дело, говорю, не в том, что у нас разные взгляды и симпатии. В тебе не только нет человеческих чувств к тем, кто дал тебе жизнь, но ты ко всему прочему нас ненавидишь, ты стыдишься нас и нашей фамилии. Ты краснеешь, когда ее слышишь, мне рассказывали об этом учителя, и, уверен, продала бы нас на грязном базаре в обмен на другую фамилию. Ты и сейчас краснеешь, ибо я говорю правду, которую ты запихиваешь обратно в свою совесть, как я запихивал однажды на балу во Дворце культуры вывалившиеся из носков тесемки кальсон...
Света охотно ушла. Ушла без скандала, но мать глубоко задела и оскорбила, сказав, что она погубила свою жизнь, хлопоча на кухне и штопая мне носки, что она прожила в рабстве под пятой темного и тупого человека, сосредоточившего все свои интересы на рыбалке, друзьях, водке, телевизоре и в вечном забивании козла. Я напоследок ответил, что лучше жене быть в чудесном рабстве у любимого мужа, чем любить сушеного сифилисного идола и напоминать собой сумасшедших, которые живут, как во сне, ничего не видя вокруг и стараясь на замечать фактов, тревожащих их бесконечные сновиденья.
Света ушла. Она работала, училась, вертелась в райкоме комсомола, я платил за комнату, а мать — эта старая добрая курица —тайком от меня подбрасывала ей деньжат и тряпок.
18 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Могут ли у вас быть, дорогие, такие явления? Впрочем, что я спрашиваю? А Патриция Херст? Ей-то чего не хватало?
Последнее время руглярно недосыпаю, так как должен дописать вам до конца обо всем. Голова иногда идет кругом: так много накопилось, а излагать трудно, и я жалею, что не вступил в свое время в литературный кружок при Дворце культуры...
Несколько дней я не брался за перо. Живу сейчас у Вовы в Москве (почему, поймете потом). Вполне возможно я прервал письмо по причине нервного характера. Вспоминать то, о чем вы сейчас услышите, нелегко. У меня стресс начинается, как уверяет Вова. Не знаю стресс это или пресс, но в глазах у меня темнеет, сердце колотится, почище, чем с перепоя, и сводит скулы слюна обиды и бешеной ненависти. "Суки. Вши. Падлы. Паскуды!" — шепчу я и жалею только об одном, жалею, что гнул спину действительно на совесть — почти полвека, — не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, болел за производство, вкалывал на субботниках, заражал настроением товарищей, воспитал целую гвардию замечательных станочников, рационализировал, но не пер на рожон и в партию, не гнался за "трудовой славой" — и что же я получил за все это? Харкотину в душу! Вот что! Впрочем, глупо и недостойно жалеть о том, что ты делал свое дело как следует. Оно было смыслом твоей жизни, поскольку ты получал от него удовлетворение. Наши паразиты-политруки и держатся на этой человеческой способности, свойственной особенно русским и иным советским людям, самозабвенно (политруки любят это слово) трудиться. Немного бы мы настроили и наработали, если бы самозабвенно задумывались о всесоюзном лживом бардаке, а не самозабвенно трудились. Но ладно. Я, кажется, специально оттягиваю разговор о самом говеном случае в своей жизни. Но пусть он будет не очередной главой третьего письма, а совершенно отдельным письмом, продолжением которого стала моя нынешняя судьба.
Так вот. Возвратились мы из Москвы с экскурсии по ленинским местам, а на самом деле за продуктами. В субботу собирался я устроить свои проводы на пенсию. Останавли-
КАРУСЕЛЬ 19
вается автобус около нашего крупноблочного пятиэтажного "хрущевика". Повторяю кое-кому приглашение навестить меня, выпить, закусить, поговорить и спеть "Синий платочек". Меня поблагодарили за помощь в смысле организации заказов и за приглашение.
Живем мы на третьем этаже. За один раз я не смог бы поднять свои свертки и минеральную воду, добытые в Москве. Взял я в руки сколько мог, остальное оставил на лавочке около подъезда. Поднимаюсь по лестнице, а сердце болит, словно зуб из него выдирают, такая странная ужасная боль. Стучу в свою дверь носком ботинка. Дверь открывается. Недоумеваю. Не в свой подъезд попал что ли? Прилизанный, гладкий такой хмырина стоит на пороге и, улыбаясь слегка, как бы приглашает входить и располагаться.
— Что за черт, — говорю и злюсь, что с тяжестью нужно снова спускаться и подниматься. Делаю уж было от ворот поворот, но хмырина шагнул на площадку, взял меня под руку и говорит:
— Вы уж и дома своего не узнаете, Давид Александрович. Заходите. Ждем вас уже часа два.
После этих слов второй хмырь вышел в переднюю и из-за его плеча Вера на меня уставилась безумно испуганными глазами. Руки у меня опустились, когда вошел я в переднюю и первый хмырина, закрыв за мной дверь, сказал добродушно:
— Здравствуйте. Будем знакомиться. Игорь Никитич. Догадываетесь, из какого ведомства?
— Предъявите документы, — сказал я, мгновенно возненавидев это рыло, вторгнувшееся в мое жилище. Красная книжечка КГБ. Можно было и не разглядывать ее.
— Что вам от нас нужно? — спросил я. — Зачем же так недружелюбно, Давид Александрович?
Стоит ли так противопоставлять себя и нас? Нам нужно провести обыск в вашей квартире. Вот — ордер на него.
— А что случилось? — спрашиваю глупо, даже не взглянув на казенную бумаженцию.
— Обыск, говоря официально, на предмет обнаружения у вас машинописных, печатных и прочих материалов, в которых
20 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
содержатся клеветнические выпады в адрес советского строя. — Ничего такого, — вздохнул я неприметно с облегчени
ем, — у нас нет. Не держим. — Дома не держите? — не меняя улыбки уточнил первый
хмырина. — Не держим. — А читать, читаете? — Читаю, — говорю. — Скрывать не стану. — Ну и как? Нравится? — Интересно. А кое-что нравится очень. — Например? — Кузнецова книга про угон самолета. — Про несостоявшийся угон. Еще что? — "Семь дней творенья" — хорошая, правдивая, но тяжелая
для души книга. Про собаку Руслана — тоже здорово. Жалко собаку.
— "Архипелаг" читали? — Не успел, к сожалению. — Кто же вас снабжает всей этой литературой, Давид
Александрович? На правдивый ответ не надеюсь. Просто разбирает неслужебное любопытство.
— Еврей один снабжал. Он уехал в Израиль и на днях умер.
Такой разговор состоялся у нас в передней, пока я снимал пальто и туфли. А ответил я так, как по Вовиным рассказам, отвечали его приятели.
— Иван Кирилыч, просите понятых, — сказал первый хмырь второму.
— Я у подъезда оставил продукты, — сказал я, — пойду заберу. Я на них целый день угробил.
— Гнойков! Проводи вниз Давида Александровича. Из первой нашей комнаты выполз еще один таракан. Фа
милия к нему вполне подходила. С ним мы и спустились по лестнице. Я быстро перебирал в своей башке возможные причины внезапного этого шмона. Федор? Вовины дела? Стукнула-таки наконец дочь Света? В чем дело? Они же понимают, что слух про обыск на квартире замечательного ка-
КАРУСЕЛЬ 21
русельщика, почти полвека отмолотившего на заводе со дня его основания и заложившего в это основание полуобмороженными руками один из первых кирпичей, вмиг облетит весь город. Судить меня не за что... Листовок я не разбрасывал. Солженицына ночами, как Вова, не перефотографировал, бастовать не призывал. В чем же дело?
Может показаться, что, сходя вниз, я долго обмозговывал случившееся. Нет. Все это мгновенно промелькнуло в моей башке, еще до того, как я вышел из подъезда, взглянул на скамейку и не увидел ни свертков, ни минеральной воды "Боржоми". Да. Ничего этого не было. Мне трудно сейчас вспомнить и описать все, что я почувствовал. Не было в тот самый миг, когда, не веря своим глазам, я смотрел на пустую скамейку, в душе у меня ни жалостной тоски по пропавшему, ни бешеного возмущения. Только холодная пустота одиночества, удивление и гадливость, которую старалась перебить надежда, что кто-то из приятелей-соседей разыгрывает меня всего-навсего, и сейчас выйдет из-за угла, весело осклабясь, — человек, радующийся дурацкой детской выходке. Никто из-за угла, однако, не вышел, и, как ни закалена была душа моя за всю жизнь ужасными катавасиями, лицезрением подлостей и предательств, потерями своими и чужими, своим и людским унижением, согнуло меня почему-то в тот миг происшедшее и просквозило меж ребер каким-то смрадным ужасом. И, согнувшись, брел я обратно по лестнице в бесконечной пустоте и непереносимом холоде одиночества и, зайдя в квартиру, молча, повинуясь одному спасительному порыву, помиравшей от обиды души, обнял подошедшую ко мне Веру. Слава тебе Господи, обнял единственное родное и близкое существо, оказавшееся тогда рядом, и не знаю, как это объяснить, но, наверное, за счастье иметь всю жизнь такую верную и любящую жену, скорее всего за это, я простил в ожившей душе того, кто унес к себе домой со скамейки еду для моих друзей и несчастную минеральную воду.
— Темнил он. Не было там ни черта, — доложил Гнойков первому хмырине.
— Не надо темнить. С нами это, Давид Александрович, не пройдет. Начнем обыск, — сказал он.
22 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
— Валяйте, — ответил я, прошел в столовую и увидел двух понятых: учителя физкультуры с пятого этажа и своего соседа Ященко. Он жил в квартире рядом и настучал парторгу Кобенке о разговоре с Вовой и Федором насчет Израиля и советской власти. Я с ним ни разу не обмолвился ни словом о происшедшем, потому что вообще лет десять назад перестал здороваться и разговаривать.
— Понятые вас устраивают? — спросил хмырина. — Нет, не устраивают, — ответил я, хотя в принципе мне
было наплевать на состав понятых. — Категорически отказываюсь производить обыск и отвечать на вопросы, пока вот эта мразь будет находиться в моей квартире. И вообще, при нем я за своя действия не отвечаю. —Тут во мне заговорил бывший чума-разведчик, и я добавил, ловя хмырину на мушку, а заодно и проверяя свое предположение. — Немедленно позвоните генералу Карпову (это наш городской глава КГБ) о моей просьбе, а ты, Ященко, пошел вон в переднюю, пока будет решаться твоя судьба, гнида, как понятого. Ну! — я взял в руку подсвечник. — Пшел, говорю, вон!
Ященко, покраснев, уставился на хмырину. Вера заныла мне в ухо: "Тихо, Давид, тихо, не делай хуже". Хмырина взялся было за трубку, но передумал и сказал Ященке, что они обойдутся без него. Учитель физкультуры ушел за своей женой Тасей — неплохой и веселой бабой.
— Вот теперь начинайте, — сказал я, когда Ященко, с ненавистью взглянув на меня, выперся из квартиры. — Послушай через стенку, сволочь, что здесь происходит! — крикнул я ему вслед.
— Ну-с, начнем! — потирая красновато-желтые от вечной экземы руки, сказал Гнойков. Он явно любил это дело, в чем мне, к сожалению, пришлось убедиться. Его прямо распирало от желания, когда он искал глазенками, с чего бы начать. Мне даже показалось, что у него встал, извините за подробности, член, когда он чуть не влез с руками и ногами в гардероб с вещами и начал в нем рыться, сладко посапывая и чихая от поднятой пыли. Гнойков, вроде моего Вовы, был аллергиком. Вера, вытирая глаза, следила за его действиями. Я,
КАРУСЕЛЬ 23
учитель физкультуры и его жена Тася сидели на нашем диване и, вы верите, эта зараза откровенно прижималась ко мне своим теплым бедром. Домашний халатик Таси был слегка распахнут на коленках. Загорелые красивые коленки, отметил я про себя и, кашлянув, ткнул Тасю в нежный мягкий бок локтем, чтобы бросила свои штучки. Нашла место, идиотина. Но она, словно назло мне вспыхнула, и моя нога ощутила, как наливается еще большим теплом Таськино бедро, наливается для меня одного жаром и жжет, подлое, нестерпимо в такие отвратительные для моей судьбы минуты. Поистине, не понять человеку жизни во всех ее меняющихся ежесекундно объемах, со всеми ее неожиданностями, возникающими смыслами и устрашающими разум несоответствиями, поистине не понять, и я — чтобы не думать об этом, отодвинулся подальше от Таськи.
— Зря теряете время, — сказал я, — ничего не найдете, зря руки перепачкаете в грязном белье и нафталином провоняете.
— Все так обычно говорят, — сказал первый хмырина, — а мы находим.Такое наше дело.
— Не вздумайте мне подкинуть чего-нибудь, — сказал я. — Помолчи, Давид, болтун проклятый! — вскрикнула Вера. Я думал, что обыск это очень быстрая операция. Долго ли
переворошить наше нехитрое имущество? Но вот прошел час, а трое лягавых продолжали терпеливо перелистывать книги и просматривать скопившиеся за много лет в старом портфеле справки, метрики, муру всякую, письма и документы. Этим занимался первый хмырина, второй приподнимал коврики на стене, вышивки Верины и фото в рамках. Очевидно, искал тайники, что меня смешило. Третий же, экземный Гнойков, то отодвигал от стен мебель и кровати, то, как шаман, замирал на месте, стараясь проникнуть в тайну нашего жилья и учуять при этом самую главную заначку. Постояв, что называется, в трансе, он целенаправленно бросался то в переднюю, где перерыл обувь в ящике, то к стенным шкафам, а я наблюдал, с какой похотью он совершает свое грязное дело, как замасливаются его глазенки, как сладко он замирает, рукою нащупав в мыске моего валенка скомканную газету и вы-
24 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
тягивает ее, странно гримасничая и изгибаясь, того и гляди прыснет в штаны от сладчайшего из возможных напряжений. Зато я радовался мстительно, когда, поняв, что в валенке нет никакой заначки и что просто он мне немного велик, а комок "Правды", следовательно, не шпионская шифровка, Гнойков скрипел зубами и топтался на одном месте от внутренней опустошенности. Вид у него, клянусь вам, дорогие, был как у мужчины, промучавшегося с дамой целый час и не поимевшего при этом конечного удовлетворения.
Не думайте, что я все это время только и делал, что следил за ним. Нет. Я наблюдал за первым хмыриной, слонялся из комнат в кухню под присмотром второго, буквально не спускавшего с меня глаз, пробовал поесть, но кусок не лез в горло, смотрел в окно, снова садился на диван, придумывал различные версии для обыска, отвергал их, проклинал свою бездумность, из-за которой украдена была какой-то сволочью закуска, перекидывался взглядами с Верой, поговорил шепотом о том, о сем с Таськой, так и норовившей в разговоре прижаться поближе и, между прочим, делавшей это бессознательно и исключительно по необходимости чувствовать хотя бы кончиками пухлых пальчиков представителя противоположенного пола, вроде меня.
— Советую вам сэкономить время. Сегодня выходной день, — сказал я шмонщикам. — Нет у меня подпольных книжек.
— У вас выходной, а у нас рабочий. Спешить некуда. Таськин муж между тем клевал носом, клевал, а потом
устроился поудобней и задрых. — Всю жизнь проспал, скотина, и свою и мою, — шепнула
Таська. — Устает, — сказал я. — С чего устает? Девчонок на уроках попридерживает за
бока и задницы, а на жену после них наплевать. Чистая скотина. Бей его сейчас штангой по голове — не проснется, — пожаловалась Таська.
Гнойков и второй хмырь, ничего не обнаружив на полатях и в сортирном бачке, ходили по квартире, проводя рукой,
КАРУСЕЛЬ 25
как миноискателем, по чемоданам, ящикам, коробкам, швейной машине, и второй хмырь незаметно вроде бы наблюдал за моей реакцией. Я с озорством на уме был невозмутим, но вот, когда Гнойков остановился у старинного, изъеденного жучком, трухлявого прабабкиного буфета, я закрыл глаза, как бы от невыносимости приближающегося разоблаченья, сглотнул слюну
Второй хмырь условно кашлянул пять раз и дважды сморкнулся, Гнойков, обласкав меня взглядом, снял пиджак, но не приступил тут же к большому шмону буфета, а наоборот, проверяя правильность предположения, отошел в сторону. Я, продолжая играть свою роль наивного человека, с огромным облегчением вздохнул. Они взглянули на меня с откровенным сожалением и презрением, как я иногда смотрю на глупую рыбу, клюнувшею на туфтовую наживку,
— Пожалуйста, осторожней! — встряла моя Вера, когда Гнойков тряханул старый буфет, примериваясь, с чего начать. Первый хмырина продолжал в это время простукивать стену.
— Смотри, — шепнул я Таське, Таська повернулась, задев мое плечо грудью, и это ее внезапное движение, не укрывшееся от глаз Гнойкова, и возглас Веры, дрожавшей над проклятым и надоевшим мне трухлявым буфетом, как над писаной торбой, сообщили шмонщикам окончательную уверенность, что тайник где-то в нем, и я, следовательно... накрылся,
— Золото, брилианты, валюту и монеты царской чеканки имеете? —спросил Гнойков.
Я ничего не ответил, якобы из-за бесконечной подавленности. Теперь мне важно было выдержать и не покатиться по полу от смеха, начавшего щекотать горло, Не буду описывать, дорогие, мое наслаждение и неподдельный ужас Веры, бегавшей около шмонщиков, разбиравших на части буфет, умоляя их быть поосторожней с вещью, "которой в том году было двести лет" и от которой я лет тридцать безуспешно пытался избавиться. Они разобрали буфет по косточкам, по досточкам, по полочкам, по ящичкам, по створкам, задничкам, ножкам, по резным набалдашникам, рамочкам, пузатеньким
26 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
амурчикам, по розочкам и многочисленным дверцам. Все замки были вынуты из замочных пазов, все полые внутри стоячки продуты.
— Позвольте! Кто все это будет собирать обратно? — вскричал я, когда Гнойков заиграл желваками от разочарования, стараясь не смотреть в сторону второго хмырины. — Мы будем жаловаться Карпову! Я человек известный в городе и буду протестовать против произвола.
— Приказ есть приказ. Продолжайте, Гнойков, — сказал, подумав, первый хмырина и прошел в бывший кабинет Вовы.
— Ах, вот оно что! Прошу сюда понятых! — донесся сразу оттуда его голос. Мы с Верой переглянулись, догадавшись, в чем дело. Таська быстро скользнула в Вовину комнату, а ее физкультурник продолжал дрыхнуть.
— Ничего, — сказал я Вере, — не бойся. Никакого нет преступления в том, что я настоял на ягодах самогон для друзей. Не бойся. Главное — самого аппарата у нас нет. Сиди и молчи. Скоро это все кончится.
Гнойков и второй хмырь возились с задней крышкой телевизора. Голосов первого хмырины и Таськи что-то не было слышно в Вовиной комнате, но там явно происходила какая-то возня, шуршал шелк Таськиного халатика, щелкнул замок. Моя Вера смутилась и покачала головой. Скотина все-таки человек, страшная и непонятная скотина из скотин, дорогие. Не буду скрывать: не по себе мне стало от мысли, что первый хмырина там за дверью, ошалев от неожиданного напора Таськи, размяк и, поддавшись на уговоры, возможно, вот-вот приступит к нечаянно выпавшему на его служебную долю мужскому делу. Таська наедине с мужиком своего не упустит. Такая жадная до мужиков и голодная баба не то, что шмонщика молоденького, но и часового в мавзолее, исхитрясь, изнасилует.
Не по себе мне стало, скотине. Ревновал я в метре от своей жены находясь, а если говорить правду (надеюсь на ваше порядочное молчание) Таська обратилась ко мне однажды с просьбой ввернуть лампочку в ее люстру. Я поднялся наверх, встал, сняв туфли, на стол, и Таська сходу взяла меня в такой
КАРУСЕЛЬ 27
нежный и горячий оборот, что лампочка так и осталась не-ввернутой, а я, возвращаясь некоторое время спустя в свою квартиру, не без удовольствия вспоминал блаженную улыбку бешеной Таськи. Скотина я, скотина, но и Таська тоже, стерва, хороша. А если бы физкультурник проснулся, что было бы? Мне бы отогнать захватывающе смешные видения, но я представлял их себе, и застонал, ибо не мог продохнуть ни глотка воздуха от удушливого приступа смеха. Вера, думая, что человека хватила кондрашка, взвыла на весь дом: "Ва-а-а!", насмешив меня своей родственной истошностью еще больше. Физкультурник дернулся, вскочил с дивана, запрыгал вокруг меня, бормоча: "Дядьдавид... дядьдавид... дядьда-вид", а дядя Давид и впрямь загибался, будучи некоторое время не в состоянии разрешиться спасительным смехом.
Но я слышал, прекрасно слышал, как Гнойков сказал напарнику: "Косит, гадина! Чернуху разводит!" И я видел, как из Вовиного кабинета бочком, бочком выходит первый хмырина, и лицо у него багровое, растерянное до полной глупости, рубашка торчит из-за пояса, полноса в губной жемчужно-розовой Таськиной помаде. Я, согнутый, как от удара в печень, присел на диван, я охал, унимая хохот, но можно ли было с ним справиться, когда следом за первым хмыриной из комнаты вышла Таська, и вид у нее был такой серьезный и задумчивый, словно за пару минут перед тем она пыталась не мужика при исполнении служебных обязанностей на себя бросить, а читала "Анну Каренину".
— Ну, что, Давид Александрович, перестанете с ума сходить или вызвать "скорую"? — мстительно спросил первый хмырина, которого, как вы, очевидно, заметили, я принципиально и из брезгливости не называю нигде по имени и отчеству. После этого вопроса с меня смех как рукой сняло.
— Смешного в вашем положении ничего нет, между прочим, вы ко всему еще и самогоноварением занимаетесь! Вы знаете, что за это судят?
— Судят за приготовление, а не за распитие, — сказал я, и тут с хмырины вмиг слетела выдержка и вежливость.
— Мы будем судить вас за варение самогона с целью дальнейшего использования. Я передам дело в милицию!
28 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Я опять отвлекся. Извините. Пора переходить к основным событиям того дня, изменившим и поставившим на попа мою жизнь и судьбу. Итак: хмырина соображал, мне это было ясно, что ему доложить Карпову, а я еще подлил масла в огонь, сказав:
— Чего вам беспокоиться? Вы ведь много сегодня успели. И тут я услышал дрожащий голос Веры. — Это не наше! Я ничего не знаю! Это — не наше! Я закрыл глаза уже не от дурного предчувствия, а от
ощущения настоящей беды, хотя не мог понять, лихорадочно соображая в то мгновение, что так сильно испугало мою Веру. И, когда Гнойков с экземной физиономией, расплывшейся от похабного удовольствия, вошел в комнату, держа в руках амбарную книгу для записей, я не хотел в первый миг поверить, что это та самая книга, в которую я записывал несколько лет интересные рассуждения Федора на разные жизненные и политические темы. Я с колотящимся сердцем уговаривал себя: не она, не она... не она.
Ведь эту амбарную книгу у меня выпросил Вова, чтобы познакомить своих друзей с мыслями Федора, которые сам он никогда не записывал.
Ах проклятый Вова, ах мерзавец, щенок, растяпа, подлый обалдуй, ты подвел под монастырь родного отца на старости его лет! Почему ты не увез ее? Почему? Убью! Убью! Убью!
Думая так, я был вне себя от бешенства, горя, страха и невозможности быстро сообразить: как же мне теперь быть, старой безмозглой жопе? Как же мне быть? При этом я старался не выдать своим видом, что за крематорий пылает в моей душе. А первый хмырина буквально зарылся с носом в амбарную тетрадь, что-то вычитывал, перелистывал, торжествуя и злорадствуя поглядывал на меня, затем как бы сочувственно сказал:
— О-хо-хо, Давид Александрович, о-хо-хо! — снял трубку, набрал номер, заслонив от меня диск аппарата, подождал и будничным голосом, в котором только я мог тогда различить самодовольную радость, предчувствия кровавого пиршества и звериное урчание, доложил:
КАРУСЕЛЬ 29
— Говорит Скобликов. Да... Вы были правы. Хорошо. Сейчас оформим протокол.
После этого хмырина положил трубку. Из каждого его движения сочилась охотничья удача, он словно бы перестал замечать меня, снова углубившись в чтение проклятой амбарной книги.
— Ваш почерк? — спросил хмырина. — Мой, — ответил я. — Мысли тоже ваши? Подумайте перед тем, как ответить,
чтобы потом не менять свои показания. Думать мне, дорогие, было нечего, как на войне. Но я мол
чал, и хмырина мог при желании истолковать мое молчание как муку раздумья и бешеное метанье от одного выбора к другому, метанье загнанного зверя в поисках спасительного выхода из загона.
— По-моему, дураку должно быть понятно, что раз почерк мой, то и мысли мои, — сказал я спокойно, и мне моментально стало ясно, что нечего испытывать еврейские муки с посыпанием головы пеплом, проклятиями, истошным завыванием и соблазнительными представлениями о том, как прекрасна была бы и беззаботна жизнь, если бы ты, мудила грешный, оказался ранее чуточку мудрей и чуточку предусмотрительней.
— Вера, — обратился я при всех к своей жене, — если сию секунду в твоих глазах не загорится жизнь, если ты еще раз хрустнешь пальцами, которые не знаешь куда деть, если ты не бросишь приготовлений к моей гражданской смерти, если ты позволишь этим людям и впредь испытывать удовольствие от твоего горя и нашей беды, то я обломаю остатки прабабушкиного буфета об твои ребра. Я тебе это твердо обещаю.
— А вы знаете, Ланге, — сказал хмырина, — что вы правы. Дураку все это, возможно, понятно. Но не дураку, простите, не понятно. Не ваши это мысли, не ваши. Чем дальше читаю, тем больше, несмотря на чтение беглое и невнимательное, убеждаюсь в этом. Не ваши мысли. Почерк, конечно, сличим, а мысли не ваши.
— Что тебе с собой приготовить? — спросила Вера голосом жены, собирающей мужа в Кремль для получения ордена Ле-
30 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
нина за самоотверженный труд. Хмырина улыбнулся, а Гной-ков продолжал самоуверенно и нагло, после долгожданного успеха, шнырять по полкам, закуткам и исследовать с помощью лупы плинтусы.
Сам я думал исключительно о том, что Федор, узнав сущность дела, попрется, как танк, доказывать свое авторство с тем, чтобы меня освободили, а его ко всем чертям забрали и осудили. Думать об этом было ужасно. Он же не знал, что я записываю его мысли, как Петька записывал мысли Чапаева, когда Чапаев, наговорившись вечером за рюмкой водки, ложился спать под бурку (походный плед), не знал Федор, что я лелеял мечту сохранить эти мысли для людей и когда-нибудь, с его разрешения, пустить по рукам в самиздате.
Эту часть письма я вынужден сегодня же отправить. На днях, остыв от воспоминаний, возьмусь за следующее, самое, пожалуй, тяжелое для меня письмо. В двух словах о моей московской жизни. Мы ждем ответа из ОВИРа второй месяц. Я по-прежнему помогаю старым евреям паковать на почтамте монатки. Если я вижу, что денег у них кот наплакал, то за свою квалифицированную работу не беру ни копейки, сколько бы мне не предлагали. Но если меня умоляет упаковать и подготовить к таможенному осмотру мебель, посуду, пианино и прочий домашний скарб какой-нибудь гешефтер или акула из торговой сети, у которой денег куры не клюют, хоть жги их на Красной площади, то я, будьте уверены, беру свое. Цену в таких случаях назначаю я, и меня еще при этом носят на руках, потому что я не деру три шкуры, как казенные упаковщики, и пакую на совесть, не то, что эти наглые и бессовестные прохиндеи. У них задача одна: взять побольше, а упаковать похуже. Чтобы эмигрант-еврей, русский, немец, литовец, армянин, украинец или негр, приехав на место, отколупнули от ящиков жестяные накладочки, повытаскивали гвоздики из дощечек и, горя от человеческого нетерпения встретиться с близкими, а иногда и любимыми как пустяковыми, так и ценными вещами, заглянули внутрь и отпрянули от багажа в горе и досаде. Одни черепки, дорогие, приходят иногда во все страны мира после упаковки казенными
КАРУСЕЛЬ 31
упаковщиками эмигрантского багажа. Черепки, труха, обломк и , каша. Каша от пианино "Красный октябрь", черепки от сервизов, фужеров, зеркал, труха от коробочек, шкатулок, обломки сервантов, книжных стенок, столов и стульев.
Двинемся дальше. Возвратимся в тот злополучный день. Таська, ее прекрасно выспавшийся физкультурник, сту
кач-сосед, Гнойков и второй хмырина с нетерпением ждали, когда первый хмырина закончит составлять протокол обыска. А мы с Верой сидели и печально переглядывались. Квартира наша, такая уютная и чистенькая еще несколько часов назад, была похожа на растрепанную, изнасилованную девку.
Стукач-сосед то и дело заглядывал в то, что писал первый хмырина. Гнойков, удовлетворенно подергивая ляжками, смотрел в окно. Он ими, сволочь, подрагивал, как шелудивый пес, стряхивающий с конца каплю мочи. А Таська пристроилась к первому хмырине, локоть к локтю и завороженно следила за движениями его здоровенной никелированной винтовки — шариковой ручки, физкультурник вполголоса обещал второму хмырине устроить его дочку в гимнастическую секцию дворца спорта. Когда они успели снюхаться — непонятно. Телефон звонить перестал. Зато начались звонки в дверь.
— Говорите, Тюрин, что Ланге скоро освободится, — велел первый хмырина.
— Слышал? — с ужасом спросила Вера. — Ты хочешь, чтобы я освободился не так скоро? — пере
спросил я шутливо, но кошки заскребли мою душу от этого слова и даже не столько от него самого, как от тягостного непонимания — с расчетом на трепку нервов употребил это резанувшее сердце слово "освободится" хмырина, с намеком на возможное изменение течения моей жизни, или же мне следует возликовать в душе от некоторого прояснения тоски ожидания, выкинуть из головы мысли о тюрьме, следствии, суде и перестать гадать, сколько я заработал: три года, пять или все десять.
— Краснеете, Ланге, — сказал первый хмырина. — Это хорошо. Краснейте. Есть за что краснеть.
От этой швали не укрылось, что со мной что-то происхо-
32 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
дит. Но я промолчал. Я в тот же миг понял причину явления такого горячего стыда и ужаснулся. Меня ужаснуло, какие возможные бездны подстерегают человека и его душу при осознании им величайшей из ценностей жизни — свободы, при инстинктивном страхе ее потерять, при слепой защите ее всеми силами, всеми средствами, всей изворотливостью ума. И вот я, Давид Александрович Ланге, затрепетав от приближения неволи, взмолился не отлучать меня от свободы и как бы давая понять — бесстыдная я тварь — не кому-нибудь, а самому господу Богу, что на все я способен ради нее, на все! Это значит, что где-то в глубине души или ума, черт меня знает где, я прикидывал возможность такой выгодной махинации, такого славного гешефта, при совершении которого я мог рассчитывать остаться на свободе; Так что ли? Неужели присутствовало во мне желание встать и сказать:
— Товарищ Скобликов! Считаю необходимым дать следующие показания для облегчения своей участи и выяснения правды. Да! Это я записывал в тетрадь крайне антисоветскую клевету. Но это не моя клевета и не мои мысли. Я — глупый. А наговорил мне все это Песков Федор Ипполитович. Зачем переписывал, сам не пойму. Простите! Оставьте меня дома для семьи и оклеветанной Родины.
Боже мой, думал я, неужели во мне живет и человек и мокрица еще хуже и гадливей той, что обитает за моими стенами и сочится сейчас от счастья, что сделали ее понятой при обыске человека, которого она ненавидит за вмешательство в ее изгиляния над беззащитной женой и старухой-матерью?
Возможно, я только сейчас облекаю в точные слова все прочувствованное тогда за какие-то мгновения, но пока они там молчали, составляя протокол, я, может быть, и не старый, но очень пожилой человек, ощущал себя таким маленьким мальчиком, пережившим умопомрачительный страх, и тут же, до мучительного стыда, устрашившимся самого себя до того, что внезапное прояснение души довело меня до потрясения и исторгнуло горькие и счастливые, словно в детстве, слезы из глаз.
КАРУСЕЛЬ 33
— Ничего... ничего... поплачь... я с тобой, — шептала мне Вера, тыркая в руку носовой платок и несомненно правильно понимая все, что во мне происходило, и, хотите верьте, хотите не верьте, именно в те минуты я был счастлив и свободен, как редко бывал свободен и счастлив.
— Слезы лить поздно, Ланге. Москва слезам не верит, — сказал Скобликов. — Теперь ваши показания важны, а не слезы.
— Плакать надо было, когда притыривали книжицу, — не удержавшись, добавил Гнойков. Его прямо распирало от хвастовства, что нашел-таки он, нашел притырку, когда уже всем казалось, что искать больше нечего.
Кстати, дорогие, в телефонном разговоре со мной вы имели глупость поинтересоваться, где это я набрал таких "словечек". Хорошо еще, что вы не брякнули прямо в подслушивающие уши о моих регулярных нелегальных письмах. Спасибо вам большое. А словечек я не набирал. Они въедаются в язык, как железная пыль и стружка в ладони.
Вывел меня тогда из бурных размышлений и терзаний раздраженный голос Гнойкова. Он орал в передней:
— Сказано или не сказано, что скоро он освободится? Я бы, честное слово даю, расцеловал Гнойкова в его плю
гавую, экземную рожу за то, что понял тогда: не возьмут они меня с собою на этот раз. Не возьмут. Что дальше будет — поживем, увидим, а сейчас не возьмут, уйдут, псы, оставят нас с Верой вдвоем, и я повинюсь перед ней за свое идиотство. Между прочим, я случайно обратил внимание на то, что физкультурник как-то вяло сник лицом и фигурой, прямо в тот же миг, когда я воспрянул духом от слов Гнойкова: "Скоро освободится!" Физкультурник вздохнул, подошел к окну и выглянул во двор из-за шторы. Взглянув, уселся и тупо уставился на обломки буфета. Он то и дело вздыхал, пытаясь освободиться от чего-то страшно тягостного, навалившегося на душу и не отпускавшего, несмотря на попытки отвлечься куревом, разговором со вторым хмыриной и дремотой.
— Водил бы что ли быстрей своим концом! — грубовато заторопила первого хмырину Таська. — Недоело. Спать пора, а мы еще не жрамши!
34 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
— Я здесь не на прогулке, — сказал Скобликов, — а вы выполняйте свой гражданский долг. Не каждый день ведь это случается.
— Не каждый, — сказала Таська с большим намеком, от чего Скобликов неожиданно заторопился и вежливо предложил мне ознакомиться с протоколом.
— Куда ты все спешишь? — тоскливо и ненавистно сказал своей бабе физкультурник,
— Жить спешу! Жить! Сонная твоя харя! — взвизгнула Таська.
— Не отвлекайтесь, товарищи понятые. Скоро вы будете предоставлены самим себе, — пообещал первый хмырина, а физкультурник сжался, словно от озноба, в углу дивана и лицо его стало отсутствующим и опустошенным.
Плохо опохмелился, решил я и взялся за чтение. Читаю... В соответствии... квартире Ланге... присутствии понятых... в том, что найдены материалы... амбарная книга... клеветнически порочащие советскую действительность... внутреннюю и внешнюю... искажающие верный курс... грубые выпады в адрес руководителей партии и правительства... начинающаяся со слов: "В чем сущность патологического нежелания выживших из ума политиков спуститься с вершины власти?" Кончающаяся словами...
Я не спеша подписал протокол. — Да-а-а, — протянула с большим удивлением Таська. — На
говорил ты на старости лет на свою голову. Дурак... Лучше бы мужским делом занимался, чем антимонией всякой. Говно у нас с тобой мужья, Вера! Где тут отметиться? — зло спросила Таська.
— Надеюсь, вы не будете рассказывать на всех перекрестках обо всем, что было?
— А че было-то? А че было-то? — снова с намеком затараторила Таська, нарочно вводя в краску соблазненного чина. — Кабы было, а то не было. Бывайте.
Гнойков закрыл за ней дверь. После Таськи расписался, не глядя на меня, но, видимо, буйно в душе торжествуя, сосед-стукач. И не держал я в те минуты почему-то зла ни на
КАРУСЕЛЬ 35
шмонщиков, ни на него, ни на Таську. А физкультурник расписался не читая. Судя по тупому, но бегающему взгляду пустых глаз, он был где-то далеко от нас и моих дел, наедине с какой-то своей не дававшей ему покоя тягостью.
— Спасибо. Можете идти. Рассчитываем на вашу сдержанность, — сказал ему Скобликов.
— Распишитесь, Ланге, о невыезде. Я расписался в какой-то бумажке. — Советую вам подумать до вызова обо всем. И все учесть. Я ведь догадываюсь, кто автор всей этой вражеской философии. Сваливать на уехавших в Израиль диссидентов не советую. Не пройдет. Мы не маленькие. До свидания.
— Проводи их, — сказал я Вере. Они ушли наконец. — Вот какая карусель, — сказал я виновато, как всегда в
таких случаях побаиваясь смотреть в глаза жены. Она ответила:
— Что теперь будет? — но в голосе ее был не страх, а готовность ко всему, что ни пошлет нам судьба, не упрек, а поддержка. Когда я, тяжело вздохнув, поднял глаза, я увидел молча стоявшего на пороге Федора. Из-за его спины выглядывали низкорослый Савинков, Мурашов, Половинкин — мои товарищи по цеху, ушедшие недавно на пенсию.
— Они копают под меня, —сказал я. — Почему шмон? Что они искали? — спросил Федор, брезг
ливо осматриваясь. — Брилианты прабабушки, — шутливо сказал я и кивнул на
славные останки ее буфета. — Оборзели! — возмутился Савинков. — Ты ж без пяти минут Герой труда, —добавил Мурашов. — Внес в протокол, что буфет сломали? — спросил Федор. — Братцы! — воскликнул я тогда. — Плевать на буфет! Пу
скай они сходят с ума, как хотят, а мы... Мы сейчас отметим бесславный конец моей рабочей карьеры! Нечего откладывать на завтра то, чего не сделал, пока еще тебя не посадили! — Я говорил весело и снял напряг момента. — Звоните всем! Мы с Верой займемся столом! Всем звоните!
Я выбежал на кухню, потому что испугался истерического
36 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
веселья и радости, и почувствовал, как задрожал мой голос, как начало меня пьянить без вина избавленье от гебешников и счастье быть свободным, пусть временно, пусть перед черт знает чем, и видеть в эту минуту своего друга Федора и цеховых старых приятелей... Боже мой! Как мало, оказывается, надо для счастья, которое по жадности и неразумию кажется нам кратковременным, но которого вполне может хватить на всю жизнь при нашей благодарной памятливости!
Умыл я лицо и руки холодной водой, вышел из кухни, а там уж народу полно. Все — приятели, все — дружки, все — без жен. Померли кое у кого жены, а новых брать в наши годы непотребно. Прибирают в квартире, стол расставляют, о том, что было — никто ни слова. Я понял — им все уже известно. Вова на мое счастье вдруг заявился с Машей и внуками. Я о них ничего не рассказываю в письмах, потому что самих заставляю написать. Хорошие внуки и Алеша и Джозефина. Теперь Маша утверждает, что она всегда мечтала, что дочь ее будет жить, хоть у черта на куличках, но только не на большевистском подворье, и что сверстники будут звать ее на американский манер — Джо. Впрочем, ее и сейчас так зовут. Не хотят внуки ехать. Боятся, что еще один, а то и два языка изучать придется в школе. Лентяи. Но ладно.
Весело мне было после пережитого за день так, что я носился по квартире, всем угождая, как перед свадьбой серебряной. Об украденной закуске старался не вспоминать, хотя ее явно не хватало. Хорошо, что один приволок, по старому нашенскому обычаю, баночку грибов такого засола, что под них хлористый кальций лакать можно, другой — па-тиссончиков маринованных своими руками и баклажаную икру, третий — огурчиков и помидорчиков, четвертый — зельц, тоже самолично захреначенный из купленных в кормилице-Москве свиных голов...
Если бы вы знали дорогие, как мне было хорошо и приятно. В нашу квартиру набилось в конце концов столько людей, что кое-кого похудощавей пришлось посадить по двое. Особенно порадовали меня те, которых дергали в партком, запрещали поддерживать со мной отношения и участвовать в
КАРУСЕЛЬ 37
торжествах прощания с заводом. Они пришли, и я был рад. Очень рад. И было замечательно не помнить в те минуты о о шмонщиках, о моей бесконечной тоске одиночества и покинутости в тот миг, когда я не увидел на скамейке продуктов, и о прочих дурных и благих переживаниях. Просто был праздник, казавшийся несбыточным, когда мне послышалась ирония в словах Скобликова "он скоро освободится", но чудом начавшийся и набиравший час от часу веселья .
Только не суждено ему было кончиться благополучно в свой срок, когда всем гостям, подвыпившим и слегка сорвавшим голоса старыми любимыми песнями, само собой становится ясно, что праздник кончился, лора сматывать удочки и лобызать на прощанье хозяев. Не суждено, хотя такого именно завершения злополучного и чудесного дня я не ожидал, вернее, не предчувствовал, ибо невероятность случившегося не имела ни малейшего отношения к своей собственной судьбе...
Накурили мои дружки и Вова со своей женой, хоть колун вешай. Пришлось балконную дверь открыть и отдышаться на свежем воздухе от дыма.
Не знаю, что меня тогда дернуло пойти позвонить в квартиру соседа-стукача. Было какое-то движение души сделать что-то такое для себя необычное, чтобы оно ни в какие ворота не лезло. Потом уж смекнул я, что переполняла меня благодарность Творцу и всем его Ангелам за сегодняшнее избавление, за отсрочку от тюрьмы, за возможность устроить мои проводы на пенсию, и хотелось, просто подмывало, как хотелось, отплатить тем, на что я не только не считал себя способным, но плюнул бы сам себе в душу от одного лишь предположения, что могу когда-нибудь так поступить.
И я позвонил. Позвонил, волнуясь, не вру вам, дорогие, и не преувеличиваю, как тогда, когда шел к отцу моей Веры просить разрешения взять ее в жены. Как в коридоре роддома, когда, сходя с ума от страха и растущей радости, словно на пороге великой тайны, ждал рождения первенца — Вовы. Я стоял перед дверью, ужасаясь сходству своих нынешних чувств с прошлым. Вы можете хохотать и считать меня идио-
38 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
тиной, но ничего мне не давалось с таким нечеловеческим, можно сказать, трудом, как тот звонок в дверь к ненавидимому мною соседу, которого я от омерзенья не человеком считал, а лишь тухлой мокрицей.
И я позвонил в дверь. Ее открыл он, зло и подозрительно (это был его обычный взгляд), забегав по мне глазами. Ведь его ко всему прочему — вы только представьте его состояние — бесило веселье за стеною, бесило дружеское людское общение, от которого он совершенно справедливо презираемый, был давно отлучен.
— Ты, — говорю, — Валерий, ничем сейчас особенным не занят?
— А что? — Оставим, — говорю спокойно, чувствуя ровность настро¬
ения и удивляясь, что страха и нерешительности у меня — ни в одном глазу, — разные мысли, не будем ломать над нашей жизнью головы, пойдем посидим с нами. На пенсию ухожу. А мысли разные оставим. Чего уж там.
Он покраснел, потерялся, взгляд его стал туповатым, со стороны, наверно, мы оба были в тот момент похожи на двух пареньков, выясняющих отношения и смущающихся чувств более редких, чем озлобление и вражда.
— Можно и посидеть, — наконец сказал он неопределенно. — Все свои там. Зинку зови. Места хватит, — сказал я, и
мне было легко, словно два пуда с плеч сбросил, хотя слово "посидеть" неприятно резануло по нервам.
Не испортил, чего я побаивался, нашего застолья сосед. Освоился постепенно, а во мне погас совсем тот непонятный порыв и неудобно было перед Федором и заводскими дружками, что без их ведома я привел и посадил за стол того, кого даже начальство считало опасным подонком.
Кто-то чуть не сцепился с ним, но я взмолился: — Братцы! Помилосердствуйте! Не будем качать права.
Сегодня мой день. Поняли ребята. Сосед хватанул сходу два стакана, чтобы
сподручней было сидеть под взглядами и, уже порядочно окосев, говорил мне на балконе:
КАРУСЕЛЬ 39
— Ты, Давид, измудохал меня... как говорится... по справедливости... по справедливости... я дурею пьяный, но по справедливости... убить мало... мало. Ты не бойся... не посадят... и... и... ходи куда хочешь... я больше следить не буду...
Зинка увела его вскоре, и все вздохнули спокойней. Только Вера поняла, что происходило у меня в душе.
— Чего они нашли у тебя? — спросил Федор. Я не успел соврать. Наверху раздался чей-то чудовищный
вой: "А-а-а!" Сообразить, почему он вдруг понесся вниз, прямо на нас с Федором, было в тот миг невозможно. Мы только успели поднять головы — поинтересоваться, кто это там завыл по-звериному, и воющая тень, пролетев в метрах четырех от балкона, шмякнулась оземь с глухим хрустом. Вой мгновенно оборвался, а сверху до нас донесся визгливый женский голос:
— Своо-олочь!.. Сво-лочь! Ты слышишь? Густая листва заслоняла от нас упавшего. Мы с Федором
первыми оказались возле него. Он по самую грудь торчал в пышной высокой, разбитой лично мной под нашими окнами, клумбе. Более ужасного и вместе с тем смешного положения тела погибшего человека я не видел даже за все годы войны, а повидать тогда пришлось немало. Он словно врос в землю, наверно, судорожная агония вытянула в струнки его ноги, и они на наших глазах начали заваливаться, пока совсем не завалились, образовав на клумбе жуткий мостик. Это было тело физкультурника, Таськиного мужа, моего понятого! Он нырнул в землю, как в воду, руки по швам, в скрюченных пальцах еще была последняя дрожь жизни.
— Готов, — сказал Федор, когда мы не сговариваясь выдернули упавшего из клумбы.
— Эй! Не трогайте его! — крикнули сверху, — сейчас милиция приедет.
Кричал мужчина, а из подъезда выбежала растрепанная Таська.
— Вот Давид, — сказала она мне, — собаке — собачья смерть! Бог шельму метит.
На этом происшествии тот день кончился. Кончился вмес-
40 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
те с ним и мой праздник. К нашим окнам сбежалась вся Железная Слободка. Люди глазели на лежавшего около клумбы физкультурника. Обсуждали ужасные подробности его преступления, самосуда над ним и казни. Они вытоптали цветы и траву в скверике и обломали кусты.
Вы никогда не догадаетесь, что натворил этот сонный на вид, безликий физкультурник, вернее, учитель физкультуры.
Милиция не приезжала часа полтора. Я сам звонил два раза в отделение и дежурный мне отвечал:
— Если труп мертв и убийцы ждут ареста, то спешить некуда. Важнее есть дела. Приедем.
Убийц было пятеро. Двое взрослых мужчин и трое юношей. Они и не думали убегать. Сидели у подъезда и курили. Отмахивались зло от пристававших с расспросами. О том, что случилось, стало известно из беспорядочной и нервной трепни Таськи. Не буду рассусоливать эту гнусную историю. Так называемый учитель физкультуры растлил четырех девочек. Нет, он не насиловал их. Он обрабатывал каждую в своем закутке в физзале. Внушал, что, если мол, регулярно делать массаж, то он гарантирует способной девочке хорошую спортивную карьеру, зачисление в любой московский вуз, а там — чемпионаты Союза, Европы, мира, Олимпийские игры, валютный магазин, заграничные шмотки, куча поклонников и так далее. И что вы думаете? Эти спортивные телки, которые во сне видели все, что им нагородил солидный, вежливый и добрый учитель, по очереди ходили к нему на массаж. Сначала массаж, а потом дело дошло до серьезных вещей. Девица, забеременевшая первой, причем забеременевшая случайно, потому что учитель предусмотрительно пичкал всех четырех таблетками, рассказала обо всем матери. Когда ее стали дубасить чем попало, она совершенно резонно заявила, что не заметила, как все произошло, ведь массаж был приятен и как будто усыплял. Массажировал учитель девиц совершенно голых. Конечно, им, дурам, это нравилось. Я сам засыпал в санатории на массаже. Кроме того, девица сказала, что не она одна такая. С этого и началось. Собрались отцы совращенных, признавшихся во всем четырнадцатилетних
КАРУСЕЛЬ 41
школьниц и их старшие братья. Двое решили обратиться в прокуратуру после экспертизы, а у остальных так болела душа за опозоренных и испорченных девочек, что они явились к учителю, к педагогу, наставнику, к тренеру, к члену КПСС и бюро горкома партии, когда он собирался обедать с женой Таськой, не ведавшей, с кем изменяет ей вечно сонный муженек и поэтому не ловит мышей в кровати, явились, вынесли приговор и скинули с девятого этажа. И чуял ведь он, чуял, змей, когда сидел на диване во время обыска, чуял, что надвигается на него неотвратимо беда, хотя не знал о признании девочек, хотя ничего вроде бы беду эту не предвещало. Соплячки получали пятерки, жвачку, чувствовали себя взрослыми, и, если бы не случайная беременность одной из них, все было бы шито-крыто. От учителя они перешли бы к парням, а дальше бы разобрались что к чему. Возможно, одна из них стала бы знаменитой гимнасткой. У нас в стране гимнастику очень любят и уважают. Чуял учитель, чуял, как поднимается над его головой колун и подремывал, наверное, исключительно из желания не подавать никаких признаков жизни, авось беда пройдет стороною. Не прошла. Не обошла. Вот, собственно, и все.
День тот кончился смехом. Мой сосед-стукач, окосевший в драбадан, залез на подоконник и орал, пытаясь вырвать ноги из рук жены Зинки:
— Виноват!.. Обязательно виноват!.. Пусти! Пусти! Смерть понятому! Давид прости!.. Зинка! Убью!
Ему удалось-таки вырваться, наш этаж очень невысокий. Под хохот толпы, еще судачившей о происшедшем, Валерий спрыгнул вниз, на корточки, завалился на траву газона. Когда мы с Федором подошли к нему и стали щупать не переломаны ли ноги, он замогильным голосом сказал:
— Давид... прости... умирает... очень ош-ш-шибочный ч-ч-че-ловек...
"Ошибочный человек" остался дрыхнуть в траве на газоне, а мы с Федором проговорили всю ночь. Он настойчиво уламывал меня собрать все документы и подать на выезд вместе с Вовой. И снова тоска сжала душу. Ведь согласись я сейчас уе-
42 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
хать, какие там, к черту, документы собирать и подавать, если у меня подписка о невыезде не то что из нашей самой демократической и свободной на свете страны, но из этого веселого города. Так я и сказал Федору, а про амбарную книгу скрыл. Врать не стал, как собирался, все же не те у нас были отношения, просто скрыл. Просил его больше не заикаться об отъезде, иначе я обижусь до конца моих и его дней.
Теплая тогда была ночь. Федор, по своему обыкновению, почитаемому мной, — человеком невежественным — философски заметил:
— Все же ночи в принципе уютней и человечнее дней, потому что ночами большинство людей спит. Политруки спят, маршалы отдыхают от перекраивания карты мира, не дышит, сомкнув зловонную стальную пасть, вскормленное нами чудовище прогресса, уткнулись, как щенки, сбившись с ног, в железобетонную плоть, его несчастные заблудшие отцы и дети... Шмонщики твои, Давид, спят, сосед твой спит, а вот пестун девичий не спит, он уже отоспался... Скотина! Пойдем, Давид, выпьем за жизнь. Дрожь меня что-то внезапно пробрала от любви к ней.
— Пошли, — сказал я. Вера и дети спали. Мы выпили на кухне. Поговорили о том,
о сем. Словно молодые люди, с аппетитом выпили и с удовольствием закусили. Ну, что мне стоило тогда рассказать Федору про амбарную тетрадь? Теперь кажется, что ничего не стоило. Рассказал бы, и мы чудесно все обмозговали бы.
Забыл вам написать следующее. Таська к нам тогда позвонила в квартиру. Пустил я ее.
— Заснуть, — говорит, — не могу. Трясет, черти чудятся и обидно. Обидно, мужики, что сволочь эту не разогнала я десять лет назад. Сколько сладкого бабьего времени коту под тухлый зад полетело! А он девчонок на матах раскладывал! Массаж, гадюка, производил! Ну, не гад, скажите, не гад? Налей мне, Давид, спаси, плохо мне. Да его не один раз надо было швырнуть с верхотуры, а двадцать! Швырять, потом обратно на лифте подымать и опять швырять, пока мокрого места от него, пса, не осталось бы. Собаке — собачья смерть...
КАРУСЕЛЬ 43
Хоть вы меня пожалейте... Вот как жисть идет! Целый день на обыске сидела, а вечером супруга выбросили в окошко... Ох, подлец! Девчонок ему не хватало, а я, что нехороша, скажите?
Заплакала Таська, горько заплакала, налили мы ей чисто-гончика, успокоили, как могли, рядом с Верой моей спать уложили. И мы с Федором вздремнули по-солдатски.
А в воскресенье мои проводы как-то сами собой возобновились с полной силой. В гостях у меня побывало полцеха, если не больше. Но мы с Вовой и его Машей сумели на часок уединиться, чтобы поговорить о предстоящем. Вова на колени встал, умоляя меня и мать уехать вместе с ними на все готовое и обеспеченную до конца дней жизнь в Израиле. Я ответил: "Нет". Больше мы к этому не возвращались. Вова меня хорошо знает. Моя жена тоже знает. Сам он рвался уехать как можно скорее, так как его не подпускали больше к генам и ко всяким связанным с рассмотрением клеток сложным приборам.
А ведь Вова напоролся экспериментально на важнейшие данные, подтверждающие существование некой "энтилехии", то есть силы Жизни, которая, по глубочайшему Вовиному убеждению, не могла возникнуть сама собой, не могла! Он стоял на пороге у поразительного доказательства. Он сам, будучи человеком неверующим, вдруг уверовал, что первый импульс был сообщен земной жизни посторонней, вы слышите, посторонней, волей сверхмогущественного и всесильного по сравнению с нами существа, которого Вова был вынужден называть Творцом. Как вам это нравится?
Мне лично Вовины доказательства нужны, как утке копыта. Я и без них верю тому, что написано в Библии и чувствую наличие Творца и дел Его буквально во всем: в себе, в рыбах, в воде, в чудесах судьбы, в радостном могуществе жизни травы и деревьев, в искусстве моих рабочих рук, в редчайшем, но все же посещающем людей даре великодушия, в частой, удивляющей меня беспомощности бесконечной доброты перед низкой гордыней и слепотой зла, в существовании всех цветов радуги в живых цветах и не дышащих жизнью предметах, в предчувствиях и в снах.
4 4 ЮЗ А Л Е Ш К О В С К И Й
Так вот, Вова открыто заявил на научной конференции, что биология, по сообщениям многих биологов, приперла наконец к очевидной необходимости полного согласия с фактом сотворения жизни не счастливым случаем в каком-то первичном бульоне из разных молекул, а тем, кого он предложил условно называть до получения более точных данных Посторонним Наблюдателем. Может, в чем-то я ошибаюсь, вспоминая разговор с Вовой, но в основном — я точен. Вскоре его вызвал парторг и в присутствии инструктора ЦК партии сказал:
— Вы, Ланге, несли явную околесицу. Вокруг нее те, кому это выгодно, поднимают нездоровую шумиху. Вы неглупый человек и должны понять, что лазейки для поповщины в нашем институте не будет. Давайте бить отбой. Вы — член партии. Это первое. Во-вторых, вы — ученый. В третьих — зав. крупной лабораторией. Подумайте над анализом этого синтеза, чтобы вся триада не пострадала.
А инструктор ЦК, новенький видать, слушал, надувшись, слушал, а потом вставил:
— Вы понимаете свободу как безответственность, но ответственность, коммунист Ланге, это необходимость.
— Что я должен сделать? — спросил Вова. — Сурово разделаться с Посторонним Наблюдателем, —
сказал инструктор. — Да так, чтоб от него мокрого места не осталось! — гроз
но добавил парторг. Вова, наверное, пошел в меня. В такой серьезный момент
он схватился за живот и начал хохотать. Потом, сдержав хохот, спросил:
— Как вы себе это представляете? Ведь Посторонний Наблюдатель — не плод моего больного воображения. Да и не я, собственно, додумался до его существования. К этому привел прогресс науки. В тупике многое становится ясно и от некоторых фактов именно в тупике никуда не денешься.
— Но вы хоть понимаете, что это — прямая поповщина? — спросил инструктор ЦК.
— Если считать поповщиной то, что осознается сегодня не-
КАРУСЕЛЬ 45
которыми людьми и кругами общества объективно закономерными явлениями, то в истории достаточно примеров того...
Договорить Вове не дал парторг. Он заорал: — Или вы заявите в печати о непозволительном для уче
ного экскурсе в фантастику и убьете вашего "постороннего наблюдателя" в зародыше, или вы скажете лаборатории "до свидания"! Вам ясно? А-а-а?
Вова мне рассказал, как вдруг почувствовал себя под защитой такой сверхмогущественной и всевидящей Силы, что без малейшего напряжения собственной воли, душа его наполнилась непостижимым бесстрашием и отбросила прочь заегозившие было в мозгу мысли о скорых последствиях легкомысленного поведения.
Он вынул тогда из кармана партийный билет, положил его на стол и ушел.
— Вова, — сказал я ему, когда мы шли в понедельник в ЖЭК заверять родительское разрешение на отъезд. — Ты еще легко отделался. Тебя оставили в институте и не посадили, но ты вынужден уехать, покинуть родные места, отца и мать.
— Причина сложней, — сказал Вова. — Я просто во многом стал другим человеком, и сейчас выход из этого для меня лично один: уехать. Тем более я еду не на чужбину, а к своему народу, на свою землю.
— Хорошо, — сказал я. — А ты знаешь, ученый херов, что перед отъездом ты сажаешь меня в тюрьму? Уедешь и будешь наблюдать со стороны, как я там парюсь?
Ушами зашевелил, баран безмозглый, когда узнал, что нашли при шмоне амбарную книгу.
Но хватит о Вове. Вчером я провожал его на вокзал. Он снова уговаривал меня ехать вместе. Я рассказал ему про подписку о невыезде, и он заткнулся. Маша и внуки тоже тянули меня с собой в Израиль, но я просил не возвращаться больше к этому разговору. Они уехали на электричке в Москву веселые и счастливые от того, что все они вместе и впереди у них иная желанная жизнь. Я грустно и устало возвращался домой. Шел пешком. Обычно у меня не бывает после ве¬
46 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
селья похмелья, а тут опять тоска засосала в подвздошье так, что я остановился, прислонился к столбу и, обернувшись, с омерзением уставился на иллюминированный лозунг: "Трудящиеся нашей области безгранично доверяют внешней политике родного правительства!"
В этот момент голову мою глухо расколола боль удара. Очнувшись, я понял, что валяюсь на асфальте, что руки у меня скручены за спиною, но глаз я не мог открыть из-за чудовищной боли, сдавившей голову. Я хотел крикнуть и только что-то промычал, меня приподняли, буквально швырнули куда-то, и от резкой боли в позвоночнике все снова поплыло перед глазами.
Ну, как, дорогие мои либералы, не ожидали вы такого поворота судьбы советского человека, считая, что я по-обывательски хаю многие чудесные начинания нового общества? Конечно, не ожидали. Я имею в виду не Джо и Сола, а тебя, сестра моя. Как вам не хочется, чтобы кто-то правдивым словом разрушал веру вашей романтической, мать ее ети, юности в возможность построения справедливого братского общества! Как вы нервозно открещиваетесь от голых фактов и многолетней статистики бандитского отношения власти к личности!
Извините, дорогие, я с пылу с жару сваливаю на вас все шишки, но вы тоже хороши, когда считаете, что я то преувеличиваю, то очерняю, то недопонимаю, то недооцениваю. Извините, но иногда, читая ваши письма, мне хочется увидеть вас на моем месте и посмотреть как бы вы недооценили, недопреувеличили и полуочернили.
Если эти мои слова не имеют отношения к вам лично, передайте их вашим знакомым — бесстыдным болельщикам "СС", "советского социализма". Вас же я приглашаю туда, где я очутился после потери сознания...
...Надо мною грязно-серый потолок. В него вделана тусклая запыленная лампочка. Какой-то липкий, назойливый свет слепит мне глаза. Я не могу пошевелить ни руками, ни ногами. Чувствую на тупо ноющей голове съехавшую повязку. Вздыхаю. Ничего! Дышу. Слава Богу! Дышу. Жив значит,
КАРУСЕЛЬ 47
старое чучело. Приятно испытать привычное чувство жизни после возвращения в сознание, извините, в жизнь. Я не идиот и не пытаюсь сообразить, что со мной произошло. Хватает ума не делать этого. Хотя очень было бы интересно узнать. Очень. Так я думал и пробовал повертеть глазами в разные стороны. Потемнело в них от этой попытки. Больно. Закрыл. Вспоминаю... Я прислонился к столбу. Мне было тоскливо и страшно. Последнее, что я увидел: "Трудящиеся нашего города безгранично доверяют внутренней политике родного советского правительства!"
— Здравствуйте, больной Ланге. — Надо мной склонилась женщина в белой шапочке и в белом халате. — Как себя чувствуете?
— Жив, — сказал я. — Вроде бы жив. Что у меня с руками и ногами? — говорить было трудно, но надо же знать хоть что-нибудь о судьбе своих немногих конечностей.
— По отношению к вам приняты предохранительные меры. Вы буянили.
— Не может быть! Сроду не буянил, — сказал я. — Просто вы ничего не помните, так как находились в не
вменяемом состоянии. Будем вас лечить. — От чего? — Вы находитесь в спецпсихбольнице. Диагноз нам в ос
новном ясен. Вам его знать ни к чему. — Развяжите меня, — попросил я спокойно, но внутренне,
как разведчик бывший подобрался, поняв, что на горло тут никого не возьмешь, нужно по-рысьи начинать бороться за свою шкуру. О самочувствии Веры и Федора, сбившихся, очевидно, с ног в поисках пропавшего без вести человека, я мгновенно положил не думать. Бесполезные думы только сводили бы меня с ума. — Сообщите моим близким, — сказал я. — Пусть принесут передачу. Я есть хочу. И развяжите меня.
— Свидания вам не разрешены. Вас накормят. Пожалуй, ему можно начать двигаться, — сказала кому-то врачиха и, уходя, снова посетовала. — Ведь из трех волков можно было сообразить прелестную полудоху! Какой дурак! А Ланге пусть еще поспит.
48 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Я увидел над собой вторую женщину с желтым, как у китаянки лицом. Глаза у нее были черные с синеватыми белками. Прическа — мальчишеская. Бобрик с сединой. Она сама была похожа на больничную постоялицу с тяжелой хронической болезнью.
— Откройте рот. Проглотите таблетку. Запейте водой. Это — снотворное.
С одной таблетки мне ничего не будет, подумал я. Таблетку проглотил. Запил ее. Хорошо испить водицы. Хорошо. Спать — не подыхать, а сил набираться...
Ну, что, дорогие, ожидали вы такого поворота налево с разворотом к чертовой бабушке? Не ожидали? И я не ожидал. Как поступили бы вы на моем месте и на месте Веры? Представьте, что Джо вышел проводить Сола в Калифорнию и не возвратился. Вы обзвонили все морги, вытрезвители, публичные дома, каталажки, гангстерские конторы, травмопункты и везде вам отвечают: к сожалению, вашего доброго, славного Джо у нас не было, нет и, скорее всего, не будет. А ведь Вере так и отвечали, сволочи бездушные, четверо суток подряд! Но Федор с самого начала смекнул правильно, что я или в психушке или в кегебешном изоляторе. Однако не будем забегать вперед.
Итак: я сплю в смирительной рубашке. Концов моих найти нигде не могут, и сам я не в силах дать знать о себе. Проснувшись, не могу повернуть головы от боли, вижу только потолок, соседа не вижу. Кажется, нас только двое. Лампочка горит весь день и всю ночь. Влила мне сестра, желтолицая и стриженая под мужика, бурды питательной в рот. Дерьмо еда, но стало от нее повеселее телу. А вот сколько я проспал, час или пару суток, не пойму. Принимаю решение косить, хитрить, значит. Прошу у сестры еще снотворного или какого-нибудь успокаивающего лекарства, не могу, говорю, без них ублажьте, дайте таблеточку.
Все же, благодаря самиздату, стали мы образованными и подкованными по части охмурения своих губителей. И я сходу предлагаю им другую игру: сам прошу таблеточку, якобы заветную, кошу, что полюбился мне транквилизаторный кайф
КАРУСЕЛЬ 49
и аминозинная придурь, усыпляю бдительность волков в белых халатах и волчиц. Прошу и прошу. Дайте, мол, и дайте. Сначала давали, а потом, исключительно для того, чтобы помучить человека, стали зажимать. Я же наловчился (это нехитрая, поверьте, наука) притыривать таблетки под язык. Сначала, пока не поднимался с койки, сплевывал их под рубашку. Потом было легче. Втирал в щели пола и под плинтусы. Но не буду распространяться на эту тему. И без меня достаточно написано про психушки.
И вот — ваш дорогой брат и дядя лежит, плюя в серый бетонный потолок, пошевеливает затекшими, но освобожденными конечностями, хлебает тусклую бурду-баланду, держит, как мудрый бурундук, таблетки в подъязычье и в защечье и готовится к беседе с лечащим врачом. Его предупредили, что она вот-вот состоится. Советовали критически отнестись к моментам жизни, которые вызвали воспаление психики и довели ее до взрыва, происшедшего на одной из улиц города в присутствии граждан таких-то, во столько-то часов вечера, такого-то числа и месяца. Положение, больной Ланге, не безнадежно, но все усилия врачей — пустой звук без вашего сотрудничества и сознательности.
Мой единственный сосед по палате, являлся форменным и настоящим людоедом. Я не рассказываю вам страшную сказк у , а, если вы сочтете, что все это бред моей больной психики и недаром, значит, я валялся в психушке, я немедленно прекращу нашу переписку. Да! Людоед. Он был совершенно случайно опознан на улице одной из своих жертв. Я не хочу сейчас отвлекаться для изложения истории этого жуткого человека, рожденного подобно нам нормальной женщиной, на общей для всех нас и затерянной в бездонном небе земле. Вы узнаете со временем все, что он сам рассказал мне однажды. Причем я до сих пор не понимаю: зачем он открывался, если невозможно было даже с помощью анализа души найти в этом... я чуть было опять не оговорился... людоеде крупицу раскаяния и сожаления. Я больше не мог видеть его заросшей черной густой бородой морды и рыбьих, беловатых, плавающих в кровавых белках зрачков. Не буду также рассказы-
50 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
вать, какую я испытал гадливость от чувства человеческой несовместимости с этим ужасным существом. Гадливость, как я понял, неизмеримо сильнее ненависти.
Ненависть я не раз укрощал, смирял, страдал от нее, искал причину ее возникновения не в других, а в себе, гордился, бывало, ненавистью, праведность которой не вызывала сердечных сомнений, испытал, как вы знаете, если не любовь, то жалость к ненавистному стукачу-соседу, было и такое, что мне хотелось повеситься к чертовой матери, когда моя ненависть к себе чуть-чуть не перешла в невыносимую брезгливость, но нет, по-моему, сильней искушения уничтожить другого человека, чем сознание невозможности сосуществования в одном мире твоей человеческой природы с его... Мне трудно подыскать слова для определения природы моего соседа по палате... Однако о нем позже.
Прошла примерно неделя, как меня заточили в психушку... я говорю "примерно", ибо тогда не знал, сколько проспал и провалялся без сознания. Если бы не мука соседства с людоедом, я бы лежал, не вертухался и обдумывал свое положение. Тем более уже стало ясно: хребтина моя не перебита, держится на ней голова и задница, руки-ноги — болтаются и действуют более менее исправно, ребра только побитые саднят и шрам на затылке чешется, заживает, значит. И вдруг меня дергают к лечащему врачу, которого я еще в глаза не видел, а его называют лечащим. Он меня, очевидно, лечил на расстоянии.
Вхожу в сопровождении двух громил-санитаров в кабинет. Кабинет как кабинет. Белые стены и потолки, шкафы с медикаментами, весы, таблица для определения мощности и слабости зрения, гинекологическое кресло, решетки на окнах. За белым столом сидит мужчина средних лет в белом халате и белом чепчике, лицо его показалось мне в первый момент немного знакомым. Я неопытный в этих делах человек, но не мог не просечь, что никакой не врач этот, с интересом всматривающийся в мои глаза тип. Слишком уж новеньким и сидящим, как на театральном артисте, был его белый халат, и сам он как-то не по-хозяйски сидел за столом, постукивая
КАРУСЕЛЬ 51
по нему пальцами. Я сел напротив и благодаря хорошему слуху понял, что он выстукивает какой-то марш. Мы молча смотрели друг на друга, пока я, из вечно гадящего мне озорства, не стал выстукивать пальцами вальс "Сказки Венского леса". Он барабанил по служебному блокноту в кожаном переплете, я просто по столу.
— Как вы себя чувствуете, Давид Александрович? — наконец спросил тип.
— Неплохо. Лучше, чем в первый день. Голова заживает. По рыбалке соскучился, — говорю.
— Давайте, Давид Александрович, начнем нашу беседу не с воспоминаний о том были ли ваши родители подвержены психическим заболеваниям, а о вашем сыне. Ответьте на простой вопрос: считаете ли вы его утверждение, что Посторонний Наблюдатель существует, нормальным? — спросил тип прямо в лоб.
— Кого вы имеете в виду, говоря "Посторонний Наблюдатель"? — поинтересовался я, чтобы собраться с ответом.
— Разве Владимир Давидович не делился с вами сокровенными мыслями?
— Делился. Он — хороший сын, — сказал я. — Только не пойму, куда вы гнете, гражданин начальник. Я не ученый, в Военных делах ничего не понимаю. Но если вы хотите сказать, что мой сын ненормален и, значит, унаследовал ненормальность от отца, что, кстати, пытаются мне внушить, то я сразу должен вам возразить против такого подхода.
— Хорошо. Вот вы считаете себя нормальным человеком. Допускаю, что это так. Нормально тогда по-вашему признавать Постороннего Наблюдателя ученому?
— Не понимаю, — говорю, — чем вам помешал этот Наблюдатель. Что он — шпион американской разведки что ли?
— А вы увиливаете от ответа, Давид Александрович. Увиливаете. Не так начинаете наш разговор.
— Почему же? Я ответил на ваш вопрос, что в ученых делах ничего не понимаю. Давайте о медицине говорить. Хочу знать, сколько меня здесь продержат.
— Когда вылечат, тогда и выпишут. Таков порядок.
52 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
— Чудесно. Мне здесь нравится. Обхождение вежливое. Я люблю таблетки пить успокаивающие. Пей сколько хочешь. И палата хорошая: тихая, а сосед молчит и не курит. В общем, вполне дом отдыха нашего профсоюза.
— Давай, Ланге, без шуток. Повторяю, чистосердечные признания и правдивость будут первыми симптомами вашего выздоровления. Вот — фотокопия амбарной книги. Почерки идентифицированы, да вы и не отказываетесь ведь, что вели записи собственноручно. Поэтому давайте ближе к делу. С чьих слов или с чьих сочинений?
— Скажите, что нужно делать, чтобы прекратить сердечные перебои? — спросил я, оттягивая время для соображения.
— Я не врач, — сказал тип и покраснел, поняв, что жидко обкакался. — Я не терапевт, — поправился он. — Так, с чьих слов или с чьих сочинений ваши записи?
— Сколько мне дадут за то, что я их вел? — Вас не собираются судить. Вас лечат. — Спасибо за бесплатное лечение. Хорошо. Я скажу вам
всю правду. У меня был в Москве друг. Абрам Грейпфрут. У него были парализованы руки после допросов в министерстве госбезопасности. Разумеется, он не мог записывать своих мыслей о наболевшем на обиженной душе и просил делать это меня, что я и делал. Не отказывать же искалеченному приятелю. Затем Абрама увезли в Израиль две дочери. Записи он просил меня сохранить до лучших времен, то есть до его распоряжений. Абрам недавно умер. Вы можете увидеть у меня дома фото его гроба и письмо от старшей дочери. Это все. — Насчет гроба и письма я внаглую соврал.
— Дополнить что-нибудь желаете? — Конечно, — говорю, — с большим удовольствием желаю
сделать пояснение. Когда я записываю с чужих слов, у меня в голове не остается ни малейшей памяти о записанных мыслях и наблюдениях. Я поэтому не мог кончить школу и пошел на завод, где, разрешите напомнить, работал до последнего дня и считаюсь замечательным карусельщиком. Мне Косыгин руку пожимал....
И, верите, после этих моих слов тип снова густо покраснел
КАРУСЕЛЬ 53
а я вспомнил мгновенно, где я его все-таки видел. Вспомнил! Далеко, значит, мне до склероза! Мы еще попляшем, Давид! Мы еще покружимся на славной карусели с серебряными бубенчиками! Конечно же, в охране Косыгина я видел сидящего передо мной типа в белом халате.
— Увиливаете, Ланге, от прямого ответа, — сказал тип. — А вы перечитывали амбарную книгу?
— Боже упаси! — сказал я. — Зачем? Я же не для себя записывал, а для Грейпфрута, для больного парализованного Абрама.
Ну, хорошо. Покончим пока с этой темой. У вас есть знакомые среди персонала спецбольницы?
— Чем вызван такой вопрос? — спросил я. — Вы могли бы с ним или с ней передать записку домой и
получить передачу. Иным образом это сделать сейчас невозможно. Мы идем вам навстречу.
— Нет у меня здесь знакомых. — А до вас доходит, Ланге, — начал раздражаться "тера
певт", — что вы отягчаете свое положение? Вы понимаете, что вас могут скрутить в бараний рог и тогда вам уже не выпрямиться?
— Ну, — говорю, — если вы так слабы и не влиятельны, что не можете без помощи персонала спецбольницы передать моей семье записку и мне принести домашней пищи, то навряд ли согнете меня в бараний рог. Навряд ли!
— С-оо-о-гну-у! — просто взвыл вдруг от бешенства мой лечащий врач. — Согну-у! — Тут он взял себя в руки, вогнал, так сказать бешенство внутрь, но оно исказило его прикидывавшуюся благодушной харю, да и сам он больше не корчил из себя сочувственного добряка. — Я не таких сгибал вот этими руками. Стальные духом раскалывались у меня, как овечки! Понятно?
— Я очень хорошо это понимаю, —сказал я, радуясь в душе, что не чувствую угодничества, страха и крысиной жажды спасти любой ценой свою старую шкуру.
— Вот так и будем разговаривать. И запомните: из вашего "бублика" вы сию минуту можете угодить туда, где этот "бублик" припомнится вам. как цимес! Ясно?
54 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
— Яснее быть не может. — Вы давно ели цимес? — снова заорал "терапевт", и крик
его никак не соответствовал смыслу вопроса. — Вы меня утомили. Болит голова разбитая, как я теперь
понимаю, вашими молодыми "романтиками". Что от меня нужно КГБ? — спросил я.
И вот что я узнал, дорогие! На третий день моего пребывания в "бублике" по "Свободе", "Немецкой волне" и "Голосу" было передано сообщение об избиении меня на центральной улице города переодетыми кегебешниками. После чего я был помещен в психушку. Моим родным запретили посещать меня и передавать пищу. Подробности сообщения были такими точными, что карповцы сделали неглупое предположение о нахождении или в их рядах или среде персонала психушки диссидентского агента.
Карпов уламывал меня и так и эдак, грозил, хитрил, обещал, орал и всячески говнился. Процесс над группой диссидентов, один из которых окопался в психушке по заданию ЦРУ и мирового сионизма, был ему просто необходим. Мне же он нужен был как пятке... одно место, которым Сол и Джо удивляют своих девчонок.
Карпов растерялся и выстукивал пальцами по столу "Если завтра война, если завтра в поход". Я же выстукивал назло ему любимый "Фрейлахс". Потом Карпов нажал кнопку. За мной пришли два санитара и волчица — моя врачиха. Она о чем-то пошепталась с Карповым и сказала:
— В пятую. — Скажите, чтобы выдали таблетки, — сказал я. — Третий
день не получаю. Не сплю и умираю от тоски. — Увести! — гаркнул Карпов, и меня перевели из "бубли
ка" в тихую пятую палату. Несколько дней никто меня никуда из тихой палаты не
дергал. Я наслаждался покоем, выздоровлением головы и ребер и сладко обмирал от надежды возвратиться вскоре домой. Я приглядывался к сестрам, медбратьям и врачам, пытаясь просечь в них того, кто выносил информацию из психушки. Я обмозговывал каждый взгляд, брошенный на меня, и при-
КАРУСЕЛЬ 55
давал значение даже случайным словам врачей, обращенным ко мне, но не мог даже строить предположений. Да и зачем?
Дай Бог здоровья и счастья человеку и подобным ему людям, благодаря которым и наша страна, и мир знают, что вытворяют "самые гуманные на свете" гебешники и партийные придурки с нормальными гражданами.
Про свою обиду я старался не думать, чтобы не растравлять душу. Я как бы подвел в душе итог своим отношениям с гнусной Сонькой (советская власть) и в который уж раз почувствовал и понял, что ни водородные бомбы, ни ракеты — ничего не прибавило ей благородства и великодушия. Как была с семнадцатого года мелким, коварным, лживым и жестоким грызуном, так и осталась. И вожди ее, за исключением, пожалуй, Никиты, которого похоронили по-человечески в сырой земле, а не в кровавой стене, подстать ей.
Ты, Давид, крепни, сил набирайся, Бога благодари, что чекисты по недосмотру тебя не угрохали начисто, и жить готовься продолжать. Жизнь ведь за решками ликует яростно! Ветер с карнизов капли дождя слизывает. Голубь парит в синеве, никакого всемирного тяготения не чуя. Люди своими и чужими делами занимаются. И чего только не происходит в одну только вот в эту минуточку на живой, сносящей терпеливо и милостиво все обиды и измывательства над собою, на нашей чудоподобной земле!
Вон мужичонку-людоеда, соседа моего бывшего, потащили санитары из "бублика" куда-то на экспертизу. Орет он, язык вываливает, вроде бы помешанный, но нет! Цепляется людоед за жизнь всеми когтями. Чует, что единственная для него возможность спасти шкуру — быть признанным больным с рождения безумцем, А ведь мне, ирод, открылся, поняв безошибочно, что не в моих правилах донести, настучать даже на него, на змея, которого любой человек должен, взяв перед Богом грех на свою душу, удавить сальным кухонным полотенцем и выбросить то полотенце на помойку. Мерзопакость.
Приперся он из своей затерянной на Тамбовщине глухомани в наш невезучий городишко свидеться с умирающей сестрицей. Наследство получить хотел: денег десять с лишним
56 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
тысяч, дом и всякий скарб. И решил людоедина пойти купить чего-нибудь в наш гастроном центральный. А жрать в гастрономе нечего, кроме прошлогоднего борща в банках ржавых, завтрака туриста, где перловка полусырая смешана с томатом и рыбными опилками, хлеба, соевых конфет и советского шампанского. Взял людоед шампанского, хлеба, кислой капусты и соевых конфет. В ярость, по его словам, ужасную пришел от такого выбора продуктов, но делать нечего. Жрать охота, а в доме умирающей из еды только герани пожухлые, неполитые и переживший не одно уже поколение хозяев фикус. Даже собаки шелудивой не было в доме умирающей. А то людоедина закусил бы вымоченной в уксусе и затушенной в чугунке собачатиной. И вот, забыв от голодухи следить за выражением своей людоедской хари, вышел он на улицу, на проспект Ленина со зверски горящими глазами и оскалив крепкие свои белоснежные красивые зубы. "Милиционера вон того молоденького зажарить бы сейчас на вертеле! Неплохо пошел бы он под шампанское и кислую гастрономовс-кую советскую, мать ее ети, капустку! Ишь рыло наел, поросенок в фуражке!" — подумал тогда, оголодавшись, людоедина моя знакомая, и, совсем забывшись, впервые за много лет скрытной жизни, облизываясь и сглатывая бешеные слюнки, стал заглядываться на пухленьких мальчишечек, дебелых бабенок и стройных, скачущих, как овечки, девушек... Забылся, змей, и это его погубило. Догнал тварюгу тупой колун.
— Извините, гражданин, ваши документы! — говорит ему запыхавшийся милиционер, которого "гражданин" воображал десять минут назад посаженным на вертел и потрескивающим над угольками.
Вынул мой сосед по "бублику" паспорт. И тут бросается на него с диким воплем интересная женщина, тянется намани-кюренными ногтями выцарапать глаза и кричит, задыхаясь, кричит побелевшими губами:
— Это — он!.. Он! Это людоед, товарищи!.. Не дайте ему уйти... Я не сумасшедшая!.. Это — людоед!
— Пройдемте, гражданин. Там разберемся. Следуйте, гражданка, за нами, — сказал жареный милиционер.
КАРУСЕЛЬ 57
Вот тут-то и окатило нашего людоеда тухлой белой и холодной волной приближающегося возмездия. Открыл он по дороге в отделение шампанское, чтоб не пропало зря, вылакал его из горла, заел кислой капустой, что само по себе было частичной местью за все его злодеяния и стал безумно хохотать, решив, что прикинуться бесноватым — единственный шанс на спасение от вечной каторги или смерти...
Он сразу же узнал в интересной женщине молоденькую девчонку, которую намеревался забить и сожрать в каком-то сибирском городе в голодном 1944 году. До этого он, по его словам, угробил более двух десятков душ, а тела их пускал на прокорм себя, своей бабы и несчастных доходяг, эвакуированных из блокадного Петербурга. Петербургом мы с Федором называем город, ныне носящий имя Ленина.
Помню, в самом начале людоедского рассказа я чуть не сблевал от чувства гадливости и исступленного гнева своего сердца и с трудом спросил:
— Как же ты мог пойти на такое? — Советская власть приучила, — с глубоким убеждением и
прискорбным вздохом, как человек внушающий себе, что нет его личной вины в чем-либо ни капельки, ответило людое-дище. — Она и только она! — повторил он упрямо. — Разве не она голодуху устроила по всем деревням в нашей области? Она! — тут он перешел на шепот. — Комиссары-то, паскудины, все до зернышка у нас позабирали, коров-кормилиц и лошадей увели, кур на постое пережрали, нас с одним шишом оставили. А было нас шестеро пацанов у отца с матерью. Хочешь верь, Давид, хочешь не верь: у меня на глазах один за другим брательники мои мерли. Тогда мать повесилась, загоревав и с ума сойдя, а папаня сказал: "Будя! Поели вы нас — теперича мы вас пожуем маленько!"
Пропал куда-то папаня дней на пять. Вертается на санях. Ночью дело было. Я сам так ослаб, что, когда подсоблял выгружать из саней какой-то тюк, в обморок завалился. Очухиваюсь от тепла жизни, и кружится моя голова, потому что учуял я бульканье на печи духовитой похлебки, и увидел на столе горку испеченных ржаных лепешек. Выкормил меня па-
58 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
паня. Юшку одну сначала давал, которую ты зовешь бульоном Лепешки кусок размачивал и давал мне. Потом к мясу помаленьку приучил. Мясо, скажу тебе, как мясо: смесь вроде бы курятины с поросятиной, несколько прислащенная. Окли-мался я — парнишка. Силенка во мне враз заиграла, и тогда открылся мне папаня. Мы, говорит, Михей, не скотину жрем, между прочим, с тобою, а кое-что похуже. Комиссаров мы с тобою шамаем, ибо другой возможности спасти жисть себе и своему последышу временно не предвидится. Они нас тыщами жрут и в могилу голодною смертью вгоняют, а мы их — по одному с тобой, по одному. На всех оставшихся в деревне хватит. Видишь по воду люди пошли? Ожили! Мне спасибо говорят. А уж я за свой грех на Страшном суде один отвечу. Отвечу один и оправдываться не стану. Не хочу — бесстрашно скажу хоть самому господу Богу — оправдываться, но готов к любому наказанию. Нельзя было с нами так поступать. Нельзя было не за людей считать, а за кулаков каких-то! Нельзя было! Прости, скажу, Господи, за вину не перед зверями-комиссарами, а перед Тобой!.. В общем, Давид, спас тогда мой папаня человек тридцать от голодухи. Пропадал иногда на неделю. Потом вертался. Муку, ворованную у Советов, привозил, соли, масла постного и мясо в тюках. Никто так и не узнал, что это было, кроме меня. Вокруг же на много верст повально опухали и подыхали люди, и не то что на сев выйти по весне не могли, а хоронить близких сил не хватало. Вот до чего довели деревню большевики-коммунисты. Если бы дали тогда мне товарища Сталина — зверя бешеного и Кагановича впридачу — исполнителя его первого по колхозам, я бы живьем их обоих сожрал, клянусь тебе, и не покривился бы, только соли бы маленько попросил, уксуса и горчицы...
Перемерли, в общем, тогда везде люди. Даже лето с лебедой, крапивой и ягодами не спасло многих... А наша деревенька уцелела, благодаря папане. Но и уцелела на свою беду. Набрел на нас случайно какой-то инспектор. Видит баб, мужиков и пацанву с рожами более менее отъетыми и давай орать: "Вы хлеб, сволочи, от Советской власти схоронили!
КАРУСЕЛЬ 59
Сидите тут, жрете и в колхоз не вступаете. Но ничего! Скоро вы у меня в Сибири попердите ишачьим паром!"
Хотел было папаня, я это по его глазам понял, прикончить инспектора, но людей засмущался. Порыскал инспектор по хатам, порасспрашивал деревенских про исчезнувших с концами товарищей и уехал. А деревня вся наша разбежалась по городам куда глаза глядят.
Подались мы с папашей к дяде его на Алтай. Только обстроились там слегка, скотину завели, жить можно и все такое, как опять нагрянули к нам комиссары и давай раскулачивать, то есть грабить. Папаня велел мне в город бежать и больше вообще в деревню, на землю не возвращаться. Сам же единолично перестрелял восемь человек из продразверстки и потом в рот себе дуло вставил. На том месте теперь памятник стоит "Зверски убитым пионерам сталинской коллективизации. Вечная вам память, товарищи!" Я там был как-то. Видел, Папаню помянул... Так-то вот, Давид...
Жил я в городе. В Сибири. Женился. Истопником в обкоме работал. Насмотрелся, как коммунисты в тылу во время войны гуляют. Вволю насмотрелся, как пьют они, блядуют, обжираются и руководят тыловой жизнью. Бессовестные, надо сказать, наглые и безнаказанные в большинстве своем люди. А бабы их скупали у эвакуированных золотишко, камешки, картинки всякие и заграничную одежонку. Верней, не скупали, а на хлеб, сало и табак меняли. И вот, не знаю, как уж это вышло, звериная ненависть во мне вдруг объявилась. Не к обкомовцам, а вообще. Просто глаза мои залила ненависть. Видать, не прошло без следа то, что выкормил меня отец человечиной, не прошло...
Лет десять назад книжка мне попалась про тигра-людоеда и как его обкладывали, чтобы уничтожить. В Индии дело было. Вот и я вроде того тигра был, только похитрей. На фронт я идти воевать за большевиков не желал. Блатной один беглый мастырку мне заделал: сахарной и табачной пыли я надышался и кровью захаркал. В легких рентген указал огромное затемнение. Чахотка, так сказать. Белый билет и добавочная хлебная карточка. Из обкома уволили меня по бо-
60 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
лезни. И взялся я за свой скверный промысел. Надо сказать, что баба моя тоже в жизни кровожадностью заразилась. А может, и родилась самой собою. В детдоме она уборщицей работала. Но на самом деле главным воспитателем являлась. По струнке сироты у нее ходили, а как выкаблучивался кто-нибудь или воровал на кухне, так она бралась за дело и колошматила виновных в кладовой мокрыми полотенцами. Двух пацанов-армян до смерти забила. По почкам она их, по почкам. Ну, это ладно. Хрен с ней, с бабой. Она и подохла не лучшей смертью — от рака. Год от боли выла, но врачи не давали ей успокаивающего, сволочи. Слухи до них дошли какие-то о жестокости бабы моей. Короче говоря, Давид, взялся я опять за это дело. Не без предварительного размышления взялся. Как тигр примеривался к моменту. Не мог же я завалить самого секретаря обкома — жирную такую рожу? Не мог. Хватились бы его сразу. И за простых городских нельзя было браться. Риск. Эвакуированные мало кого из начальства интересовали, да были они такими худыми и синими, что самих откармливать пару лет надо было котлетами с макаронами. Впрочем, в бабе моей ум был крепкий и дотошный. Уговаривать мне ее долго не пришлось. Давай, говорю, потрудимся с годочек умело и нам на всю жизнь хватит. Уедем отсюда, дом купим и будем кверху пузом лежать, да радио слушать.
Думали мы, сидели с бабой, думали и додумались. Аж в ладошки захлопали. Верно уж больно додумались. Ай, да мы, ебитская сила! Сами мы жили на краю города, за пустырем, в домишке, уцелевшем от пожара целого барачного поселка. И вот идет однажды моя баба к госпиталю, где раненых залечивали и опять на фронт гнали. Губы, сука, накрасила, брюхо ремешком опоясала, чтобы бедро ходуном ходило, волосню ужасно густую на ногах я самолично выбрил ей своей опаснейшей бритвою, туфли гуталином намазала, пудрой заграничной, на хлеб вымененной, рыло наштукатурила, духами "Красная Москва" освежилась и двинулась красюч-кой к раненым. Я говорю, ты выписанного тащи, залеченного, дура, чтоб не хватились его, чтоб он с предписанием был,
КАРУСЕЛЬ 61
с вещмешком продуктовым и так далее... Но зря я бабу учил. У нее у самой башка была, как у Гитлера — умная и ужасно злющая. Первого привела она молодого офицерика-летчика. Я же, согласно плану, за стеной находился в чулане, откуда мне и слышно было и видно, что в моем доме за стеной происходит... Смотрю, а она, падла такая, глазками и взаправду играет, рюмки-стопочки волокет, винегрет, тушенку, офицерик вещмешок развязывает, по жопе бабу гладит, изголодался, видать, по этому делу. Сели, чокнулись, выпили, закусили, сволочи. Мне-то каково за стеной слюнки глотать? Еще выпили и смотрю: штаны офицерик сымает, не стесняется нисколько и идет прямо на мою бабу со своим стоячим наперевес. Баба и растерялась. А может, и притворилась, что
растерялась. Все они, эти бабы, Давид, враги народа, поверь мне. Не ожидал я такого течения событий, не ожидал. Офицерик закосел с непривычки, валит бабу мою, хоть она и верещит свои любимые слова: "Не давай поцелуя без любви!" — валит и приговаривает: "Почему же, госпожа, без любви? Я тебя люблю, как небо, и если ты мне сейчас не дашь, то, значит, ты меня не любишь, и тогда я умру".
Надо сказать, с пистолетом был этот офицер, боевой. Даже гимнастерку всю в орденах не снял. Отвернулся я от щели, чтобы сдержать себя и шуму не поднять с пальбою, только слышу, как офицерик, пилот проклятый, жахает мою бабу и то и дело говорит ей: "Теперь давай бочку сделаем... Хорошо?.. Переходим в штопор!.. Ух, как хорошо!.. Переворот через крыло!.. Держись, Тоня!.. Смерть фашистским оккупантам!.. За Родину! За Сталина!.. Бомбиться еще рановато!.. Мы еще полетаем, Тоня! Я на тебе женюсь после войны... Ты "Ильюшин", а не баба!.. Перехожу в двойной иммельман!"
Затрясло меня, Давид, как сейчас помню, глянул я в щелк у , смотрю: баба моя на краю стола сидит, средь закуски, нога у нее одна где-то сбоку дергается, другая желтый абажур задевает и качает, летчик же на табуретке на коленках стоит и орет: "Тоня... Тоня... заходим в пике... потом мертвую петлю делаем... потом бомбимся на пару... Тоня!"
Ввела меня эта "мертвая петля" почему-то в бешенство.
62 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
Не стал я ждать, когда сука эта поднесет офицерику обормота стакан, где самогон на крепком самосаде настоян, чтобы враз в сон, с ног долой, чтобы дух вышиб обормот из человека и делай тогда с ним что хочешь. Беру полено березовое, тряпкой половой обматываю, вхожу тихонько и не промахиваюсь, и радуюсь, как сейчас помню, что не дал я кончить офицерику, не дал, заплатил он мне за все свои "двойные иммельманы", не вышел, собака, из "мертвой петли" и даже не пикнул. Придушил я его, для пущей уверенности, шарфом. А баба, ты подумай только, свинья такая, со стола не слазит, пыхтит, глубоко забрало ее, из пике, тварь, выйти не может, и тут меня самого на нее потянуло, ничего с собой поделать не смог. И к лучшему это было, скажу я тебе. К лучшему. Получилось у нас в тот раз с Тонькой так, как никогда еще не получалось, и позабыл я, пока наяривал ее на столе, про яростную обиду. Видишь, как устроен человек и мало еще наукой изучен. А если не залез бы я тогда на бабу, то убил бы. Точно знаю — убил бы. Я ведь и шел с полешком обоих убивать...
Все чисто в тот раз было. Чище быть не может. Вещички на толкучке забодали. Остальное на стюдень пошло и на кулебяку. Это мы у эвакуированных не на деньги обесцененные выменивали, а на часы, как я уже говорил, на золотишко и всякие камешки с бусами... Больше такого случая, как с летчиком не повторялось. И вообще я строго настрого приказал бабе брать кого поглупее да покерзовее — пехоту, ибо с ней возни меньше. Глушанет солдатик какой-нибудь стакана два обормота и — с копыт; колуном не разбудишь. Все дела... Честно говоря, сами редко... это... ели, но бывало пробовали. Оно... вкусное, но нам и без этого хватало хлеба, водки и сала. От американских консервов, что в госпитале на дорогу в пайке выдавали, деваться под конец было некуда. Рыло у меня от харчей залоснилось. Чуть не погорел из-за него. Пришлось по новой надышаться сахарной и табачной пыли...
И вышло у меня, у дурня, так, что захотел я бабе своей отомстить за того летчика. Захотел на глазах у нее, у паразитк и , поиметь красоточку помоложе. Пусть поглядит и потрясется, как я в чулане темном, пусть посрежещет, тварь, зуба-
КАРУСЕЛЬ 63
ми и перекосится в сикось-накось от человеческой ревности... Теперь, говорю, я приведу человека. Сиди там смирно, пока управлюсь. Выйдешь если раньше времени — промеж глаз садану из пилотского нагана.
Семья была одна из Ленинграда. Выкормил я ее стюднем, бульоном и кулебякою. Подохли бы без меня, как пить дать. Было время, когда за кольцо с бриллиантами люди масла не находили. Выкачали и из Сибири все соки. Ленинградские дохли тучами, как мухи. Ну, и взмолилась старушенка одна видная спасти ее внучку. На одного вас, говорит, молиться на том свете буду и берите все, что у меня есть, все — ваше. С трудом поднял я на ноги девчушку. Лет пятнадцать ей тогда было. С трудом. Кончалась в ней от блокады жизнь и организм уже не желал принимать ничего такого съестного и питательного из человечины. Не желал. Словно чуял ее организм, что что-то тут не то, хотя девчушка с неделю лежала в забытьи. Ладно, думаю, ибо злой какой-то азарт разобрал меня тогда, не покинешь ты так просто, девочка, этот белый свет, я тебя выкормлю, гладкой станешь, грудь нальется, ляжки из желтых палок в теплые пышечки превратятся, с языка след смерти сымется и волосы вновь отрастут. Выкормлю! И забил я ради той девчушки поросенка нашего, хоть и решил забивать его не раньше 7 ноября. Он рос хорошо. Перемалывал бывало все косточки, что от солдатиков оставались и прочее. Забил. Бульона понес девчушке. Хлеба в него накрошил. Укропчиком посыпал. И ты подумай, Давид, приняла она этот поросячий бульон. Приняла, словно уловила каким-то нюхом, что не туфтовый он, а настоящий свиной, домашний, сознание, однако, потеряла после пяти-шести ложек, думали не оживет. Ожила. На поправку пошла, как деревце политое после засухи, силы набирала. И тогда я проникся к ней бешеной ненавистью, что разгадала она состав той пищи и отвергла ее всем нутром. Покоя мне такая страсть не давала.
Знал я уже точно, как я с Лидою поступлю. Только бы заманить ее к себе незаметно, окольными путями, а тогда — завязываем с бабой все это дело и на покой куда-нибудь
64 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
подальше отсюда... Встала Лида на ноги и такая из нее вышла красотка, что ноги бывало у меня подгибались от слабости, когда я встречал ее на улице. Старушенция заплатила мне за мою настырную работу и за поросятину всем, что у нее оставалось после красных шмонов в старые годы. Много, надо сказать, заплатила.
Но учиться Лида дальше не пошла. Пошла она в госпиталь медсестрою, чтобы фронту помогать. В тот самый госпиталь. Втюрилась там по уши в какого-то романтика, как говорят теперь, тяжелораненного. Встречает меня однажды и просит спасти его. Клянусь, говорит, я расплачусь с вами со временем, сейчас у нас ни денег, ни брошек больше нет. Спасите Игоря! В госпитале голод. Воруют мерзавцы у раненых масло и консервы. Воруют и продают. Их поймают, дядя Михей, поймают, но Игорь-то погибнет. Спасите... Хорошо, отвечаю, а сам с трудом себя в руках сдерживаю, такая во мне страсть играет. Страсть завалить ее и ломать и долго не отпускать, и потом уничтожить, чтобы больше не было Лиды на белом свете. Хорошо, говорю, время тяжелое, везде тыловые крысы воруют, что можно и что нельзя, но у меня для себя на черный день припасено мясца и сала. Приходи, поделимся. Гора с горой не сходится, а человек с человеком завсегда сойдутся. Завтра, говорю, приходи, да не болтай никому про мои припасы.
И вот, Давид, сижу я у окошка и жду. Все у меня для ее приема готово. Трудно сейчас рассказать, что во мне происходило, когда увидел я Лиду, идущую через пустырь, идущую спасать своего раненного Игоря. Больше никогда не было таких немыслимых бурь во всем моем организме. Никогда. И задача еще возникла, как виду не подать, что торчит у меня, прямо из портков рвется, извини уж за подробности. Марш в чулан, говорю бабе, и — цыц, если жива быть хочешь. Я тебе, говорю, блядь, покажу двойного иммельмана!
Заходит Лидочка, поросеночек мой, оглядывается. "Дядя Михей, каждая минута дорога! Он умереть может. Будьте милосердны!.." Эти слова старушенция любила мне говорить... Хорошо, говорю, хорошо, и веришь, Давид, сейчас вот, в эту
КАРУСЕЛЬ 65
самую минуту все во мне трясется, как тряслось тогда, и бешено сердце около самого горла ухает... Хорошо, Лидочка, только не отпущу я тебя без того, чтобы не угостить. Как хочешь, но не отпущу... Рожа-то у меня, конечно, зверская, я это сознаю, но, наверное, я тогда по-особенному как-то, не сумев совладать с собой, слова говорил, и Лида вдруг застыла на одном месте, между столом и шкафом, и вытаращила на меня глаза в безумном страхе, словно снова учуяла все обстоятельства, не умея себе в том признаться, и только шептала бескровными губами: "нет... нет... нет..."
А мы, говорю, никаких "нет" не понимаем, садитесь, Лидочка, за стол. Еще бы минута и не стерпел бы я... бросился бы на нее, и все было бы так, как задумал, но опять вмешалась в мою судьбу проклятая советская власть. Стук в дверь. Отворяю, взяв себя в один момент в руки. Две старых вешалки из райсовета появились с подпиской на заем. Это надо ж ведь — в такую минуту! Ну хорошо, что не позже. В комнату я их не пустил. Собрал быстро Лиде сальца, окорока копченого, масла, сахара, хлеба, надолго, говорю, эта подписка, беги к своему Игорьку, в другой раз попою тебя чаем.
Надо сказать, что взяла она у меня из рук узелок со жратвой как-то машинально, думала, небось, в этот момент о чем-то другом. Взяла. Спасибо не сказала. Ушла. Вернее, без оглядки отвалила. И бежала не так, как бегут, когда просто спешат, а так словно бы уносила ноги от места, на которое не могла оглянуться от страха.
Подписался я тогда на заем, как белобилетник, со скрипом, и баба подписалась, из чулана выйдя, и как только ушли советские старые шкелетины, набросился я на нее вместо девчушки и в момент успокоился. Да, говорит мне баба, в отместку, ты — не летчик! Ну, я ей кулаком в бубен врезал и говорю: собирай монатки. Каждая минута дорога. Допечет нас теперь эта девчонка.
В два дня мы снялись. Пару взяток дали приличных в милиции и в райсовете. Берем только драгоценности, деньги и жратву, следы заметаем, хотя их никогда не оставалось, потому что сжигали все или закапывали на пустыре разные ор-
66 ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ
дена, пуговицы, ремни и так далее. Следов мы не оставляли. Тут я был спокоен. Снялись с концами. Жили припеваючи, но не без страха. И больше ничего мне тебе, Давид, говорить неохота. Серая подступает к горлу пустота, серый холод вот сюда, к душе подступает... Узнала ведь, тварь, безошибочно узнала, а я, может, с этой секунды прикидываться не желаю. Зачем? Верно? Я ведь и фамилии всех солдатиков помню. Не забыл. Пусть хоть родственникам их напишут, что не без вести пропали солдатики, а погибли. Чего зря ждать? Как думаешь, Давид?
— Так и написать, — спрашиваю, — что съела их мразь по имени Михей, невозможный выродок рода человеческого?
— Зачем же "прямо так"? Пущай чего-нибудь наврут. Они врать умеют.
После этих слов людоед Михей, как ни в чем не бывало стал дожирать оставшееся от обеда пюре с вялым кусочком желтого огурца. Я без ненависти, без злобы, вообще без каких-либо чувств всматривался в его заросшее до самых глаз рыло. Всматривался, как в диковинного ужасного зверя, отгоняя от себя мысль о подобии наших существ, не пытаясь даже уловить в своей голове все рассказанное этим выродком и не отшатываясь внутренне от страшного для своей совести решения, от спокойной уверенности, что я его сейчас вот, не откладывая дела в долгий ящик... пусть только дожрет пюре... придушу, сотворю суд, совершу возмездие, не жить мне без этого, ибо ничего не сумел бы я доказать следствию, даже если бы превозмог физическое омерзение к праведному, казалось бы, доносу. Доносить я не могу, вы уж меня извините. Лучше уж на себя взять ответственность за самосуд. Суд меня осудит, и правильно, но люди оправдают и, возможно, Бог простит. Поверьте, дорогие, это я сейчас так рассуждаю, а тогда не было у меня никаких ни на грамм сомнений в том, что я хотел сделать с гадиной. Не должна она была жить, не должна... Только эти слова стучали мне в виски... не должна, гадюка... не должна... не должна...
— А вообще-то раскалываться мне самому нечего. Я хоть впрямую изводил человеков откровенной корысти ради, а
КАРУСЕЛЬ 67
другие вон миллионами в Азии глушат и в Париже, говорят, учились. Жизнь до чего хочешь доведет и пущай жизнь саму, а не меня судят, — пожрав и неожиданно воспрянув, сказал Михей. Затем пакостно и громко отрыгнул.
Плоть моя вместе с душой хотели было спасительно отключиться в обмороке от тяжких и невозможных для нормального перенесения впечатлений, но я сжал в кулачине своей всю боль и жалость за загубленные жизни исцеленных в госпитале солдатиков, сжал с раздиравшим мое сердце несогласием, что такое вот может безвозмездно происходить на прекрасной земле, и, чувствуя, что вот-вот покинут меня от дурноты последние силы, что наступает, возможно, конец моих дней, поднялся с койки и без примерки врезал в скулу мерзкой твари... Он отвалился головой к стене... А теперь придушу, подумал я, сейчас придушу...
На этом месте, дорогие, я хочу потрепать вам нервишки, как это любят делать некоторые сочинители страшных и занимательных историй. Я на время оставлю людоеда Михея, лежащим неподвижно на койке и пустившим кровавую слюну с губы в завитки своей синеватой и жесткой, как железная стружка, бородищи... Погадайте, что было потом. Уверен, что не догадаетесь. Но не обижайтесь. В конце концов, я пишу не протокол допроса, где "почему" непременно следует за "потому", а вспоминаю. Причем вспоминаю, как я лично хочу, а не Сол или Джо. Мне кажется, что так будет инетресней, и я уверен, что если бы писатели выкладывали в самом начале самое интересное и страшное, следуя нервным прихотям некоторых чересчур нетерпеливых читателей, то это было бы так же противно и нелепо, как выпускать в продажу разжеванную кем-то специально для вас жвачку. Жвачка должна быть свежей! А уж как ее жевать — наше личное дело. Хочешь жуй до конца, не хочешь — прикрепи ее к рулю или к пуговице (так поступают мои внуки), а потом жуй опять. Я уже кое-что понимаю, как видите, в заграничной жизни. Но можно вообще не жевать, если не появляется такого желания. Все дописанное до этого места я завтра отправляю с Ивановыми (есть у нас и такие еврейские фамилии). Так что продолжения вы будете ждать несколько дней, недели полторы.
В БЛИЖАЙШЕЕ ВРЕМЯ ВЫХОДИТ В СВЕТ НОВЫЙ
р о м а н Ю З А А Л Е Ш К О В С К О Г О
КАРУСЕЛЬ Роман написан в форме писем простого еврейского
рабочего Давида Ланге, который обращается к своим
родственникам в Америке.
Давид Ланге — знаменитый в своем городе карусельщ и к — более не способен жить среди окружающей его лжи, он переживает глубокую жизненную драму и в конце концов покидает СССР.
Письма Давида Ланге написаны в удивительном жанре, и жанр этот вполне соответствует окружающей его фантастически-уродливой жизни — он балагурит, ерничает, издевается (а к а к же еще писать о его городе и заводе, где нет и намека на простые человеческие отношения). Но сквозь этот грубоватый, насмешливо-эпистолярный стиль легко почувствовать глубокую душевную боль. Перед нами подлинно человеческая трагедия, через которую проходит герой Алешковского. Вначале обыск, затем психушка, куда заточают вчера еще знаменитого карусельщика и, наконец, отъезд из России.
Психушка — это к а к бы апогей всего происходящего, это даже не реальность, а некая фантасмагория, с соседом-людоедом, с сумасшествием местного начальника К Г Б , с дикими людьми и не менее дикими ситуациями.
Цена книги при предварительном заказе - 12 долларов.
Цена в магазине 14 долларов.
Пересылка - / доллар.
Заказы и чеки высылать по адресу:
394 High Middletown CT 06457
____________________________________
Игорь ПОМЕРАНЦЕВ
"...МОЯ РОДИНА
ОДИНОЧЕСТВО"
Во сне, откинув правую руку, нащупать пустоту и счаст
ливо улыбнуться.
Шоссе, вычерченные лекалом, не сдерживают полета фанта
зии. Она разбегается, чтобы работать наедине. Край этот вер
тикален. Если его разгладить и расправить, то получится ог
ромная плоская страна, целый континент. Тогда бы лица ту
земцев, стремящиеся к профилю, стали широкоскулыми и
круглыми. Тогда бы на лицах здешних женщин умещались
тысячи поцелуев. Теперь же на остром осколке губы может
приютиться пол, от силы две третьих поцелуя. Край этот похож
на лошадь, брошенную на спину. Ее тело изображает движе
ние, но не по горизонтали, а вверх. Ветер не бьет в лицо, не
развевается бурка.
Я приехал сюда давно, на несколько дней, но так и остал
ся тут. Сперва часто звонил близким, они спрашивали, когда
вернусь. Не сомневаясь в искренности своих слов, я говорил:
Copyright И.Померанцева
___________________
70 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
через неделю-другую. Потом, принявшись писать Хронику, перенес отъезд на весну. Я ехал сюда с десятью сорочками, будучи уверен, что мне хватит их дней на двадцать. Сорочки погладила и уложила мама. Стирая пыль с чемодана, она приговаривала: смотри же, меняй сорочки, а не хватит — купи новые. Сорочки эти я давно сносил и, когда в последний раз, года три тому, говорил с мамой по телефону, сказал, что выполнил ее наказ: купил сорочки.
О, как прозрачен и чист целительный горный воздух. Из него отливают долины и пропасти, он оттачивает форму носа, окрыляет легкие, от него лопаются, как лампочки, головы детей и стариков. Безумные искатели элексира жизни, оторвите глаза от пузырьков и пипеток, от колб и реторт, хватайте бидоны, кувшины, окна с двойными рамами — и в горы! Идет раздача горного воздуха. Кому добавку? Тянутся, тянутся караваны, груженые воздухом, во все концы света. Но разве удержишься на извилистых тропках над ущельем, разве ухватишься за собственный тонкий крик, тонущий в горячей брани, стиснутой валунами студеной речушки?..
Туман, овечье блеяние, размытые пятна гор. Острое, как брынза, воспоминание. Высокие, полные жизни мать и отец. Резвые голоса сестер, братьев. Отец что-то неслышно рассказывает матери, пока она, улыбаясь, поглаживает его револьвер. Портупея снята, кобура раскрыта. В запахе солоноватого на вкус кожаного ремня угадывается то ли дым, то ли пот. В углу грудой свален привезенный отцом каракуль. Кажется, он дышит. Мы уже знаем: вечером придет закройщик, замерит сантиметром наши плечи и талии, пошуршит шелком для подкладки и уйдет, шепоча цифры. Нет, не выйти нам всей семьей, облачившись в каракуль, пред завидущие очи других гарнизонных семей. Не протягивать закройщику руки за золотым. Не возвращаться больше отцу из набега. Но отчего я вспоминаю все это здесь, в Краю тишины и покоя?
"...МОЯ РОДИНА-ОДИНОЧЕСТВО" 71
Молчание — здешний язык. Эхо молчания — язык здешних поэтов. Мне пришлось провести в Краю долгие годы, прежде чем я разобрался в свойствах тишины. Для тишины у краян существует около трехсот обозначений: сырая тишина (закушенная нижняя губа), тишина скандала (отведенный до предела большой палец), тишина повиновения (поджатые ягодицы) , тишина разочарования (неподвижная грудная клетка), тишина любви (скошенные до боли глаза) и так далее.
Поэзия же краян практически недоступна для чужеземцев. Понятен лишь принцип: к примеру, вместо того чтобы обозначить тишину разочарования соответствующим знаком или жестом, выбирается совершенно иной знак, хотя подразумевается именно тишина разочарования. Лишь благодаря общей атмосфере стихотворения понимаешь дерзость замысла поэта. Шедевры лирики краян — это стихотворения, в которых все знаки не соответствуют их традиционному смыслу. Эти шедевры можно понять лишь с оглядкой на контекст жизни и всей поэзии. Кроме того, все усложняется предельно причудливыми строфикой и просодией. Долгота цезур колеблется: она может быть равна долготе взмаха ресницы или падения осеннего листа на дно пропасти. Простои и паузы легко объясняются бесчисленными пустотами и пробелами в ландшафте: будто растопыренные вершины или разбросанные по холму овцы, или растопыренная пятерня (тишина вожделения) . Впрочем, объяснение это и впрямь слишком уж легкое, ибо нет оснований считать, что местность и образ жизни определяют поэзию, а не наоборот. Прозы у краян вовсе нет.
Под горами пролегают туннели. Они тянутся месяцами. Можно взять билет на сентябрь и вынырнуть где-то у побережья во второй половине апреля. О подобных путешествиях рассказывают сотни историй. Что может быть привлекательней и страшнее жизни на ощупь! В составе есть вагон-церковь, вагон-безопасность, вагон-богадельня. Люди, полюбившие друг друга пальцами, руками, знающие друг друга лишь по прикосновениям, как правило, боятся конца пути, упрашивают, приносят драгоценности, валяются в ногах машинистов:
72 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
будьте великодушны. Бога ради, убавьте скорость, затормозите, поверните вспять, мы так боимся увидеть друг друга. Машинисты неумолимы. Процент самоубийств в туннеле значительно выше, чем на земле. Но браки, заключенные в вагоне-церкви, намного устойчивей, чем где бы то ни было. До краян доносится гул поездов, но они никогда не пользу¬ ются ими.
В Край я приехал в поисках одиночества. Писание Хроники — не более чем отговорка. Дома мне мешали чужие слова. Мой мозг жил вне законов трения и притяжения. Едва ли не каждое слово, услышанное или увиденное, вызывало во мне обвалы, лавины. Я не успевал ухватиться за спасительную ветку или корень, нависающий над оврагом, меня швыряло из стороны в сторону, несло по течению, затягивало в водоворо¬ ты. На службе все мои силы уходили на то, чтобы ничем не выдать ежеминутных катаклизмов, происходящих внутри. Всего невыносимей были дети, мои дети. В исследованиях по психологии довольно подробно анализируются истоки и характер детского словотворчества. Но мне не было дела до исследований. Я понимал, что с моими детьми, особенно с дочерью, происходит нечто подобное тому, что происходило со мной. Но как легко и естественно они это принимали! Я отча¬ янно барахтался в потоке, а они, повинуясь инстинкту, отдавались ему, и порой казалось, что именно они управляют потоком, их хрупким коленкам повинуется его бычья шея. Дома я почти не вынимал из ушей отвратительных розовых затычек, купленных в аптеке. И вот — отъезд. Гигантский скачок. Перепад. Взятие звукового барьера. Измотав вконец, меня выбросило на берег, на сушу, на твердую почву. Теперь я отчетливо вижу, словно на карте звездного неба, холодные раскален¬ ные слова, связанные во времени и пространстве. Каждую полночь я совершаю прогулку. Это старая привычка, которую уже можно было бы изменить: ведь в Краю улицы ночью не менее пустынны, чем днем. Перед сном я часто повторяю про себя слова одного забытого всеми поэта: "Моя родина — одиночество. Я — эмигрант". Как бы он завидовал мне!
"...МОЯ РОДИНА-ОДИНОЧЕСТВО" 73
На днях случилось нечто дикое. Я возвращался вечером домой. Внезапно из перелеска, справа от дороги, появились два краянина с охотничьими ружьями, ягташами, в высоких сапогах. Рядом бежали борзые. Я не успел всего разглядеть, ибо тотчас бросился наутек. Поднялась пальба. Сперва я спрятался за какой-то скирдой, потом метнулся к проволочному заграждению, перепрыгнул его и упал, распластавшись всем телом. Собаки пронзительно визжали. Меня подняли пинком сапога в бок. Связали руки, долго куда-то вели. В пещере, в полной темноте, меня раздели догола и выбросили вон.
"В сумеречный предрассветный час его голое исцарапанное тело продиралось сквозь чащу. Его распухший язык изрыгал проклятия".
По утрам краянки выбивают перины и пуховики. В разреженном воздухе каждый удар звучит хлестко и отчетливо. Перышки и пушинки, подрагивая в такт ударам, медленно подымаются ввысь. Запах спермы щекочет нос. Рас-с! Рас-с! Рас-с! Их лица, как бы продолжающие нос, синеют от исступления. Сухие щелчки все учащаются и наконец перерастают в рокотание каменных обвалов, грохот снежных лавин, стон разбуженных ледников. Идет страстная работа по очищению и искуплению. Всякий раз я едва сдерживаю себя, чтобы не броситься на одну из краянок, в изнеможении упавшую задом вверх на перину.
Свой шанс я упустил. Это случилось почти тотчас после моего приезда в Край. Утром на пустынной тропинке я встретил краянку. Кажется, мы часто встречались с ней прежде. Но на этот раз она остановилась. Я опешил. Ее синеватая шея, сливающаяся с подбородком, взбухла. То ли слово, то ли звук шевелился в ее губах. Скосив глаза, она вытянула руку и разжала кулак. На ладони чернела пригоршня сморщенных смерзшихся оливок. Я то ли ничего не понял, то ли притворился, что не понял и, пробурчав нечто вроде "извините", бочком прошел мимо. С тех пор я не видел ее.
74 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
Зеркал в Краю нет. Раз в год, в марте, выпадает такой густой отвесный дождь, что в нем можно увидеть свое отражение. Несколько лет я пренебрегал этим дождем, отсиживался дома. Но потом даже стал ожидать его. Кажется, я похорошел. Кожа разгладилась, губы порозовели, залысины больше не рвутся назад. Но все же лицо свое я узнаю всегда: лоб, такой морщинистый, словно на нем отпечатались ступни, припухшие веки, рыхлые щеки, подбородок с ямочкой. Лишь тот, кто любит это лицо, отважится его поцеловать. Как же безумно ты любила меня! Иначе не объяснишь этих бесчисленных влажных "здравствуй", "пока", "доброе утро". Из-за того, что дождь движется, я все время боюсь, что отражение внезапно схлынет. Я жадно смотрю, не отрываю глаз, и пока одно мое лицо, отраженное дождем, страстно всматривается, другое скользит вниз и, смешавшись с глиной, муравьями и отражениями тысяч краянских лиц, падает, клокочет и рассыпается на мириады брызг.
Когда приходит ночь, я выхожу на прогулку. Волосы и брови сразу набухают росой. От звезд першит в горле. Я слушаю перекличку ключей и мог бы уже с закрытыми глазами отличить ключ Молочной Расселины от ключа Лысого Пригорка или ключа Щербатой Зазубрины.
На всякий случай у меня всегда есть ответы на неожиданные вопросы. К примеру, если ко мне вдруг подходит четверка — а она всегда делает это вдруг — и на своем хорошо выученном языке спрашивает: "Что это вы здесь, — и глагол, ну, скажем, — ходите?" — я быстренько ставлю ее в тупик, так как лингвистические тонкости ей не под силу: "Не хожу, а прохаживаюсь". А если: "Что это вы здесь стоите?" — то: "Не стою, а только приостановился". Пока она ломает голову над значением префикса и суффикса, я гордо, как ни в чем не бывало, удаляюсь. Конечно, нельзя исключить того, что вопроса может вообще не последовать, и четверка предпочтет прямое действие. Не знаю даже, что тогда предприму. Но каждую ночь страсть снова услышать перекличку ключей побеждает страх.
"...МОЯ РОДИНА - ОДИНОЧЕСТВО" 75
Пьют они сырную настойку. Лично мне она не по душе, не по телу. Утром встаешь с таким ощущением, словно всю свою жизнь ел только сыр. Даже моча пахнет им, а кал становится почти светлым. Других напитков просто нет. Но, кажется, я нашел выход. На пятачке, поблизости от Кипящего Гейзера, растет дикий виноград. Никому до него нет дела, так что несколько раз в году я собираю по пять-шесть больших корзин винограда. Жалкие гроздья с виду напоминают плоские лоскутки каракуля; сами ягоды мелкие да к тому же с крупными косточками, но других нет. Дома я давлю виноград в деревянном чане испытанным древним способом. Аромат раздавленных ягод наполняет всю комнату и подолгу не выветривается. В эти дни я живу в каком-то блаженно ускользающем мире и то и дело во сне стараюсь притронуться к своим липким голеням. Даже косточек не выбрасываю до тех пор, пока они не сгниют.
Когда молодое вино отстаивается в больших бутылях, я чувствую, как во мне самом что-то бурлит и бродит. Стараюсь ступать осторожно-осторожно, чтобы не перелиться, не дай Бог, не дать трещину. Когда вино готово, я застилаю белую тугую скатерть, ставлю на стол хрустальный бокал и медленно наполняю его. Если б не этот белесый ландшафт за окном, не эти синеватые лица, не напряженное молчание, слегка отдающее сыром, то мое вино, быть может, не казалось бы мне таким дразняще терпким, вызывающе красным, умопомрачающе ярким.
У меня — кожаный, у тебя — бархатная. Лучше всего это помнят руки. Твои тоже? Мне больно вспоминать, но я не мо¬
! гу удержать себя. В часе ходьбы от моего дома есть поляна, по которой разбросаны валуны. Каждый валун покрыт пронзительно зеленым, как глаза, мохом. Сюда прихожу я, когда память о тебе становится невыносимой. Крепко зажмурившись, я глажу мох. Мои пальцы не спешат. Черные круги слепят глаза. Вся острота зрения сосредоточивается в руках. Ползком я передвигаюсь от валуна к валуну и всюду нахожу тебя. Да — это ты. У тебя — бархатная...
76 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
Все. Все. Все. Для меня не существует больше "где". С ним покончено раз и навсегда. Горы, я презираю вас. Море, грош тебе цена. Равнины, из сердца вон. Больше меня не будет мучить мысль, куда уехать, где жить. Всегда я искал место. Я хотел не так уж много: найти ту идеальную пропорцию сини, влаги, любви, света, вина и, чтобы эти составные можно было всякую минуту осязать, но невозможно отделить друг от друга. Я бы пил вино — но это было бы любовью, я бы смотрел в небо, но мне бы казалось, что по моему телу струится вино, я бы пил вино, но видел, как солнце просвечивает мою ветвистую ладонь. Теперь мне остается лишь "когда". Я сижу, прижавшись спиною к горячим кирпичам. На столе — исписанные листы Хроники. Я загадываю: проснуться в минуту, когда все, абсолютно все спят. Нет. Жить только в одну пору года. Тогда в какую? Конечно же, когда виноделы разувают ботинки. Я перебираю в памяти мгновения, месяцы, времена и нахожу, нахожу, когда приютиться, когда найти пристанище.
"...На исходе первой декады материк покрылся изморозью страха. Люди собирались у костров, лишь бы быть вместе. Говорили шепотом. Кричали только сумасшедшие и дети. Сумасшедших тотчас увозили в фургонах в лечебницы. Детям пытались втолковать необходимость соблюдать тишину, но горячий шепот родителей только возбуждал их. Самых неугомонных отправляли в интернаты. Там за звуконепроницаемыми стенами они исходили криком. В сумеречный, предрассветный час звуконепроницаемые интернатские стены раскалялись от крика, но не пропускали ни звука. Постепенно со взрослыми остались только самые мудрые дети. Они на равных перешептывались с родителями и так чувствительно реагировали на волны страха, что он казался еще материальней. Призрачные троллейбусы и такси беззвучно и
медленно, преодолевая сопротивление густого воздуха, скользили по улицам городов. Их словно несло ветром, космическим ветром. У пассажиров возникало иллюзорное чувство защищенности, будто они только зрители, наблюда-
"...МОЯ РОДИНА - ОДИНОЧЕСТВО" 77
тели. Они не хотели выходить наружу, и некоторые выбирали голодную смерть на колесах. Такси, в которых сидели мертвецы, разъезжали с желтыми огоньками. С каждым днем желтый цвет все нахальней вытеснял другие цвета. К шепоту подмешивался шелест листьев, дождя, отклеившихся афиш, флагов. Поэты сдавленно декламировали у костров свои стихи, перегруженные шипящими, но их бормотание и шушуканье безобразно диссонировали с полнотой их чувств и мыслей. Чем вдохновенней становились поэты, тем больше их ненавидели. Непримиримей всех были дети: они оплевывали поэтов с ног до головы, и, если к костру приближался человек, покрытый мокротой, все тотчас плотно окружали огонь, и пришельцу ничего не оставалось, кроме как уйти прочь, изрыгая рокочущие проклятия. В конце концов война детей и поэтов закончилась полным поражением последних. Ко второй декаде шепот уже почти вышел из употребления. Всюду господствовал язык глухонемых. Поначалу уроки языка брали частным образом у глухонемых. Глухонемые были нарасхват. Им все завидовали, ими восхищались. Дети выучивали язык жестов в считанные дни. Поговаривали об образовании Совета, в который бы вошли только глухонемые и дети. Но понемногу все утряслось. Многие научились жестикулировать без всякого акцента. Язык глухонемых оказался на редкость выразительным, богатым и ясным. Он вдохнул жизнь в театр, и театральные залы ломились от зрителей. Трагедии разыгрывались в полной тишине, и лишь по сухим взрывам аплодисментов можно было судить о накале страстей. Язык глухонемых стал латынью эпохи декад. Об образованности человека судили по его способности жестикулировать. Красивые пальцы стали залогом успеха среди мужчин, а жилистые кисти — залогом успеха среди женщин. Люди руками разгоняли страх, и это им отчасти удавалось..."
Ломти синевы с прослойками тумана. Чешуйчатое озеро. Каменные колокольни. Куда ни бросишь взгляд — не ошибешься. Пыхтя, обливаясь потом, он взбирается все выше и выше, стараясь достичь пика восторга, вершины счастья.
78 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
АЛЬБЫ И СЕРЕНАДЫ
Мне нравится эта собака. Сухопарое, натянутое тело, длинная морда, влажные глаза. В лифте она испытывает волнение и потому целует даже едва знакомых. Однажды, проходя по коридору, я услыхал, как она говорила нашей новенькой: приходите в гости. Если бы она сказала это мне, я бы тотчас согласился. Но меня она избегает, потому что чувствует, что я что-то знаю про нее. Лишь иногда, на лету, в коридоре, она хрипло лает: "Привет". Глаза мои влажнеют, уши становятся бархатистыми и, поскуливая, я бросаюсь в туалет, чтобы, запершись в кабинке, дать волю слезам.
Когда его черед делить мясо, мне всегда тоскливо. Это космическая тоска. Я знаю: как бы одинаково ни выглядели куск и , все равно ему достанется больше мяса. Мне не жалко, мне тоскливо. Я знаю, он намного старше нас, он еще успел пожить с последними стаями в лесах. Это выучка леса. У них там было главным — выжить. И если уж он выжил, один из немногих, то это кое-что да значит. Мне тоскливо оттого, что я знаю, что не выжил бы тогда. Я вдруг слышу свое имя с ласкательно-уменьшительным суффиксом: "...что ж ты не берешь свой кусок?" Какое счастье, что я не жил с ними в лесу. Я хватаю пайку, бегу, не оглядываясь, к лифту, поднимаюсь в наш отдел, заворачиваю мясо в чистый бланк и выбрасываю в мусорник.
Больше всего я люблю утро. Она прилетает в кабинет, ее клюв розов, крыло влажное от дождя. Узкая полоска между клювом и подбородком покрыта бисерным потом. Я млею. Этот бисер — признание в любви. Ее дыхание еще прерывисто — она в моих объятьях. Я слизываю ее пот, как когда-то в
детстве ловил языком дождинки. День только начался, а для меня он уже прошел.
АЛЬБЫ И СЕРЕНАДЫ 79
"Тиньк" — на первом этаже лопнуло стекло. Через полчаса — уже чуть громче — лопается на втором. Все работают. Я тоже молчу. Лопаются стекла третьего этажа, и я начинаю подсчитывать, когда же это случится и с нашими окнами. Часа через четыре. Надо что-то предпринять. Я иду к белке и тихо,
чтобы не поднимать паники, спрашиваю: "Вы слышали? Белка в недоумении. Провожает меня долгим взглядом. В течение трех часов взрывы все нарастают. Представляю, какой кошмар внизу: ветер носится по кабинетам, кружатся бланки, копирки, все цепляются за стены, за столы. А на мостовой? Сплошной стеклянный хруст, тротуар оцеплен, зеваки, не отрываясь, глядят издали. Теперь, должно быть, смотрят на наш этаж. А здесь все спокойно. Трещат машинки. Белка грызет орешки. Что это — мужество или беспечность? Меня тошнит, и я ухожу в туалет. Мокрой лапой приглаживаю шерсть, но она все равно топорщится. Вернувшись, сажусь к столу. Мы не смотрим друг другу в глаза. Я вдавливаю свой круп в кресло, откидываю голову, глотаю слюну. Сейчас начнется.
От крысы разит мускусом. Она прижала меня к стене и говорит, говорит. Зубы остренькие. От запаха можно сойти с ума. В конце коридора хлопает дверь. Узнаю шелест любимых крыльев. Если она пролетит мимо и крыса дохнет на нее, то гибель неизбежна. Шелест приближается. О возлюбленная, я спасу тебя! Я внезапно впиваюсь в губы крысы смертельным поцелуем и тело мое надувается мускусом. Я парю и уже не вижу, как развеваются по ветру развязавшиеся шнурки.
К полудню туман загустел и подступил вплотную к окнам. Пришлось даже включить свет. Никогда в жизни не видел такого тумана: густой, синюшный, наверное, липкий. В наш кабинет зашел енот и так и остановился как вкопанный у окна. Прибежала собака и тоже замерла. Потом другие. Все, буквально все собрались. Чтобы видеть, я повис на вешалке. Не отрываясь, мы смотрели на туман. Стекло подрагивало. Это было отчетливо слышно в тишине. Синее, почти фиоле-
80 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
товое за стеклом, электрическое в кабинете, мы, замершие. О, как страшно, как невыносимо!
Я ревную ее к его голосу. Когда дверь приоткрыта, мы оба слышим его голос. Она сидит макушкой к двери, и голос сперва прижимается к ее шерсти и беззвучно целует, потом добирается до рта и колен. Но я не должен выдавать себя и потому сижу неподвижно. Лишь когда по коридору проходит енот, я как бы невзначай прошу: "Будь любезен, закрой дверь в кабинет". Дверь захлопывается, и я вижу, как голос подплывает к дверному стеклу, таращит глаза, трепыхает плавниками и судорожно разевает рот. Это ужасно: теперь она будет жалеть его и потому любить. Она нервно встает со стула и почти выбегает из комнаты. Я в оцепенении смотрю на скрепку.
Сегодня последний день. Можно пойти в парк. Там сейчас жгут костры. На сердце у меня печаль. Должно быть, так же чувствовал себя в прошлом году в это же время скунс. Неделю накануне он ходил с красными глазами, и все избегали даже стоять рядом с ним. В предпоследний день была жеребьевка. Скунс пришел на нее, хотя мог и не приходить. Весь этот год я помнил взгляд его красных глаз — так он посмотрел на меня, когда жребий вытянул я. В тот день мы были братьями, и скунс простился со всеми, кроме меня: ведь мы расставались только на год.
Вчера тоже была жеребьевка. Я не пошел. Так и не знаю, кто же следующий. Разве это важно. Теперь понимаю, что скунс пришел на жеребьевку по слабости. Но кто сказал, что быть слабым плохо или стыдно? Я вот сильный. Но хорошо ли это? Я не испытываю страха. Вот только на сердце печаль. Пойду в парк. Постою возле костра. Скунс, наверное, не может ни о чем другом думать, кроме как о встрече со мной. Ветер будет уносить дым от костра. Если бы он смог унести и мою печаль!
Сегодня я обратил внимание, что енот подолгу стоит в столовой возле аквариума. Я тоже стал рядом, но енот меня
АЛЬБЫ И СЕРЕНАДЫ 81
даже не заметил — так был поглощен. Я долго смотрел в аквариум и что-то понял. Тайну восточной любви. Это был гарем. Ритмичные движения рыб. Их наряды подрагивали в такт с телом. Это был танец. Вода была густа, и близость давалась трудно. То ли сквознячки, то ли зурна диктовали ритм. Одна рыба бесстыже терлась губами о стекло. Енот был слушателем и зрителем. У меня разболелась голова, и я, как пьяный, отошел в сторону. Во рту было сладко. С обеденного перерыва енот вернулся вконец измочаленным и долго не мог начать работу.
Нас привезли на экскурсию. Мы идем вдвоем вдоль канала. Я не люблю этот город. Он сделан стекольщиком. Я люблю другой город, тот, что сделан гончаром. Тот, другой, — теплый, как раз для моих лап. А этот холодный, колкий. Его хорошо вспоминать в жару. Вода покрыта ржавчиной, лишаями. Мы идем молча. Внезапно она бросается в канал. Меня передергивает от брезгливости: броситься в эти бурные с прозеленью струпья. Жижа заливает ее уши, пасть. Я склоняюсь с низкого парапета и протягиваю ей лапу. Она цепляется. Тогда я чуть-чуть вытягиваю ее правой лапой из воды — морда уже позеленела, клюв заострился — а левой сильно и неожиданно бью между глаз.
Привезли ящики и начали выгружать прямо в кабинете. К полудню я вдруг увидел, что полностью заставлен ящиками. Было тихо, и мне стало не по себе. Я нажал плечом на — как мне казалось — самый маленький ящик, но не тут-то было. Потом услышал скулеж. Узнал хорька и отчего-то обрадовался. Плечо зудело, потому что в ворс въелись опилки. Взял ножницы и стал ширять ими в древесину. Потом пустил в дело оба клыка, беспрерывно сплевывая опилки. Крикнул: "Хорек, ты меня слышишь, — тот что-то проскулил в ответ. — Хорек, нужно прогрызть ход к дверям". Хорек, судя по ше-руденью, тоже принялся за работу. Еще месяц назад в нашем кабинете сидел крот. Как его теперь не хватало! В ящике оказались елочные игрушки. Стоило легонько уколоть их
82 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
ножницами, как они буквально испускали дух. Серпантин больно обвился вокруг шеи. Я устал, глаза слезились, в животе урчало. Прилег передохнуть, посасывая кусочек рафинада. Прикинул, сколько времени понадобиться, чтобы добраться до двери. Трое-четверо суток. Хватит ли сил, упорства, наконец, любви к жизни? Не знаю, не знаю.
Нас погрузили в клетки и повезли на профилактический осмотр в поликлинику. В окошко машины я видел снежинки; глаза мои слезились от холода и духоты; белка дышала на меня прогорклыми орешками. В поликлинике нас проверял рентгенолог. В кабинете пришлось раздеваться в полной темноте. Шкура моя покрылась пупырышками. Пальцы рентгенолога были электрическими. Меня била дрожь. Я тыкался в темноте; рентгенолог больно ущипнул меня, и я замер. Когда одевался, в аппарат поместили белку. Пока рентгенолог вставлял новую пленку, белка царапалась и клацала зубами. Я привык к темноте и кое-что уже различал. Белое пятно халата резало глаза. Рентгенолог нажал на кнопку, чтобы прижать белку с двух сторон. Что-то хрустнуло, как орех, и воцарилась мертвая тишина. Мне показалось, что я схожу с ума. Рентгенолог кинулся к аппарату и, не поворачиваясь ко мне, извлек что-то, чертыхаясь и бормоча. Потом его спина вышла в запасную дверь. Когда ехали назад, в клетке было уже просторно. Дышалось легко-легко. Незадолго до смерти барсук начал изучать мараранский язык. Сперва мы подсмеивались над ним. "Что, барсуче, в Мараранию собрался?" Весь его стол был завален учебниками, словарями и детскими книгами. Барсук беспрестанно шевелил губами, казалось, он молится или заклинает. Понемногу лепет его стал оформляться в кристаллы звуков. Барсук ходил по всем отделам и, не обращая ни на кого внимания, что-то декламировал, обличал, восхвалял. Все мы почти перестали разговаривать и чувствовали себя как-то неловко. Комнаты наполнил мараранский клекот, перекаты, рык. Однажды барсука позвали к телефону, и по его восторженной тираде мы поняли, что ему звонит подруга-мараранка. Как-то в полдень воцарилась ти¬
АЛЬБЫ И СЕРЕНАДЫ 83
шина, и каждый из нас догадался, что случилось. Теперь мне ясно, отчего барсук напоследок изучал чужой язык: ведь те, кто начинают, далеки от конца. С тех пор стоит мне случайно услышать мараранский клекот, и я сразу же вспоминаю, как отчаянно барсук цеплялся за жизнь.
В нашем здании четыре лифта. Движутся все они одновременно: вверх-вниз, вниз-вверх. Когда идешь по лестнице, всегда слышишь скрип, чавканье, скрежет. Все эти звуки просто неприличны. Если я случайно оказываюсь на лестничной клетке с куницей или лаской, то всегда краснею. Плетеные стальные тросы напряжены. Лифты трутся о воздух, и стоять рядом с лаской нету никаких сил. Даже когда сидишь в кабинете, до тебя доносится приглушенное шуршание, и это еще хуже, чем скрежет. Все здание буквально изъедено шорохами. Шебуршат бумаги, копирки, деревья за наглухо закрытыми окнами. Мы тоже начинаем говорить шепотом. Ласка склоняется к моему уху и что-то шепчет. Ее губа шуршит о мочку моего уха. Я сглатываю слюну и слышу, как она медленно опускается по горлу. Хорошо, что у меня только одно горло. Ласка все шепчет, и я, не отрываясь, смотрю на пушинк у , подрагивающую под моим взглядом.
Только что был ужас и тайна. Всегда аккуратная, подтянутая гага пронеслась по коридору всклокоченная, ополоумевшая, а на белой пушистой груди два красных винных пятна, совсем свежих. Смотреть на нее было стыдно, но не смотреть было невозможно. Непристойность была не в гаге, а в нас, в том, что мы случайно оказались в коридоре. Теперь каждый сидит за своим столом и делает вид, что погружен в работу. Но два этих красных пятна! Я даже успел уловить запах терпкого, дурманящего винограда. Лизнуть бы кончиком языка, да нет, какое там лизнуть — впиться, присосаться, захлебнуться.
О волколис! Разве забудет хоть кто-нибудь из нас твой прыжок сквозь стекло? Оно рушилось, крошилось, дребез-
84 ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ
жало, а ты плавно летел, и твои лапы пружинисто подрагивали. О, как ты бежал площадями города! Отталкивался, приземлялся, а в промежутке парил: тело твое медленно плыло в воздухе, и это паренье было неизъяснимо прекрасным. Что я могу сказать о наших чувствах, даже тех из нас, кто прежде тебя не любил? В кабинете потрескивал телевизор. Твой бег снимали с вертолетов. Мы видели то, что тебе еще было неведомо. Все дороги из города были уже перекрыты. Рев мотоциклов, отлаженные перебежки патрулей, визг карет скорой помощи, перфектность оптических прицелов. Все это казалось суетой в сравнении с твоим бегом, с твоим то вогнутым, то выгнутым телом. Ты бежал, ты мчался, ты летел навстречу свободе, любви, лесам — мы, приникшие к экрану, знали, навстречу чему.
В Ы Х О Д И Т И З П Е Ч А Т И Н О В А Я К Н И Г А
Г Е Н Р И Х А Ш А Х Н О В И Ч А " С Д Е Л А Н О В С С С Р "
Цена книги в Израиле — 200 шекелей, за границей — 7 долларов
Пересылка входит в стоимость книги.
Книгу можно заказать, послав чек с указанной суммой по адресу:
GENRIH SHAKHNOVICH
Harav Maymon Str. 2, apt. 31 Bat-Yam ISRAEL
КОГДА ИСЧЕЗАЕТ СОЛНЦЕ Переводы с языка древних инков
Хуан УАЛЬПАРИМАЧИ
РАССТАВАНИЕ
Скажи мне, урпи* Так это правда: Ты улетаешь, Чтоб не вернуться?
Кого ж оставишь Себе подобной, К кому я мог бы Прийти в печали?
Ты укажи мне Твою дорогу. По ней я первым Пойду, смягчая Горячий камень Своей тоскою.
* Урпи, урпилья — дикая голубка, живущая в Андах, ласковое обращение.
________________________________________________________
________________________________________________________
________________________________________________________
поэзия Над этими переводами я работал вместе с человеком, знающим редкий для русского уха язык кечуа. Он не дал мне права назвать его имя, но в случае необходимости, я всегда готов подтвердить его соавторство.
Язык кечуа до колонизации Южной Америки был официальным языком государства инков.
Даниил Надеждин
______________________
86 ПЕРЕВОДЫ С ЯЗЫКА ДРЕВНИХ ИНКОВ
Когда в дороге Ты скажешь: "Солнце Меня сжигает", Мое дыхание Над тобою Повиснет тенью.
Когда в пустыне Ты скажешь: "Жажда Меня сжигает", Дождем прохладным Мои на землю Прольются слезы.
Но как ты можешь — Не сердце — камень! Но как ты можешь Меня покинуть?
Меня покинешь — Погаснет солнце, И побреду я Слепей слепого, И ни один мне Не скажет — здравствуй!
Еще птенцом ты Была, урпилья, Когда, увидев Тебя впервые, Ослеп я, словно Взглянув на солнце.
А ты глазами — Звезды сиянье, Сверканье молний! Навек лишила
КОГДА ИСЧЕЗАЕТ СОЛНЦЕ
Меня покоя, Меня дороги.
Спрошу орла я Отдать мне крылья, Чтоб за тобою Лететь вдогонку И вместе с ветром Щеки коснуться.
Мы наши жизни Связали в узел, Сказав: "Над нами И смерть не властна — Не разлучит нас — Мы нераздельны".
Теперь иду я Навстречу смерти — Навстречу битве. Враги сдадутся, Когда их стены Падут пред нами!
Моя голубка, Где бы я ни был, Одна ты можешь, Как солнце небу, Мне сердце к жизни Вернуть из ночи.
Меня ты вспомни, Когда над Мисти* Взметнется пламя! А это сердце, Что овдовело, Всегда с тобою.
* Мисти — действующий вулкан в Перу.
87
___________________
88 ПЕРЕВОДЫ С ЯЗЫКА ДРЕВНИХ ИНКОВ
И УЛЕТЕЛА МОЯ ГОЛУБКА
И улетела Моя голубка, Меня покинув. Ни на кого теперь Мои глаза Не обратятся.
А ты — ты помнишь, Как на плече моем Спала ты, урпи? Как на груди моей Нашла гнездо ты Нежней дыханья?
Но кто похитил С груди той сети Любовной чары? Кто ослепил мне Глаза, зеницу Их выкрав тайно?
Я близок к смерти: Мою голубку Не вижу рядом. Когда б вернулась Она, услышав Мои страданья.
КОГДА ИСЧЕЗАЕТ СОЛНЦЕ
Коси ПАУКАР
УАЛЬГА
Уальга — ей было имя, Когда ее любил я. Глаза ее — черные ночи, Волосы — ночи чернее.
Уальга — ей было имя, Когда ее ласкал я. Цветы — ее белые зубы, Рот ее — канту алый.
Уальга — ей было имя, Когда лишь меня она знала. Слезы ее печали — Роса на деревьях, Радость ее — улыбка Родников под лучами.
Уальга —ей было имя, Когда ее любил я, И лишь меня она знала. Женщина с именем Уальга — Как теперь ее имя?
Ее лишь имя шепчу я, Ее лишь глаза я вижу. Голубка по имени Уальга — К а к теперь ее имя?
89
90 ПЕРЕВОДЫ С ЯЗЫКА ДРЕВНИХ ИНКОВ
ХОЛОДНОЕ ВРЕМЯ
В пончо из трав одеты, Закутанные в голубое, Распростертые, словно трупы, Засыпать начинают Горы.
Зеленые листья желтеют — Не могут жить они больше И тихо на крыльях ветра Слетают на землю. Земля возвращается в землю И оживляет землю, Чтоб завтра и в будущем Снова Листьями и травою Из земли возвратиться.
Деревья, Лишенные листьев, Себя в одиночестве видя, Стоят одиноко, Подобно высохшим сучьям, Молча и неподвижно.
Тучи больше не плачут, Умерли листья, И лишь холодный ветер Плачет, Кружась меж сучьев.
Так вот и мое сердце дрожит от холода жизни И засыпать начинает.
КОГДА ИСЧЕЗАЕ. СОЛНЦЕ
* * *
Когда, затаив дыханье, Подойдешь ты к моей постели, Унеси меня спящим, Чтобы во сне я умер.
Молча исчезнем В ночи, что темнеет, Черной тени подобно, Когда исчезает солнце.
Не буди меня, ибо Я могу пробудиться к страданью, А страданье познав, Как бы снова Не возлюбил я жизнь.
Так, затаив дыханье, Не узнанная другими, Из юдоли печали Унеси меня в край молчанья.
Не буди меня, ибо Я могу к любви пробудиться, А любовь познав, Как бы снова Не возлюбил я жизнь.
Так, затаив дыханье, Унеси меня в край забвенья, Чтоб на веки вечные там я Уснул в покое, В молчанье.
Не буди меня только. Не возвращай к печали. Не возвращай к желанью. Ведь может случиться — Проснувшись, Жить захочу я снова. И буду страдать — как было. И буду любить — как было.
91
92 ПЕРЕВОДЫ С ЯЗЫКА ДРЕВНИХ ИНКОВ
Кэлко УАРАК-КА
ДЕВУШКА ИЗ КУСКО
Кто ты, девушка из Куско? Слезы звезд, чудесно слившись С ярко-алой кровью канту, Родили тебя, принцесса.
Оттого в твоих ресницах Две звезды сияют ясно, Оттого краснее канту Губ твоих цветок пылает.
Солнце встретилось с Луною И ее поцеловало, И из этих поцелуев Родилась ты утром ранним.
Оттого лицо прозрачно, Словно светит лунным светом, Оттого пылает в сердце Золотого Солнца пламя.
ВЕЛИКИЙ РУНАСИМИ
О великий рунасими! О язык людей священный! Ты — творение поэтов. Ткань одежд Туантинсуйю.
КОГДА ИСЧЕЗАЕТ СОЛНЦЕ 93
Созданный для повелений — Меч в устах небесных Инки, Избранный самой любовью — Ты цветок в устах царицы.
О язык людей могучий, Ты сокровище поэта. Сотканный Луной и Солнцем, Крепнешь ты в устах народа.
Снеговые гор вершины И цветы лугов бескрайних — Все слилось в тебе, чтоб мог я Говорить с Творцом вселенной.
_____
______________________________________
Валерий СТРАШИНСКИЙ
СКВОЗЬ АНЕКДОТЫ И ПЕРЕСУДЫ Из Калифорнийского цикла
Я вспоминаю то смятенье И тот растерянный прыжок, Сквозь обесцененное время На зыбкий дальний огонек.
И горделивость венских улиц Надменность сытой чистоты, Где чемоданчики приткнулись, Стыдясь российской нищеты.
И Рим — плебей, и Рим — патриций, В нем отблеск вечного пути. Домов обшарпанные лица, Трамвайчик босоногий мчится, Как по траве, и все не спится Листве, ликующей в ночи!
Я вспоминаю... Я давно Гляжу в Нью-Йоркское окно. Здесь человек живет "по сэйлу" И искореженную землю Он любит грустно и тепло.
СКВОЗЬ АНЕКДОТЫ И ПЕРЕСУДЫ 95
ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ВЫСОЦКОГО
Озябла страна в безвременьи Тоска... удушье... спесь... Озябла страна в безверии Но есть у нее певец! Испитое и испетое Испитое и испетое Истрепанное житье Над сумрачною планетою Охрипшая песня плывет.
Звезда со звездою ссорятся, Как в коммуналке, сквозь мглу. И между Россией и совестью Гитара пылится в углу...
ПЕРЕЧИТЫВАЯ ДОСТОЕВСКОГО
Зосима, старец, как мы устали! Сколько надрыва в сирой печали. Ширь человека сузить непросто Больно и людям здесь и погостам,
Век сиротеет. Хлеб не родится. Грустные годы — мрачные птицы. Кровью остыли, сердцем промерзли Кормимся хлебом, хлебом заморским.
...Сквозь анекдоты и пересуды Болью российской учатся люди. Кто недоучен? Кто недоверен? Чей каравай еще не отмерен?
Горечь потери, сладость исхода. Зыбкое время — мерзлые всходы... Зосима, старец, как ты далеко! Плачет Алеша, плачет Алеша...
96 ВАЛЕРИЙ СТРАШИНСКИЙ
ПОЕДИНОК
Как далеко, за тридевять земель Ахматова нашептывала Музе, С какой строкой ее душа в союзе, Что диктовать, и принимала муки, Которые неведомы теперь...
А Муза просьбы гордые презрев, Свое шептала сладостно, туманно... Со стороны, наверно, было странно Смотреть на поединок... И напев Старинный, оборачивался светом Великого российского поэта. Кто победил? — неведано поныне Ведь обе, по призванию — богини.
* * * А рукописи не горят Лишь пропадают. И люди совесть не хранят Лишь утешают. И песни новые гудят Все в черном роке... А рукописи не горят Горят эпохи.
* * * О убиенное слово, Что поперек лганья. О убиенное слово Снова сжигает меня... Словно голодный китаец, Слово бредет, шатаясь, В сладком ночном бреду. И горстьями риса с ладони Звезды на небосклоне...
СКВОЗЬ АНЕКДОТЫ И ПЕРЕСУДЫ
* * * На лжи настоечка, на лжи На лжи и чуточку на чуде... И вновь крутые виражи На велотреке скользких буден.
А ты настоечку хлебни Нажми педали. Чтоб только талые огни В глазах мерцали.
Чтоб лиц не видно Отблеск глаз смыкался, лунный. И твой приходит звездный час Под шум трибунный.
Ты победил, ты — впереди На скользком треке. ...И поцелуев пятаки Прикрыли веки...
* * *
Будь осторожен, если ты обложен. Не надо, чтоб лицо твое с обложек. Чтоб на тебя смотрели, примеряя, И по плечу похлопав, принимали...
Будь осторожен, если ты талантлив. Зачем сверкать строкою негалантной? Как все поэты ты ведь нелегален Опален, ненадежен и печален.
Будь осторожен, если ты обложен Людьми, легко меняющими кожу...
97
98 ВАЛЕРИЙ СТРАШИНСКИЙ
* * * Надоели, пижоны, Посылаю вас к черту, Пью по-черной...
Ошалели свирели Ностальгии черствой Пью по черной.
Надоели соседи В шляпах круглых, ученых Пью по черной.
Надоел бос-хозяин Весь, как доллар, зеленый Пью по черной.
* * *
Теплеют громоздкие тени вдали, Измеряя верстами путь, А я отрываюсь от этой земли С тайной дрожью — поймают, придут!
(Как дети, что груши крадут У обрыва в хозяйском саду...)
И безвестные птицы, шалея, кричат И безумные мысли влекут. Обворованным садом,
где голые ветви торчат Мои годы останутся тут...
Кто-то гонит меня неумным хлыстом В рай чудной, где свободно живут. И кого мне спросить:
Ну и что же потом? И верен ли мой маршрут?!
99
Григорий СВИРСКИЙ
ПРОРЫВ Роман о судьбе эмиграции из СССР
Рецензент лондонской газеты "Таймс" Э.Литвинов так писал об английском издании романа Григория Свирского "Заложники" ("Кнопф", 1976 г.): "Горечь отверженности, разделенная многими советскими евреями, дает свой привкус каждой странице "Заложников". Похоже, что от расточительства такого патриотизма и такого таланта советское общество теряет гораздо больше, чем оно думает".
Джон Эриксон в "Сэнди Таймс": "Описание этого соединения жестокости, шовинизма и антисемитизма... как санкционированного состояния умов оставляет неизгладимое впечатление".
В новом романе "Прорыв" Свирский остается верен себе и своему таланту. Главные действующие лица — люди, которых судьба поставила перед моральной дилеммой: остаться жертвами, покорно принимающими советскую действительность, или вступить в отчаянную борьбу за право эмиграции. Суды за изучение иврита, "Самолетный процесс", "Письмо 39-ти", травля еврейских активистов — вся документальная канва еврейской эмиграции сохранена автором в романе.
Но не менее драматичными оказываются и главы, посвященные жизни герое в Израиле и на Западе. Неизбежная идеализация "земли обетованной", придававшая им силы в неравной борьбе, оказалась для многих источником мучительных разочарований при столкновении с реальностью. Чудовищная этническая и культурная чересполосица в молодом государстве, окруженность врагами, ограниченность природных ресурсов, приливы и отливы эмиграции, бескорыстный энтузиазм и цепкая коррупция — все дано автором через реальные человеческие драмы, через судьбы героев.
"Прорыв" — многоплановая эпопея, созданная пером мастера, яркое историческое полотно, посвященное одному из самых драматичных эпизодов новейшей истории: "исходу" сотен тысяч евреев (а затем и неевреев) из России на Запад.
Цена книги (560 стр.) — 18 долларов. Заказы и чеки высылать по адресу:
Hermitage Publishers of New Russian Books 2269 Shadowood Dr., Ann Arbor, Ml 48104
_______________________________________________________________
________________________________________________________________
ПУБЛИЦИСТИКА. СОЦИОЛОГИЯ. ПОЛИТИКА
Настоящая статья представляет собой отрывок из готовящейся к печати книги: Мирослав Кусый и Милан Шимечка "Старший брат и старшая сестра" (об утрате жизненной основы в идеологии реального социализма).
Милан ШИМЕЧКА
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Социализм — теория, созданная западноевропейскими интеллектуалами, результат их воспитания — традиционного изучения Древнего мира, христианства, Реформации, современной философии, естественных наук, опыта революций и т.д. В то же время теории социализма и коммунизма в определенной степени и результат их высокомерия. Западные интеллектуалы не сомневались в превосходстве Запада над окружающим миром, что подкреплялось техническим превосходством и культурным развитием этого региона. Так что, формулируя абстрактные понятия социалистической и коммунистической теорий, авторы их вообще не принимали во внимание опыт, накопленный вне Европы. Они считали само собой разумеющимся, что Западная Европа — прообраз развития всемирной цивилизации и что проникновение этой цивилизации в самые отдаленные уголки самых варварских стран — вопрос лишь времени. Позже сторонники социалистических доктрин, пытаясь докопаться до их корней, вынуждены были прослеживать линию развития западного мышления.
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 101
Маркс — типичный представитель западных интеллектуалов. Не знаю, как преподают, скажем, в Северной Корее курс о трех основных источниках марксизма, но думаю, что дальневосточному слушателю должно быть оскорбительно постоянное склонение одних и тех же западноевропейских имен.
Социалистические движения, надеясь на победу, связывали мысль о ней исключительно с Западной Европой. Их взгляд был обращен к Франции — стране революции и беспокойного духа; к Англии — пионеру промышленной революции; к Германии — колыбели организованного рабочего движения; к Голландии, к Бельгии. О России никто всерьез и не думал. Технически отсталая, с крепостным правом, с миллионами неграмотных мужиков, малочисленной интеллигенцией и самодержавием во главе, Россия не укладывалась в представления теоретиков социализма о возможном авангарде нового общественного порядка.
Позже советские идеологи начали старательно выискивать в сочинениях Маркса и Энгельса пророчества о русской революции, хотя Маркс и Энгельс о возможной роли этого мрачного колосса царской империи в перестройке мира и не задумывались. Более того, Маркса раздражал фанатизм и непредсказуемость в поведении русских эмигрантов, их нетерпимость и коварство, то влияние, которое оказывала на них мистическая сила родины. Читая письма Маркса, я обратил внимание на то, как он писал о Бакунине. Я подумал, что в этом сказывается доктринерство Маркса, его приверженность к чистоте коммунистического учения. Но когда я прочитал посланную Бакуниным из Петропавловской крепости "Исповедь", которую Маркс знать не мог, я был потрясен. Пропасть, в которую скатился этот напуганный до смерти революционер, опаленный огнями почти всех европейских восстаний, оказалась бездонной. В "Исповеди" сконцентрировалось все необходимое для прояснения русской революции во всем ее многообразии. Бакунин как бы дополнял Достоевского, и после знакомства с "Исповедью" свидетельские показания Бухарина, Рыкова, Радека и других подсудимых на
______________________________
102 МИЛАН ШИМЕЧКА
московских процессах уже не казались мне столь абсурдными. Когда в России появились первые рабочие кружки по не
скольку десятков человек, в Западной Европе уже происходили первомайские демонстрации рабочих, были модны широкополые "социалистические" шляпы, а депутаты от социалистических партий имели парламентский иммунитет. Будущее социализма казалось определенным: в скором времени социал-демократические партии завоюют большинство в законодательных органах европейских стран, и путь к социализму будет открыт. В своих последних письмах вождям социал-демократии Германии Энгельс с удовлетворением писал о расцвете рабочего движения, об его успехах на выборах — и ни слова о революции.
* * *
Но на деле все было не так просто. И это "не так просто", над которым поколение за поколением ломали головы, трансформировало западноевропейскую теорию, которая в странах своего происхождения свободно обсуждалась в печати и парламентах, в идеологический гейзер, брызжущий уже более шестидесяти лет и окропивший Европу и мир. Не западноевропейские социалисты, ощущавшие все нюансы социалистической и коммунистической докторины, сформулированной, кстати, на их родных языках, а русские большевики на практике осуществили пусть и "разумное, но все же патетическое и непрактичное учение". И осуществили это со смелостью и уверенностью, характерной для дилетантов. Тем самым учение, носившее характер лабораторной гипотезы, стало судьбой огромного народа, населяющего шестую часть территории земного шара.
Эта неожиданная поправка к теории требовала объяснения. Часть теоретиков ll Интернационала отнеслись к русской революции как к абсурдной аномалии; другие считали русскую революцию опухолью на теле общества, которая вскоре рассосется. Даже сторонники русской революции ощущали необходимость объяснить этот феномен. Ленин был подготовлен к решению этого вопроса — он писал о теории не-
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 103
равномерного развития капитализма, которую дополнил положением о самом слабом звене. Оковы капитализма, писал он, рвутся в самом слабом звене, а Россия и была таким звеном в цепи капиталистических стран, в этом никто и не сомневался. Объяснение Ленина было удачным, и впоследствии оно неоднократно использовалось.
По крайней мере, до сих пор иного объяснения нет. После первой мировой войны глубокий кризис пережива
ли и другие государства. Германия была в развалинах, и перспективы были далеко не розовыми. Австро-Венгерская империя вообще распалась. Перед Россией же разверзлась бездна. Пало самодержавие, связывавшее воедино огромную многонациональную империю. Распалась армия, была разрушена экономика; в стране не оказалось ни одного авторитетного института, который мог бы связать дезинтегрированные звенья бывшей империи; рушились политические и социальные ценности прошлого.
В такие моменты даже самые скептические умы поддаются иллюзиям: что бы ни пришло на смену старому, новое будет лучше того, что было; чем основательнее будет разрушен старый мир, тем легче будет построить новый; пусть правят рабочие и крестьяне, пусть они уничтожат прежние привилегии и богатство; Россия должна искупаться в крови, сгореть, чтобы, как Феникс, возродиться снова.
Российская империя распалась, лопнуло слабое звено — все якобы укладывалось в теоретические схемы марксизма, будто Россия хотела продемонстрировать классовый характер всех социальных противоречий. На Западе пророчества Маркса не сбывались — там национализм как бы заменил классовый детерминизм истории. Париж, колыбель революции, интересовался лишь пролитием на фронте немецкой крови, а революционное красное знамя развевалось над Петроградом. В России же патриотизм стал ветошью, там рождалась международная солидарность классов, пролетарский интернационализм. На русском фронте братались солдаты.
Западные читатели Ленина считали его доктринером, который не может оторваться от революционной сущности
104 МИЛАН ШИМЕЧКА
марксизма, давно отброшенной в Европе. Но те, кто читал Ленина в России, верили, что Ленин — современный пророк и что действительность доказывает точность его предсказаний. И когда, вернувшись в Россию, Ленин заявил, что революция увенчается победой пролетариата, — это невероятное пророчество казалось осуществимым.
* * *
История России периода революции и гражданской войны соответствовала марксистским схемам. Я вовсе не утверждаю, что большевики подчинили историю марксистской теории — для этого они были слишком немногочисленны; просто сама история могла служить иллюстрацией марксистского учения. Маркс в своей теории опирался на опыт классовой борьбы во Франции, но история России подтвердила его теорию. Большевики решили осуществить пролетарскую революцию в стране, где почти не было пролетариата — и победили. Они призвали солдат стрелять не в братьев по классу, а в своих классовых врагов — и солдаты откликнулись на призыв. На Западе таких агитаторов расстреляли бы как изменников. Большевики пошли в наступление на Зимний дворец под аккомпанемент лишь одного пушечного орудия на стоящем неподалеку крейсере, и правительство пало, так как его никто не защищал.
Подсчитывая, сколько шансов на революцию и захват власти упустили социалистические лидеры западных стран, мы невольно подозреваем, что в действительности западные социал-демократы вообще не верили в марксизм. Для них он был инструментом проведения социальных реформ, но не революционного преобразования мира. Да и ситуация не казалась им созревшей для революции. Постоянно отсутствовали какие-то предпосылки, необходимые для ее победы. За это и обвинял их Ленин то в доктринерстве, то в ревизионизме. Но и большевики не очень-то верили в марксизм. Просто развитие событий в России укладывалось в российскую же интерпретацию марксизма. От этого сознания русские революционеры пьянели. Оно придавало им смелость менять те
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 105
теоретические постулаты марксизма, которые им действительности не соответствовали. За это европейские социалисты обвиняли Ленина в ревизионизме. Перечитывая сейчас полемику между ними, невозможно не удивляться, сколько энергии затратили обе стороны для доказательства верности с в о е й интерпретации учения Маркса. Будто сама действительность менее важна, чем факт ее соответствия книжной теории.
Трудно определить, в какой степени большевики были наделены властью и в какой степени они себе ее присвоили. В первые послеоктябрьские дни власть как бы свалилась на них с неба. И русские революционеры не позволили эту власть у них отнять. Это было следствием веры большевиков в свои силы. Ленин не должен был считаться с западной практикой формирования правительств, он не пытался составить коалицию большинства, он не стремился делить ни с кем ни риск, ни ответственность. "Коммунистический манифест" оправдывал диктатуру пролетариата. Возможно, большевики верили, что диктатура пролетариата — первый шаг к царству свободы и отмиранию государства, хотя на деле возник культ нового государства. Поэтому они не хотели делить власть. Кроме левых эсеров, союз с которыми был непродолжителен, большевики с другими партиями не сотрудничали.
Историческая исключительность этих событий шестидесятилетней давности заключается не в приходе большевиков к власти, а в том, что им удалось удержать ее в гражданской войне, которая не знала себе равных. Были периоды, когда казалось, что советская власть терпит крах — потеряна Сибирь, отрезано Поволжье, белые наступают на Петроград, юг страны в руках Деникина, западные правительства поддерживают антибольшевистские силы. Но гражданская война более наглядно свидетельствует о соотношении сил, чем столкновения регулярных армий и их генералов. В определенной степени историческую легитимность большевикам придает факт, что народ России был вооружен на протяжении нескольких лет после Октябрьской революции. Получить оружие, стрелять — мог, кто хотел — на той или противной
106 МИЛАН ШИМЕЧКА
стороне. Обычно после переворота новая власть для предотвращения неожиданностей сразу же старается установить контроль над имеющимся у населения оружием. В России этого сделать не удалось. И большевики победили в гражданской войне, потому что привлекли на свою сторону больше людей, чем белая армия, а также потому, что не восстановили против себя большинство нейтрального населения, хотя в ту пору у большевиков не было ни сил, ни институтов контроля и судьба их зависела от того, какую позицию займет население страны.
* * *
Сейчас, в последние годы XX века, когда идеология стала всего лишь ярким платьем, скрывающим прагматические действия власти, даже не хочется верить, что победа революции в России была в значительной степени победой социалистических и коммунистических идей. Более точными кажутся объяснения революции как из ряда вон выходящего явления, обусловленного совпадением во времени объективных и субъективных исторических фактов: разложение традиционных ценностей старой России, послевоенная слабость и нерешительность европейских держав. И все же полностью понять победу русской революции нельзя, если не учитывать, что в этом глобальном совпадении сыграли важную роль идеи социализма и коммунизма.
Политическая литература того времени — теоретические работы Ленина, Плеханова, Троцкого, Бухарина и других русских революционеров, пропагандистские брошюры первых послереволюционных лет показывают, как понимали тогда идеи социализма и коммунизма. Несмотря на искажение этих трактовок в идеологической полемике последующих лет, взгляды первых русских революционеров следует считать ленинизмом, как его понимает большинство специалистов, в том числе и советских.
В принципе это теория Маркса, выведенная из состояния равновесия перенесением центра тяжести на революционное решение социальных проблем, на руководящую роль партии,
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 107
на диктатуру пролетариата и на решающее значение опыта русской революции для других стран.
Ленинизм в повседневной практике революции позволил огромному числу представителей революционной власти — комиссарам и делегатам — принимать в сложнейших условиях того времени самостоятельные решения, подчиняясь при этом основному императиву революции. Это учение объединяло революционную активность на широких просторах России, так как его сторонники не только знали азбуку коммунизма, но и руководствовались ею в своей практике. Поэтому, несмотря на все авантюрные отклонения и ошибки невиданного по размаху революционного процесса, руководителям революции удалось удержать его в определенных учением рамках. Именно вследствие ленинского понимания революционной теории русской революции удалось избежать судьбы многих других революций — ее не разложили ни внутренние споры, ни фракционная борьба.
Намного сложнее распознать, в каком виде идеи социализма и коммунизма были усвоены народом. Вряд ли они зафиксировались в его сознании как ленинизм, о котором дискутировали большевистские вожди и теоретики. Вряд ли преимущественно крестьянское и неграмотное население России могло усвоить утонченную теорию социализма, которой придерживались социалистические партии западных стран. Среди русской массы эти идеи распространились в крайне упрощенной форме. Как вытекает из литературы того времени, "Марксэнгельс" был каким-то двуглавым существом, а из фурмановского "Чапаева" мы узнаем, как растерялся славный военачальник, когда ему сообщили о существовании двух Интернационалов. Когда же самой идеи стало недостаточно, ее персонифицировали в руководящей роли Ленина и других известных деятелей революции.
Идея социализма и коммунизма осуществляла свою историческую миссию не как научная теория (хотя Марксу очень хотелось верить в ее научность), а как утопия, как видение нового порядка, в которое каждый вкладывал свои собственные надежды. Теория коммунизма, как и теория о беско-
108 МИЛАН ШИМЕЧКА
нечности вселенной, выходит за рамки сферы, которую можно себе представить наглядно, но в то же время идея эта поддерживает стихийное стремление к равенству, купается в темных водах социальной зависти и обещает сиюминутное перераспределение благ на равные части. Общее несчастье — полбеды.
Сформулированная Марксом идея "царства свободы" вряд ли могла привести в движение русский народ, а понимание коммунизма как сиюминутного установления справедливого порядка — смогло.
Идея государства рабочих и крестьян понятна и привлекательна, так как разрушает вековые традиции и создает иллюзию для масс, — так же, как и утопический лозунг "кто не работает, тот не ест". Этот лозунг понятен, это не головоломка вроде "теории прибавочной стоимости". Русская революция не скупилась на утопические лозунги — идеи социализма и коммунизма, как розовое облако (о котором пишет Роза Люксембург), начали парить над переживавшей тяжелейшие испытания страной. Такова уж судьба революционных учений. Сколько бы ни утверждали, что социализм и коммунизм это научная теория, которая опирается на объективные законы развития общества, в процессе революции социалистические и коммунистические идеи — всего лишь утопия. И только утопия, разукрашенная орнаментом вековых чаяний народа, излучает те магические волны, которые способны привести в движение миллионы; только утопия может заставить солдата революции, не имеющего ни малейшего представления о теории социализма и коммунизма, воскликнуть перед казнью: "Да здравствует социализм, да здравствует коммунизм!"
* * *
Русские революционеры на протяжении многих лет просто не думали о том, что социализм и коммунизм должен восприниматься как идеальный общественный порядок. Насущные проблемы революции занимали их полностью, так что на размышления о социализме не оставалось времени. Борьба
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 109
за власть отодвигала теоретические рассуждения на более позднее время, после окончательной победы. Так это было до начала полемики о возможности построения социализма в одной стране.
В настоящее время теоретический арсенал, который поставлял боеприпасы для беспрецедентного академического спора, менее интересен, чем смысл этого спора. Революция победила под знаменами утопии, но что делать с утопией после победы? Ведь ожидают, что она воплотится в жизнь.
И тут обнаружилось, что победившие русские революционеры тоже не очень-то верили учению о социализме и коммунизме. Они вспомнили вдруг, что Маркс исходил из опыта Западной Европы, и многие обладающие теоретическими знаниями большевики склонялись к мнению, что невозможно построить социализм в одной стране, к тому же такой отсталой, как Россия. Эти большевики во главе с Троцким проповедовали теорию перманентной революции и утверждали, что только после победы революции в развитых странах Запада Россия совместно с ними сможет приступить к строительству нового общества.
Позиция этих коммунистов больше соответствовала учению Маркса, чем позиция их противников.
Как строить социализм в России, Маркс не учил. Не занимался этим вопросом и Ленин. Ленинское определение коммунизма — "советская власть плюс электрификация страны" — просто наивная утопия, а, кроме этого, в сочинениях Ленина тоже нет ничего, что можно было бы назвать моделью советского социализма. Напротив, введение нэпа свидетельствует о том, что и Ленин не верил в преобразование России соответственно теоретическим постулатам.
Творцом советской модели стал Сталин, подвергшийся меньше других руководителей влиянию теории социализма. Презрение Троцкого к Сталину-теоретику было оправданным, как и его замечания о невозможности для Сталина прочесть что-либо на иностранных языках. Но Сталин лучше, чем Троцкий, сознавал, что выжидание погубит русскую революцию, что, если угаснет революционная активность, револю-
110 МИЛАН ШИМЕЧКА
ция сойдет на нет. Сталин, видимо, отчетливо представлял себе разочарование поколения, проливавшего кровь за революцию, если бы Россия даже не попыталась реализовать утопию. Перечитывая сейчас "Вопросы ленинизма" — книгу, где Сталин впервые попытался выступить как теоретик маркизма, — мы видим, что главное зло Сталин видел в пассивности.
Победой Сталина в полемике о социализме в одной стране окончилась история революции и началась история социализма и социалистической идеологии. Эта история изменила лицо мира, разделила его надвое и по сей день стимулирует напряженность между континентами и непрекращающиеся социальные потрясения. После разработки первого пятилетнего плана и начала коллективизации марксистская доктрина перестала быть теорией революции, ее импульсом и стала идеологией конкретной модели общественного устройства, апологетом политической и социальной практики, а практика, как говорят, зеленее серой теории.
* * *
Вначале русская идеология защищала в основном не частные меры практической политики советского правительства, а законность революции вообще. Ленин предостерегал другие страны от слепого копирования российского опыта. Он защищал лишь принципы — власть партии, диктатуру пролетариата, союз рабочего класса с крестьянством и т.д. Легитимность революции Ленин защищал твердо, с настойчивостью фанатика. Это особенно ярко проявляется в книге "Государство и революция", где Ленин пытается доказать, что русская революция — законное дитя марксизма и европейского рабочего движения, хотя русская революция, мне думается, может прекрасно обойтись без такой родословной, так как на ее стороне — вес исторически свершившегося факта.
Но таков уж характер идеологии. Все христианские реформистские движения утверждали, что только они верно толкуют Писание, а гражданские революции ссылались на тради-
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 111
ции Древнего мира и рационализма. Октябрьская же революция стремилась стать законным преемником коммунистической традиции Европы. Будто бремя исторической ответственности было не под силу большевикам, и, чтобы облегчить его, они перекладывали его на тени предков. Кому известно, из каких глубин истории вырастает интуитивное стремление найти в прошлом фундамент современности?
Большевики были растеряны, они оказались на непроторенном пути. Поэтому они и старались увязать свою революцию с прошлым, представить ее рабочему движению Европы не как аномалию, а как результат европейских традиций, рассчитывая при этом на поддержку европейского рабочего движения. Ленин разошелся с ортодоксальными социал-демократами и ввел жесткие условия приема в III Интернационал. Значительная часть европейского рабочего движения поддержала его, так как на стороне Ленина была осязаемая действительность диктатуры пролетариата, власть была в руках партии, и казалось, что созданы условия для реализации давнишней мечты. Ведущей силой социальных преобразований стала Россия.
Русская идеология одержала первую победу. Часть европейского рабочего движения признала ее легитимным завершением традиции, а часть — неопровержимым фактом. Следствием этой победы было всеобщее признание новой России. Не только левые, но почти все видные интеллектуалы Европы защищали революцию и право русского народа решать свои дела самостоятельно, по-своему, независимо от Западной Европы. Ведь кроме литературы, считали они, старая Россия ничего не дала. Но дело было не только в рациональном признании исторического факта. Революция затронула те сферы сознания, которые в большей степени, чем нам хочется признать, влияют на поведение человека. Реакция была эмоциональной — революция излучала волшебное сияние, и ее восторженно приветствовали как рас¬ свет нового дня. Ее награждали эпитетами, она перестала быть предметом спокойного анализа. Противники проклинали революцию как дело рук антихриста и разрушительных сил.
112 МИЛАН ШИМЕЧКА
Сторонники революции исступленно кричали об искуплении, о начале новой истории человечества, они декламировали Блока и Маяковского. Эта эпоха была неподходящей для трезвой оценки фактов. Только что окончилась страшная война, еще раз доказавшая интеллектуалам беспомощность разума перед лицом животного стремления убивать. На этом мрачном фоне русская революция вселяла надежду, она была единственным импульсом к историческому оптимизму. И европейские интеллектуалы, которые изголодались по надежде и жаждали избавиться от деструктивного скептицизма, окутали русскую революцию своей любовью. Это не было рассудочным отношением к общественному процессу и только. Именно идеология перенесла человеческое отношение к революции в сферу эмоций, и выражалось оно словами "любовь", "ненависть", "преданность", "измена", "прощение" и т.д.
* * *
Ряд европейских интеллектуалов связали с этой надеждой свою жизнь. Почти два поколения подчинялись упрощенной схеме, в соответствии с которой положительное отношение к русской революции стало эталоном прогрессивности. Но русская революция не довольствовалась симпатией, она требовала страстной любви и преданности, и это ставило интеллектуалов Европы в нелегкое положение.
Русская идеология требовала, чтобы все этапы развития Советской России воспринимались с таким же восторгом, как и революция. Вокруг священного нимба революции засияли новые лучи. Вместо Ленина — Сталин, а с ним план индустриализации, пятилетки, византизм; вместо авангардного искусства — социалистический реализм, затем московские судебные процессы, война с Финляндией, захват прибалтийских государств, договор с Германией и раздел Польши, война с гитлеровской Германией, послевоенная экспансия, создание Восточного блока, советская атомная бомба, подавление венгерской революции, оккупация Чехословакии и советско-китайский конфликт. Это было слишком много и для трех поколений.
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 113
Советский Союз преподносился как единственная возможность реализации вековых чаяний, как воплощение социалистических идей, как оазис прогресса в загнивающем мире, прообраз будущего других стран, родина всего нового и жизнеспособного — в материальном производстве, организации общества, в науке, культуре, искусстве и т.д. Несмотря на все перегибы и ложь, идеология выживала, так как она постоянно ссылалась на "объективные законы развития общества". Допускалось, правда, что некоторые черты советской действительности не соответствуют распространенным представлениям о лучшей альтернативе, но при этом все-таки признавалось, что "объективно советское общество развивается в нужном направлении".
Как и во времена революции, идеология трансформировала рациональный анализ в фанатическую веру, любовь, ненависть и надежду. Эта же идеология требовала от европейских интеллектуалов, которые приняли революцию, принять все, что было с ней связано и что последовало за ней. Ведь если русская революция — законное детище европейской социалистической традиции, то советская действительность — легитимное продолжение ее. Эта идеологическая аргументация увенчалась успехом. Глядя в прошлое, можно сказать, что левые интеллектуалы добровольно приносили жертву русской идеологии и добровольно подчинялись ее императиву.
Была взята на вооружение ложь о неустойчивости интеллектуалов, придуманная Лениным, чтобы нейтрализовать возмущение русских интеллигентов жестокостями большевистской власти. Пользуясь этой ложью, русская идеология уничтожала обязательные атрибуты разума и эрудиции — скепсис, сдержанность, непредвзятость, терпимость, способность к анализу и т.д. В соответствии с русской идеологией преданность и послушность стали цениться выше разума. В пример интеллектуалам ставился народ, его энтузиазм и классовое сознание. На удивление всем идеологии удалось обезоружить разум. Она навязала интеллектуалам чувство неполноценности, и многие из них сознательно стремились разделить фальшивый восторг народа.
114 МИЛАН ШИМЕЧКА
* * *
Чем дальше в прошлое уходила революция, тем труднее становилось разуму. В некоторые периоды советской истории разум европейских интеллектуалов вообще оказывался на прокрустовом ложе. Я имею в виду не голод 1920-х годов, не нищету, которую принесла народу революция, не социальные проблемы нового общественного порядка, вроде карточной системы, роста численности беспризорных детей, бюрократии и т.п. Все это естественные трудности, и не они заставляли волноваться, тем более что в первые послереволюционные годы Россию рассматривали как залог счастливого будущего, а не как уже осуществленный идеал. В те времена и советская идеология признала наличие проблем, требующих времени для разрешения. По мере того как укреплялся авторитет Сталина, он начал апеллировать к советской гордости, которая уже тогда переплеталась с гордостью великороссов. На передний план стали выдвигать успехи, а о сложностях вообще перестали говорить. Русская идеология все более болезненно реагировала на критику советской действительности. Помню, какое впечатление на меня произвели книги Анд-ре Жида. Я прочитал их в 1950-е годы, когда они уже были запрещены. Но до этого я прочитал отзывы на них — бурю упреков, ругательств, обвинений в измене. У меня сложилось впечатление, что Андре Жид выступил с принципиальной политической критикой советской системы. К моему глубочайшему удивлению, я нашел у него лишь несколько критических замечаний по поводу монопольного характера советской пропаганды, сокрытия неблаговидных фактов, чрезмерного коллективизма в воспитании детей и т.д. Совершенно благодушная критика. Но апологеты русской идеологии реагировали так, будто Андре Жид совершил святотатство, изменил своему прошлому и к тому же еще и оскорбил советский народ, который так радушно и гостеприимно принял западного писателя.
"Дело" Жида было лишь прологом к трагедии испытания разума, как, собственно, и съезд советских писателей, когда Бухарин и Горький растоптали надежды литературного авангарда Европы.
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 115
Тяжелый шок пережили западные интеллектуалы — попутчики русской революции во время московских судебных процессов. Тогда русская идеология потребовала от них самой большой жертвы — попрания разума, подавления сомнений, отказа от человечности. Перечитывая литературу того времени, нельзя не прийти в ужас от коллективного приятия насилия идеологии над разумом. Официальные советские разъяснения по поводу московских процессов даже не пытались быть убедительными, но левые интеллектуалы Европы проделывали всевозможные логические упражнения — лишь бы не смотреть правде в глаза. Какие только аргументы они ни приводили! Они были не готовы признать, что эти суды — последний акт кровавой трагедии борьбы за власть. Как могли осознать это узники идеологии, которая проповедовала строительство справедливого общества — вековой мечты человечества?
Ведь Советскую Россию осуждали их враги — буржуи, троцкисты, фашисты. По ночам их мучили кошмары, не давала спать чудовищная формулировка Августа Бебеля: "Если тебя хвалит враг, значит, ты в чем-то ошибся". И днем им приходилось, скрывая сомнения, во имя давней мечты защищать расстрелы в холодной Москве. В идеологических судорогах бились все, кто присягал прогрессу, революции и социализму. Расстрелы нельзя было объяснить разумом, и, чтобы не отказываться от надежды, левые интеллектуалы отреклись от разума, ушли в темную пещеру иррациональности, откуда история видится как цепь заговоров, измен и подвохов.
* * *
То, что и в этом извращенном виде русская идеология смогла удержать в плену многих европейских интеллектуалов, объясняется победой фашизма и нацизма в некоторых странах Европы. Выбрать можно было одно из трех направлений: коммунистическое, требующее полной отдачи; нацистское, в корне варварское, или англо-французское, которое именно в эти годы будто задалось целью продемонстри-
116 МИЛАН ШИМЕЧКА
ровать слабость и нерешительность демократии. Не следует удивляться, что при столь скромном выборе интеллектуалы Европы не высказывали вслух своих наблюдений о несоответствии русской идеологии русской действительности, отдав Сталину предпочтение перед Гитлером.
За это русская идеология отблагодарила их дополнительной поркой разума: Советский Союз заключил договор с нацистской Германией, оккупировал западную часть Польши и объявил войну Финляндии. Разум не мог объяснить эти шаги первого государства рабочих и крестьян. Те, кто все еще считал, что Советский Союз играет роль авангарда социалистического движения, что Советский Союз реализует вековые чаяния этого движения, были в полной растерянности.
Русская идеология всячески старалась культивировать иллюзии об исторической миссии Советского Союза. Она подчеркивала, что СССР — государство рабочих и крестьян всего мира, родина угнетенных, а потому защита и поддержка Советского Союза — святая задача борьбы этих классов в других странах. На деле же Советский Союз действовал, как любое иное государство, взяв на вооружение разработанные русским самодержавием концепции стратегии, экономики и политики.
Идеология пыталась добиться невозможного — объяснить мнимые и подлинные действия Советского Союза как проявления диалектического единства. Идеология вытащила из арсенала старое оружие марксизма и попыталась толковать нацистскую агрессию как империалистическую авантюру, с которой рабочий класс Германии ничего общего не имеет.
Жертвам нацистской агрессии Советский Союз советовал не оказывать сопротивления врагу их страны, так как самое главное, чтобы Советский Союз — надежда пролетариата всех стран — остался в стороне от империалистического конфликта. К счастью, у этой идеологической конструкции не было времени развиться, так как Германия напала и на Советский Союз. Все было смыто реками пролитой народами СССР крови, но в воспоминаниях европейских коммунистов, живших тогда в московской гостинице "Люкс", до сих пор живы отчаяние и травмы, нанесенные в те годы разуму.
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 117
С тех пор левые интеллектуалы Запада не знают, как привести в соответствие идеологическую версию советской действительности и жизнь, правда о которой часто узнается с опозданием. Ведь в результате многочисленных потрясений прежде монолитный костяк русской идеологии давно уже превратился в ржавый металлолом.
Copyright журнала "Проблемы Восточной Европы".
ВЫШЛИ ИЗ ПЕЧАТИ И ПРОДАЮТСЯ
"КАРТИНКИ НЬЮ-ЙОРКА" Андрея КЛЕНОВА
"Картинки Нью-Йорка" — это книга рассказов о великом городе. В книге 312 стр. Она издана на хорошей бумаге и красиво оформлена. Стоимость с пересылкой 13 долларов. Заказы направлять на имя автора: Andrey Klenov. 3415 Neptune Ave, apt. 2106
Brooklyn, New York, 11224, USA
_________________
______________________________________________________________
______________________________________________________________
______________________________________
Лев НАВРОЗОВ
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ?
ЗА ЧТО "НЬЮ-ЙОРК ТАЙМС" ЛЮБИТ ДЕМОКРАТИЮ
Я буду употреблять слово "демократия" не в аристотелевском смысле, а в его черчиллевском, современном, житейском значении: демократия — это общественно-политическое устройство, которое существует в Соединенных Штатах или в Японии. Свобода личности реализована и в демократии лишь в известной степени, и тут нельзя не припомнить часто приводимые слова Черчилля, сказанные им в 1947 г., о том, что это устройство — "наихудшее", за исключением всех остальных, до сих пор испробованных "в этой юдоли греха и горя".
Я бы даже сделал здесь одно дополнение. В "этой юдоли греха и горя" единственная жизнеспособная альтернатива "наихудшему" (демократии) — это, видимо, тоталитарный
строй. Так или иначе, займемся "наихудшим", то есть демократией. То, как оценивает ее "Нью-Йорк Таймс", естественно, не совпадает с тем, как вижу демократию я.
Из предисловия к книге "Нью-Йорк Таймс"как образчик"
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 119
Для корпорации "Нью-Йорк Таймс" — наихудшее в демократии — это любое посягательство на свободу этой корпорации, и прежде всего — свободу издавать газету и подниматься к новым вершинам богатства, престижа и власти.
В 1977 г. "Нью-Йорк Таймс" отозвалась с большой похвалой о книге под названием "Американское полицейское государство", поскольку речь шла об угрозе самой корпорации. Подобная угроза корпорации "Нью-Йорк Таймс" может исходить лишь от того, что в истории известно как власть "центрального правительства" (этот термин употребляется потому, что, например, в средневековой Европе местная "корпорация" — в широком английском смысле слова* — часто обладала большей властью, чем "центральное" правительство) . Даже сенатор Маккарти мог бы представить серьезную угрозу для могущественной корпорации "Нью-Йорк Таймс" лишь в случае, если бы он был избран в президенты и таким образом стал бы "центральным правительством".
Для меня же наихудшее в демократии олицетворяет "Нью-Йорк Таймс" как образчик "корпораций", сводящих личную свободу печати к пустой фразе в Конституции.
Конечно, у жителя Нью-Йорка есть личная свобода купить печатный станок, напечатать на нем свою книгу и продавать ее, как это делал Вольтер, — а у жителя Москвы этой свободы нет. Но с таким же успехом можно сказать, что у жителя Нью-Йорка есть личная свобода спорить во всю силу своих легких с системой мощных громкоговорителей. У него — личная свобода проклинать, надрываться, исходить криком. Только его голоса никто не услышит. "Правда" выходит на шести страницах, а в одно из воскресений "Нью-Йорк Таймс" вышла почти на тысяче страниц. Как ее переспорить, скажем, Вольтеру, если на каждое его слово она скажет мил-
__________________
В современном а м е р и к а н с к о м смысле слово " к о р п о р а ц и я " * означает в основном крупную промышленную компанию. Английское же значение включает в себя независимые от правительства учреждения, которые возникли еще в раннем средневековье (например, церковные или университетские корпорации). (Прим. переводчика.)
__________________
120 ЛЕВ НАВРОЗОВ
лион, мгновенно распространяемых через спутники Земли по всей стране и по всему миру? Корпорации "Нью-Йорк Таймс" не нужна никакая тайная полиция, чтобы подавить голос инакомыслящего, как это делается в России. Благодаря своей корпоративно-технической мощности она располагает такой "громкостью", что у Вольтера меньше шансов быть услышанным в Нью-Йорке, чем в Москве, где его публикация может получить какой-то резонанс лишь в самиздате как тайный, запретный, подпольный акт, голгофа или героический вызов.
Пафос истории англоязычных стран — это борьба — начиная с тринадцатого века — против власти "центрального правительства", которую обычно связывали с деспотизмом или тиранией. Борьба эта приобрела особое значение в двадцатом веке, когда некоторые "центральные правительства" сделались тоталитарными и стали бесконечно хуже того общественного устройства, которое Черчилль назвал "наихудшим".
Корпорация "Нью-Йорк Таймс" использует этот пафос, не открывая глаза населению на тот факт, что слабость или отсутствие "центрального правительства" и свобода корпораций никогда автоматически не означали личной свободы, а, напротив, часто приводили к полному ее исчезновению.
Средневековый англичанин, окруженный свободными корпорациями, был как личность нередко менее свободен, чем француз эпохи абсолютизма. Он был безликой клеточкой этих корпораций — тем совершенным коллективистом, которого тщетно пытаются создать тоталитарные общества.
Неверно и то, что свободные корпорации — надежный оплот против тоталитаризма. Тоталитарное общество Муссолини (которое "Нью-Йорк Таймс" всячески восхваляла до 1936 года) называлось "корпоративным государством" или "корпоративным социализмом". Тоталитарные режимы Муссолини и Гитлера пришли к власти в Италии и Германии на гребне свободных корпораций легче и скорее, чем ленинский режим в России.
"Корпорации" в демократическом обществе могут превратить члена этого общества в "корпоративного" коллекти-
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 121
виста (который без труда станет "национальным" коллективистом) и уничтожить личную свободу, в том числе личную свободу мысли и печати.
Мы знаем, что во Франции шестнадцатого—восемнадцатого столетий была абсолютная монархия, деспотизм и тирания. Но как свободны в мыслях и произведениях были политические мыслители и писатели, достигшие вершин признания, престижа и влияния при абсолютизме и ценимые до сих пор: Монтень, Паскаль, Ларошфуко, Лафонтен, маркиза де Севинье, Вольтер, Дидро, Сен-Симон, Монтескье, Даламбер.
Какие социальные и политические мыслители и писатели достигли такого престижа и влияния в сегодняшней процветающей демократии, например в Соединенных Штатах? Норман Мейлер (которого, увы, быстро забывают даже в Нью-Йорке), Дэниел Эллсберг, Джон К.Гелбрейт? Быть свободным социальным или политическим мыслителем и писателем в Нью-Йорке значит нападать на слабое "центральное правительство", но ничем не осмеливаться прогневить могущественную корпорацию "Нью-Йорк Таймс".
Это все равно, что считать обезличенных членов "церковной корпорации" во времена средневековья свободными политическими и социальными мыслителями и писателями потому, что их корпорация успешно боролась за власть со слабым "центральным правительством". Подобным же образом коммунисты, не устающие рассказывать, как в 1600 г. католическая церковь сожгла на костре Джордано Бруно, считают себя мятежниками, ниспровергающими авторитеты, просвещенными борцами против окостенелых догм, вольнодумцами вроде Вольтера.
Никто, кроме специалистов, не помнит ни одного французского периодического издания восемнадцатого века, от которых бы зависели слава, престиж и влияние Вольтера. Будущие же поколения, напротив, будут помнить в Америке второй половины двадцатого века не Нормана Мейлера или Дэниела Эллсберга, а только "Нью-Йорк Таймс", ибо Норман Мейлер и Дэниел Эллсберг — это мимолетные, крошечные созданьица "Нью-Йорк Таймс". Да, они меняют свои взгляды. Они бунтуют. Они спорят друг с другом. Но эти перемены,
122 ЛЕВ НАВРОЗОВ
бунты и споры так же безлики, ограничены и предсказуемы, как средневековые ереси.
Монтеня и других мыслителей эпохи абсолютизма мы помним как личностей. Издание их книг, отзывы, продажа — все это не зависело ни от одной корпорации. Мы не помним ни одного учреждения, при котором они бы состояли, не помним их должностей и степеней. Они обрели признание, престиж и влияние тем, что они думали и тем, что они писали. Я не добавляю: "и издавали"; издание было само собой разумеющимся, естественным, незаметным действием.
Посмотрите на американца, пытающегося быть социальным и политическим мыслителем и писателем. Его не существует. Он — это те корпорации, при которых он состоит. Он — это его звания и должности. Или — движения, организации, гильдии, к которым он принадлежит.
КОРПОРАТИВНЫЕ ФРЕЙДИСТЫ
В 1983 году "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" опубликовал статью о "советском злоупотреблении психиатрией по отношению к диссидентам". И я вспомнил, что ее автор — американский психиатр, который ныне состоит при Русском институте Кеннана, — приходил ко мне лет десять тому назад, чтобы пригласить меня выступить на эту тему на конференции.
Я поделился с ним своими мыслями. Тоталитарный режим может с полной безнаказанностью убить любого советского психиатра или любого его пациента, или даже любого человека в любой демократической стране. Но зачем режиму "давать материал" о себе, если инакомыслие можно подавить косвенным путем? Один из этих путей — юридический. Он используется также и на Западе. Помните Спиро Эгню, которому писал речи Уильям Сэфайр, критиковавший "прессу восточного истеблишмента"?* "Нью-Йорк Таймс" достаточно было покопаться в его финансовых делах и "найти материал"
То есть прессу восточно побережья Америки (Нью-Йорка, Вашингтона и т.д.).
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 123
на него. Ну а уж прокурорам и следователям пришлось этим материалом заняться, не то "Нью-Йорк Таймс" их уличила бы в пренебрежении своими обязанностями. То же самое делает и КГБ.
Как раз перед нашим отъездом известного советского кинорежиссера обвинили в том, что он демонстрировал свои фильмы на своих платных лекциях, тем самым нарушая законы об авторских правах. КГБ достаточно было лишь "найти материал", а остальное — уж дело прокуроров и следователей.
Другой способ, используемый КГБ, — психиатрический, что для многих тоже вполне убедительно. В Соединенных Штатах многие "психоаналитики" проводят "анализ" своих критиков или даже политических противников, чтобы доказать, что те — душевнобольные. И это типичное шаманство многим американцам кажется убедительным. Так почему же многим жителям России не может показаться убедительным разглагольствование советского психиатра о "вялотекущей шизофрении"?
Мой посетитель интересовался тем, верят ли на самом деле психиатры, соучаствовавшие в психиатрическом заключении диссидентов, что те — душевнобольные? Я напомнил ему ответ Уильяма Джеймса на вопрос, что значит верить н а с ам о м д е л е? Нередко искренность — это всего лишь недостаток самоанализа. Многие русские, немцы, американцы верили на с а м о м д е л е в то, во что в данный момент удобно было верить. Например, мало кто из американских психиатров достаточно смел, чтобы выступить против влиятельного психоаналитического фрейдистского истеблишмента, хотя за его шарлатанство они тоже несут косвенную ответственность, поскольку психоаналитики — члены и Американской психиатрической ассоциации, и Всемирной психиатрической ассоциации. А у многих ли американских психиатров хватило бы смелости выступить против КГБ?
Каждый советский психиатр сознательно понимает или подсознательно чувствует, что всемогущество "центрального правительства" и КГБ — б е з г р а н и ч н о . "Какой же толк *
___________________
124 ЛЕВ НАВРОЗОВ
мне или этому диссиденту пытаться противостоять этой бездне? Только погублю себя, заодно с этим диссидентом, и все".
Посетитель также хотел знать, почему в России не применяют психоанализ для лечения больных. Я объяснил. Правящая каста считает психоанализ шарлатанством, пригодным для лечения душевных заболеваний не более чем любой другой набор непристойностей. Права в данном случае правящая каста? Естественно, она не слишком заботится о здоровье бесчиновного люда (хотя ничего не имела бы против, если бы шизофреников можно было излечить, а не держать в больницах). Но уж о своем здоровье правящая каста наверняка заботится. Поэтому любое новейшее открытие в области медицины, любое средство, если его ценность доказана клинической практикой, выписывается правящей кастой из-за границы. И если кто-нибудь из ее среды болен, приглашаются для кон
сультации лучшие специалисты мира. Однако, зачем же правящей касте импортировать фрейдистское шаманство, которое существует уже восемьдесят с лишним лет и не может похвастаться ни одним случаем исцеления психической болезни? Если правящей касте захочется чего-нибудь в этом роде для развлечения, то уж скорее она будет импортировать французские порнофильмы, которые, как я слышал, зачастую менее безвкусны, чем американский психоанализ. Само же отсутствие интереса советской правящей касты к психоанализу — отнюдь не доказательство того, что он более ценен, чем, скажем, астрология. Даже в массовых советских журналах нет астрологии. Значит ли это, что астрология — новейшее достижение науки, которое советские тираны запрещают лишь из марксистского фанатизма?
И, наконец, психоанализ неприемлем для правящей касты по той причине, что согласно психоанализу такие неврозы, как истерия или депрессия, — это болезни, требующие продолжительного и дорогого лечения. Многие американские психоаналитики стремятся расширить свою клиентуру, так как они получают почасовую оплату независимо от результатов лечения. Но если советская государственная медицина будет считать неврозы болезнями, то все советское население
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 125
может отказаться идти в армию или работать на тяжелых работах, ссылаясь на истерию или депрессию.
Мой посетитель посетовал на то, что, мол, поскольку Фрейда в советской психиатрии не признают, то, значит, и психотерапия в виде бесед не применяется как форма лечения. Я объяснил ему, что Фрейд — это Маркс, Ленин и Суворов Америки. Но, скажем, не Австрии (где не установлено, как нам пожаловался один американец, даже мемориальной доски на доме Фрейда) и не России прошлого и настоящего. Основное направление русской психиатрии и до 30-х годов никакого отношения к Фрейду не имело. Русская психотерапия была скорее под влиянием русской литературы с ее интересом к психологии, но и она опять-таки не имела никакого отношения к Фрейду.
В рассказе "Черный монах", который написал д-р Чехов чуть ли не сто лет назад, всеми уважаемый университетский профессор-гуманитарий видит в своей душевной болезни единственный смысл существования: вне своей болезни ему "скучно жить". Конечно же, шедевр д-ра Чехова не меньше предрасполагал к тому, чтобы психиатр беседовал с пациентом, чем все половые фантазии д-ра Фрейда. Но в отличие от американских фрейдистов д-р Чехов и столетие назад полагал, что психозы, то есть психические болезни (вроде шизофрении или паранойи), а не неврозы (вроде плохого настроения), вылечить беседами никак невозможно.
Я не знал, был ли психоаналитиком мой посетитель, и не знаю этого до сих пор. Я видел у него на лице хорошо знакомое мне выражение образцового советского чиновника, с упоением слушающего, как в частной беседе разносят официальные догмы. Я читал ему уморительные отрывки из писем бедняги Фрейда. Беднягу Фрейда нельзя считать ответственным за американский психоанализ, но заодно и ему тоже досталось, точно так же, как в Москве от меня доставалось бедняге Марксу, хотя и его нельзя считать ответственным за советский марксизм. Повеселившись на славу, мой посетитель затем сказал, что действительно король гол и что им, американским психиатрам, давно пора сказать это вслух.
126 ЛЕВ НАВРОЗОВ
Тут я предложил коснуться всего этого в моем докладе на конференции, куда он меня приглашал. Его реакция была мне тоже знакома: образцовый чиновник с упоением слушал, как в частной беседе разносят его официальные догмы — и вдруг ему сказали, что его знакомый проделает то же самое открыто, на конференции, куда образцовый чиновник его приглашает. Он что-то залепетал, заторопился... А как же мое приглашение на конференцию? Он бежал от меня, как от опасного маньяка, по коридору нашей квартиры, к лифту. А я бежал за ним со смехом, который, должно быть, казался ему маниакальным (или дьявольским?), и, когда он, спасаясь, поехал вниз, я со смехом крикнул в шахту, в окошечко двери лифта, что все равно я приду на конференцию и скажу, что король гол.
За те десять лет, что прошли после его визита, время в Нью-Йорке во всем, что касается личной свободы печати, остановилось: его статья в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" за 1983 год могла бы появиться слово в слово десять лет назад, а может быть, появится еще через десять лет.
В 1982 году по американскому телевидению показывали дискуссии с различными советскими журналистами, учеными и чиновниками, и многие американцы думали, что перед ними — свободно мыслящие люди, выражающие свои свободные мысли. Если бы я прочел статью этого психиатра в "Нью-Йорк Таймс" десять лет назад, по приезде в Нью-Йорк, подобное впечатление создалось бы и у меня в отношении каждого, кого печатает корпорация.
На самом деле советский журналист, ученый, чиновник, выступивший по американскому телевидению, — это государственный человек, который высказывает не свои, а "государственные мысли". Точно так же в 1983 году я уже понимал, что в социальной жизни данный психиатр — "корпоративный человек", который высказывает не свои, а "корпоративные мысли". При этом "корпоративные мысли" "Нью-Йорк Таймс" были для меня так же очевидны и предсказуемы, как "тоталитарно-государственные мысли" Агенства печати "Новости".
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 127
Поскольку "Нью-Йорк Таймс" боится посягательств на свою корпоративную свободу со стороны "центрального правительства" Соединенных Штатов, то она поощряет некоторую критику некоторых "центральных правительств", в том числе и всемогущего советского тоталитарного правительства. Но эта критика должна быть такова, чтобы читатели газеты могли провести аналогию между, например, советской тайной полицией и Центральным разведывательным управлением США. Если бы корпорация "Нью-Йорк Таймс" разрешила своим авторам писать, что советская тайная полиция может безнаказанно убить любого, кто ей не угодил, — то это способствовало бы тому, что "Правда" называет "американской военной истерией" и, следовательно, усилению американского "центрального правительства". А это именно то, чего желает избежать могущественная "Нью-Йорк Таймс". Поэтому писать о "советских злоупотреблениях психиатрией" корпорация разрешает только так, чтобы любой читатель мог сказать: "Это плохо. Ну, а помните — да как же, об этом "Нью-Йорк Таймс" писала, — что творило ЦРУ? Тоже не лучше".
В своем стремлении избежать всего, что может каким-то образом способствовать "американской военной истерии", американский психиатр перестраховался, пошел даже дальше, чем этого требует корпорация. Согласно его статье, опубликованной 30 января 1983 года, он считает, что большинство госпитализированных диссидентов были признаны душевнобольными не потому, что так велело КГБ и не потому, что они на самом деле были больны, а по другим причинам.
Что же это за "другие причины"? Американский психиатр обнаружил, что "там инакомыслие действительно кажется странным". "Там" — это в Москве (а в Нью-Йорке автор статьи считает себя бесстрашным инакомыслящим, потому что может свободно критиковать на страницах "Нью-Йорк Таймс" слабое "центральное правительство" Соединенных Штатов).
"В самом деле, — пишет он далее, — есть все основания полагать — по рассказам самих диссидентов, — что, сталки¬
128 ЛЕВ НАВРОЗОВ
ваясь с ними, многие работники КГБ и других советских учреждений нередко чувствуют в них что-то странное, и это чувство лишь усиливается, когда диссиденты начинают объяснять им свои права по советской конституции".
А "ощущение, что перед тобой странный человек, нередко влечет за собой подозрение, что эта странность может быть вызвана душевной болезнью". Понятно?
На Западе пишут, что бывший глава КГБ читает Монтеня по-французски. Все "антисоветское" переводилось еще при Сталине на русский язык. Но, согласно автору, мысль о том, что у инакомыслящих нет прав, провозглашенных советской конституцией, представляется работникам КГБ новой, странной и потому исходящей от психического больного.
"Иными словами, как я и говорил, во множестве случаев, когда ставился такой диагноз, не только КГБ и другие ответственные работники, но и сами психиатры на самом деле в е р и л и , что эти диссиденты больны", — заявляет наш психиатр.
Но если работники КГБ во множестве случаев столь трогательно неповинны в том, что инакомыслящие заключаются в психиатрические больницы, то среди ведущих советских психиатров по крайней мере попадаются лица неприятные. Первые семь абзацев статьи посвящены ведущему советскому психиатру (заносчивому, "сардоническому" человеку), который "ухмыльнулся", когда американский психиатр заговорил о своей "работе на исследовательской конференции по эффективности психотерапии":
"В самом деле, в советской психиатрии почти не существует психотерапии в американском понятии. И такое положение дел не случайно. В Советском Союзе сильное недоверие к психотерапии закрепилось с 1930-х годов, когда идеи Зигмунда Фрейда — родоначальника психотерапии, осуществляемой путем бесед, были объявлены не соответствующими марксистской науке".
Значит, до 1930-х годов в России была фрейдистская психотерапия, осуществляемая путем бесед на половые темы. А потом, в угоду Марксу, Фрейда запретили. И вот теперь психотерапии почти не существует, а есть неприятные, заносчи-
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 129
вые, сардонические психиатры, которые усмехаются при слове "психотерапия" и мучают диссидентов уколами и прочими нефрейдистскими (может, марксистскими?) методами лечения. Читатели "Нью-Йорк Таймс" должны думать, что история русской психиатрии разделяется на две эры: светлую эру Фрейда и его психотерапии, осуществляемой путем бесед на половые темы, и мрачную эпоху Маркса и "злоупотреблений психиатрией в отношении диссидентов".
По американской конституции Монтень, Паскаль, Ларошфуко, Лафонтен, маркиза де Севинье, Вольтер, Сен-Симон, Даламбер и Монтескье располагают личной свободой стать в Нью-Йорке тем, кем они стали при абсолютизме во Франции. Еще бы! В значительной степени американская конституция берет начало в произведениях именно этих социальных и политических мыслителей и писателей. Ей ли не провозглашать для таких, как они, возможность стать в республике двадцатого века тем, кем они стали во Франции при абсолютной монархии. Но как смогли бы они достичь в Соединенных Штатах признания, престижа и влияния, какого они достигли при Людовиках? С помощью повторения в газете "Нью-Йорк Таймс" тех пошлостей, которые только и позволит им повторять эта культурно-всесильная корпорация?
Мне скажут, что и в Соединенных Штатах существует раздача престижных денежных премий и субсидий "работникам культуры". Но на кого и на что тратят миллиарды долларов все эти Карнеги, Форды, Рокфеллеры, Мак-Артуры в Соединенных Штатах? Вот, например, Эндрю Карнеги решил, что не следует доверять экспертам, потому что они тратят чужие деньги на культуру, предназначенную для других, а не для них самих. "Ум эксперта слишком узок, — говорит Карнеги. — По этой причине художники времен Милле считали Милле вульгарным; музыканты времен Вагнера считали Вагнера безумцем; писатели времен Шекспира считали Шекспира напыщенным".*
Что же, по мнению Карнеги, должен делать меценат, чтобь в будущем над ним не смеялись? Вышеприведенный абзац
* Joseph FrazierWall, " A n d r e u Carnegie". N.Y., 1970, p.834
________________________
130 ЛЕВ НАВРОЗОВ
заканчивается его суровым предостережением: если созданный им фонд не будет "постоянно соприкасаться с массами, не будет народным, он не сможет стать полезным в широких масштабах". Совсем как цитата из Ленина или Мао.
Меценаты все же вверяют распределение своих денег экспертам. Но многие ли из них дадут хоть один цент современному Вольтеру, если он никогда не упоминался в газете "Нью-Йорк Таймс"?
ВОЛЬТЕР В СОВРЕМЕННОМ
НЬЮ-ЙОРКЕ
Вольтер ненавидел "церковную корпорацию" (католическую церковь) как главную угрозу личной свободе мысли, как "гадину", которую нужно "раздавить". Трудно представить себе, как он ненавидел бы "культурную корпорацию", называемую "Нью-Йорк Таймс", если бы он жил сегодня в Нью-Йорке! А " г а д и н а " , которая вовсе не желает быть раздавленной, обрекла бы его на полное забвение, без труда заглушая каждое его слово и никогда не упоминая его имени — так что эксперты благотворительных фондов никогда бы даже не узнали о его существовании.
Деспотическая природа французского абсолютизма заслуживает упоминания. Когда в 1734 году 40-летний Вольтер издал свои скандальные, бунтарские, уничтожающие "Философские письма", был дан ордер на его арест, и Вольтер укрылся в замке своей молодой очаровательной почитательницы мадам дю Шатле в Шампани. Единственным результатом этого ордера на арест было то, что очаровательная хозяйка замка стала его возлюбленной. В 1745 году Людовик Пятнадцатый засыпал Вольтера всяческими милостями и щедротами. Но когда мадам дю Шатле проиграла большую сумму денег за карточным столом королевы, Вольтер сказал ей по-английски: "Ты играешь с шулерами". Хотя английский был экзотическим языком, его замечание (по тем временам — тягчайшее оскорбление) поняли, и Вольтеру пришлось укрыться у герцогини дю Мен в Париже.
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 131
Преследования, которым подвергался Вольтер, не только заканчивались для него самым очаровательным образом, но и сопровождались непрерывным ростом его славы, престижа, влияния, и, когда он скончался в возрасте восьмидесяти четырех лет, он был едва ли не самым знаменитым, почитаемым, влиятельным социальным и политическим мыслителем и писателем мира.
Причем если в наши дни человек, ровно ничего из себя не представляющий, может стать "мировой знаменитостью" как социальный и политический мыслитель и писатель (поэт или кто угодно) только потому, что его преследовали таким образом, что средства массовой информации сумели обратить эти преследования в сенсацию, то преследования, которым подвергался Вольтер, никак не были необходимы для роста его всемирной славы, престижа и влияния.
Сколь же безопасно сегодня в Соединенных Штатах свободно мыслить и писать на социальные и политические темы?
Кстати, тут есть одно затруднение. Каждое слово Вольтера, обличавшее самую могущественнейшую из существовавших тогда корпораций — католическую церковь — слышал весь мир. Как уже было сказано, обличителей корпорации "гадины" под названием "Нью-Йорк Таймс" никто не слышит: их личные голоса тонут в корпоративно-техническом могуществе этой газеты, чей многоустый голос усиливается в миллион раз.
Уж конечно, "старая гадина" — католическая церковь — не выпускала ежедневно энциклопедический том тиражом в миллион экземпляров, а "новая гадина" — "Нью-Йорк Таймс" — выпустила, скажем, номер, в котором было 946 страниц, и весил он почти три с половиной килограмма. Благодаря современной технике эта ежедневная энциклопедия мгновенно расходится по всей стране, распространяется вдобавок в качестве информационной службы "Нью-Йорк Таймс" и син-дикализированных колонок и ведет за собой другие "основные средства массовой информации".
Ну а как же за пределами Соединенных Штатов? Не может ли Вольтер раздавить "гадину", действуя из другой страны?
132 ЛЕВ НАВРОЗОВ
Дело в том, что рост техники глобальных связей сопровождается ростом культурного провинциализма. Многие "культурные люди" в Соединенных Штатах читают только "Нью-Йорк Таймс", после прочтения которой просто не остается времени ни на какое другое чтение. Но они уверены, что таким образом приобщаются ко всему лучшему, что есть в мировой культуре. Точно так же многие "культурные люди" во Франции убеждены, что Америка — главный источник упадка, мировой культуры и не дай Бог упомянуть или взять в руки "Нью-Йорк Таймс" — при одной мысли об этом они содрогаются, как нация изысканной культуры при мысли о вторжении варваров.
И в то время как в США противник "Нью-Йорк Таймс" не будет услышан по корпоративно-техническим причинам, за пределами Америки им будут интересоваться не более, чем в Нью-Йорке противником "Ле Монд" или "Правды".
КОГДА "НЬЮ-ЙОРК ТАЙМС" НА СТОРОНЕ ЕВРЕЕВ?
После кончины более или менее сильного соперника "Нью-Йорк Таймс" газеты "Нью-Йорк Геральд Трибюн", которая могла бы предоставить возможность новому Вольтеру критиковать "Нью-Йорк Таймс", последним критическим голосом, который был еще слышен, был голос Уильяма Сэфайра. Он писал речи для кандидата в президенты, а затем президента Ричарда Никсона и его вице-президента Спиро Эгню и таким образом, через них мог донести до общественного слуха свою критику "прессы восточного истеблишмента", возглавляемую газетой "Нью-Йорк Таймс". То есть президент и вице-президент обеспечили критику тот национальный рупор, с помощью которого его голос стал слышен, несмотря на заглушавшие его "либерально-демократические средства массовой информации" во главе с корпорацией "Нью-Йорк Таймс".
Согласно "прессе восточного истеблишмента", как ее
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 133
называл в свое время м-р Сэфайр, пресса эта, разоблачая "преступление Никсона" и его "попытку воспрепятствовать правосудию", известную как "Уотергейт",* руководствовалась соображениями самыми благородными и величественными. Я охотно соглашаюсь, что высокая гражданская сознательность была одним из ее главных побуждений. Точно так же, как интересы франции были в числе мотивов, побудивших Людовика Пятнадцатого преследовать Вольтера — нельзя же допустить, чтобы в цивилизованном обществе человек публично называл шулерами, кого ему вздумается, и все из-за того, что его любовнице не повезло в картах! Но в своих действиях человек может одновременно быть движимым м н о ж е с т в о м побуждений.
Так, например, Артур Окс-Сульцбергер, владелец корпорации "Нью-Йорк Таймс" писал о своем отношении к Ричарду Никсону д о Уотергейта: "Папа был очень близок к Эйзенхауэру и всегда недолюбливал Никсона, и это, должно быть, отчасти передалось мне, потому что я никогда ни на йоту не доверял этому человеку и не любил его. Я всегда думал, что он — человек бесчестный, и я обнаружил, что очень многие мои коллеги разделяют это чувство".**
М-ру Сульцбергеру работать бы в полиции и ловить буду¬ щих преступников задолго до того, как они совершат свои преступления! И не усилилось ли его наследственное предчувствие, когда Ричард Никсон и Спиро Эгню устами Уильяма Сэфайра стали критиковать "прессу восточного истеблиш
мента", то есть "Нью-Йорк Таймс"? Ведь, по словам м-ра Сульцбергера, он "хотел бы думать" (как всегда, стараясь думать о людях самое лучшее), что никакого антисемитизма в этой критике не было, но, увы!
"Не могло не быть, — на нас эта критика была направлена
Отдельная глава книги Наврозова посвящена тому, как создавался Уотергейт. (Примеч. переводчика.)
** Leonard Si lk, Mark Si lk. The American Establishment, Basic Books, N.Y. 1980, p. 76.
*
_______________________
134 ЛЕВ НАВРОЗОВ
или на "Вашингтон Пост", но антисемитизм так или иначе в ней был — вы же знаете, Кей Грэм еврейка".
М-р Сульцбергер не упомянул того факта, что Уильям Сэ-файр, от которого исходила эта критика, — был тоже еврей. Хотя по сравнению с вольтеровским жалом блошиные укусы Сэфайра никого не задевали лично, м-р Сульцбергер все же усмотрел в них антисемитский выпад против самого себя. Еще не так давно семья Окс-Сульцбергер не хотела повысить в должности редактора Розентола, потому что его о т е ц был евреем, хотя мать его еврейкой не была. Подпись "Эйб Розентол" была запрещена как "еврейская" и вместо нее придумали "А.М.Розентол". Члены семьи Окс — антисемиты (и выступают против Израиля) в той степени, в которой этого требуют их корпоративные интересы, и в тех же интересах они готовы кричать "антисемитизм!", играя на страданиях еврейского народа.
Если еврей Уильям Сэфайр осмелился критиковать корпорацию, то, значит, он антисемит. Чтобы заглушить голос противника, который стал слышен, годится любое оружие, не запрещен никакой удар ниже пояса.
Опять-таки руководствуясь высокой гражданской сознательностью, а именно желанием изобличить антисемита, корпорация "Нью-Йорк Таймс" открыла данные, свидетельствовавшие о том, что Эгню был замешан в коррупции со строительными контрактами в штате Мэриленд.** Но все-таки единственным ли побуждением была высокая гражданская сознательность? "Нью-Йорк Таймс" могла бы "найти материал" на миллионы американцев. Но сверхъестественное предчувствие м-ра Сульцбергера побудило его корпорацию искать преступника в лице Спиро Эгню, чтобы заглушить рупор, через который говорил Уильям Сэфайр.
Когда Спиро Эгню был должным образом уличен в мошенничестве или воровстве, мистер Сульцбергер плясал на трупе поверженного врага.
"Эгню оказался в высшей степени отвратительным мошен¬
Там же, с.77. ж
Там же.
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 135
ником. Он поехал обратно в Мэриленд выплачивать налоги, чтобы его не посадили в тюрьму".
По сравнению с Людовиком Пятнадцатым мистер Сульцбергер — неумный провинциал. К тому же он мельче, самодовольнее и мстительнее. В отличие от Людовика Пятнадцатого мистер Сульцбергер впитал в себя худшее из пуританской традиции: пресловутое пуританское ханжество. Он разделяет человечество на безупречные образцы добродетели (такие, как семья Окс) и мошенников или воров (таких, как Эгню), которых "сажают в тюрьму" с помощью семьи Окс, движимой высокой гражданской сознательностью.
Адольф Окс (который считается основателем "Нью-Йорк Таймс", хотя он ее всего-навсего купил) был, как оказалось впоследствии, мошенником, только никакое учреждение вовремя не открыло материал на него, а потому все это стало достоянием истории, представляющим интерес лишь для исследователя корпорации, вроде меня, грешного. В 1896 году он купил обанкротившуюся газету, и ему нужно было много денег — попробуйте-ка, не будучи мошенником, раздобыть такие деньги. В утешение семье Окс добавлю, что Вольтер при тщательном расследовании, тоже оказался бы мошенником, так как он между делом сделал себе целое состояние на финансовых махинациях Жозефа Пари-Дюверне, причем в отличие от Адольфа Окса, Вольтер даже не нуждался в этом состоянии и прожил его с такой же легкостью, как нажил.
Мошенник ли Артур Окс-Сульцбергер, издатель "Нью-Йорк Таймс" с 1963 года, ставший владельцем корпорации, женившись на наследнице семьи Окс? Придворный историограф корпорации Гаррисон Солсбери в 1971 году писал, что финансовая сторона корпорации — "загадка, окутанная тайной, окруженной лабиринтом непостижимого". Ни одна власть в Америке — ни исполнительная, ни судебная, ни законодательная — никогда не смела и в обозримом будущем не посмеет заглянуть в этот Кремль (сравнение с Кремлем принадлежит м-ру Солсбери). Так что на этот вопрос ответить нельзя.
Для лицемеров из англоязычных стран выражение "посадить в тюрьму" звучит с волшебной законченностью.
136 ЛЕВ НАВРОЗОВ
Модная группа в Кембридже, в Англии, известная как "кембриджские апостолы", еще в конце прошлого века начала проповедовать, что гомосексуализм соответствует самому строению вселенной, а гетеросексуализм — отвратительное вульгарное извращение. С тех самых пор это была процветающая группа, к которой принадлежали такие английские гомосексуалисты, как советский шпион Дональд Мак-лин. Но не членов этой группы, проповедовавших гомосексуализм в теории и на практике, а гения Оскара Уайльда, считавшего гомосексуализм тайным вульгарным пороком, п о¬ с а д и л и в т ю р ь м у в 1895 году.
В России Оскара Уайльда всегда ценили выше, чем в Англии: от англичан часто можно услышать мнение, что в России Уайльда переоценивают. Когда Уайльда посадили, отношение к нему в России не изменилось, и даже в сталинской России он остался "классиком мировой литературы".
В англоязычных странах Уайльд перестал существовать — разве что как чудовище, чье имя иногда с неописуемым ужасом упоминалось в английской прессе. За два года английские тюремщики успели превратить гения в старого, страшного, разбитого инвалида, который три года спустя, в 46 лет, умер в изгнании. То же самое они сделали бы с Шекспиром, с Вольтером и с кем угодно.
Спиро Эгню, служившего рупором Уильяму Сэфайру чуть не посадили в тюрьму. Больше его не существовало. И Уильяма Сэфайра как критика корпорации "Нью-Йорк Таймс" не существовало тоже.
Какова же была дальнейшая судьба Уильяма Сэфайра, потерявшего оба своих национальных рупора — президента и вице-президента Соединенных Штатов? М-р Сульцбергер взял его на службу. Случай старый, как сама история: победитель захватывает мозг побежденного врага. Теперь он у него на службе. Более конкретно: не станет же мистер Сэфайр критиковать своего шефа. Тот его просто уволит, и где же тогда Уильям Сэфайр найдет себе национальный рупор? А без него его вообще никто не услышит.
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 137
Если свободного политического и социального мыслителя и писателя в США становится слышно, он хорошо не кончит, судя хотя бы по моему собственному опыту, хотя меня и не слышно и, может быть, никогда не будет слышно.
В России я был вольнодумцем: я определил режим Сталина до того, как это сделал в 1949 году, Джордж Орвелл, хотя я был на 25 лет моложе его. В этих мыслях, может быть, и не было ничего выдающегося, но уж, конечно, надо было быть вольнодумцем, чтобы в сталинском тоталитарном обществе думать так, как думал я.
АДВОКАТСКАЯ ГИЛЬДИЯ
ГОЛДЫ МЕИР
В 1974 году я написал в нью-йоркском журнале "Коммен-тари", что западные государственные деятели — дети. В большинстве своем они неумны, а не только наивны. Наивность и глупость — не одно и то же, и, чтобы показать, какая между ними разница, я припомнил Достоевского, которого преступник на каторге грабил, но жалел, как жалеют доверчивого ребенка. Точно так же, как умный Достоевский был наивен рядом с этим преступником и его уголовным миром, умный Черчилль и умная Голда Меир (которых я привел как редкий случай не отчаянно глупых государственных деятелей) были наивны рядом с мегапреступником Сталиным и его тоталитарным миром.* Прочтя журнал, Голда Меир — в то время премьер-министр Израиля — подала на меня в суд за клевету, требуя компенсации в сумме трех миллионов долларов.
Почти в каждой стране были и есть могущественные силы, стремящиеся к военному поражению Израиля, то есть — к уничтожению его населения. С другой стороны, некоторые статьи в "Нью-Йорк Таймс" против обороны Израиля открыто критиковал только один житель Соединенных Штатов — я.
По своей наивности Голда Меир приняла участие в составлении списков советских граждан, желающих принять участие в войне Израиля за независимость. Все они были арестованы Сталиным.
* ____________________
138 ЛЕВ НАВРОЗОВ
Но именно меня премьер-министр Израиля решила уничтожить как социального и политического мыслителя и писателя своим иском на три миллиона.
Это дело судья мог и должен был бы решить за десять минут без всяких юристов. Мой изложенный в одном абзаце пример наивности Голды Меир по отношению к Сталину основывался на израильских правительственных документах, которые цитировал в своей книге высокопоставленный израильский государственный деятель. Я потребовал эти документы у правительства истицы. Судья мог и должен был бы спросить истицу или ее нью-йоркского представителя: "Существовали ли эти документы?" Ответ "нет" был бы клятвопреступлением, которое мне было нетрудно изобличить. Ответ "да, но мы не желаем суду их представить" означал бы, что дело закрыто.
Это судебное решение можно было бы вынести независимо от Первой поправки к конституции или любого американского закона. В Израиле, в Англии или в Коста-Рике это азбука правосудия.
Что же случилось вместо этого? Голда Меир наняла "самую престижную юридическую
фирму" в Нью-Йорке. Говорили, что гонорар юриста этой фирмы — 250 долларов в час, а в 1983 году это, должно быть, уже 500 долларов в час, и я буду называть таких юристов пятисотдолларовыми. И вот эти пятисотдолларовые адвокаты истицы начали производить не относящуюся к делу законо¬ образную писанину: раз в несколько дней мне приходила новая бумага. В обычной бюрократии бюрократ по крайней мере получает твердо установленную зарплату, сколько бы излишней писанины он не производил. Американский юрист получает почасовую оплату, и, чем больше писанины, тем больше долларов течет в его карман, даже если его писанина наносит его клиенту непоправимый вред.
Что мне было делать? Тоже нанять себе пятисотдолларовых юристов, чтобы они производили такое же количество никому не нужной писанины, которая обошлась бы мне в тысячи или миллионы долларов. После этого все участники
ЗАПАДНЫЕ ЛЕВЫЕ И РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 139
процесса, в том числе судья, присяжные, журналисты и сами адвокаты забыли бы, в чем состоит азбучная суть дела. В конце концов мои пятисотдолларовые юристы выиграли бы дело, то есть мне пришлось бы заплатить сотни тысяч или миллионы долларов судебных издержек за мое свободомыслие.
Вся эта сверхбюрократическая деятельность не имеет ничего общего с законом, с американской конституцией или с правосудием. По существу — это средневековая система, как ее представил в свое время Чарльз Диккенс. Средневековая гильдия старалась сделать свою работу как можно более ритуальной, запутанной и загадочной, чтобы сохранить свою монополию. Но даже без таких усилий со стороны "гильдии юристов" средневековая система судопроизводства, как и средневековая неметрическая система мер и весов,* сама по себе может превратить любой пустяк в вереницу длинных процедур, непонятных человеку из другого географического района.
Ни один из юристов, к которым я обращался, не сказал мне: "Да о чем вы говорите? Это любой судья может решить за десять минут, без всяких адвокатов и даже не принимая в расчет Первую поправку к конституции!" Престижная нью-йоркская юридическая фирма, куда меня направил влиятельный друг-американец, серьезно прочла бумаги противной стороны, серьезно согласилась меня защищать и серьезно потребовала 75 тысяч долларов в качестве п р е д в а р и -т е л ь н о г о гонорара (и это — в 1974 году!).
Ни один из судей, перед которыми я предстал, не сказал юристам противной стороны: "Да бросьте вы писать эту че¬
Метрическая система была разработана и предложена во Франции в 1670 году. Когда три века спустя я попытался объяснить по нью-йоркской радиопрограмме, что в метрической системе можно легко и без всяких вычислений произвести расчеты, над которыми в неметрической приходится часами ломать себе голову, радиостанция получила письма, в которых говорилось, что я — "русский шпион", подосланный, чтобы обратить Соединенные Штаты в "коммунистическую метрическую систему".
*
______________________
140 ЛЕВ НАВРОЗОВ
пуху. Я решу все дело за десять минут". Вместо этого один из судей с горестным видом взвесил на ладони стопку моих бумаг и указал на огромную стопку бумаг истицы. Бумаги обеих сторон должны быть примерно одинаковы на вес. Прочесть из них хоть одну строчку ни у кого из судей не было времени. Один из судей устало посмотрел на меня и спросил: "Это вы — Голда Меир?"Тут пятисотдолларовый адвокат Голды Меир произнес громоподобную речь, в которой доказывал, что я — н е Голда Меир. Это с его стороны было ошибкой. "Голда Меир — не Голда Меир! — рявкнул на него судья. — Разберитесь наконец, кто из вас Голда Меир, а потом приходите".
А вывод? Только такие корпорации-миллиардеры, как "Нью-Йорк Таймс", могут позволить себе сверхбюрократическую деятельность, называемую судопроизводством. Одинокий социальный и политический мыслитель и писатель разорится, если только ему не выпало счастье быть одновременно и нефтяным миллиардером из Техаса. Эта сверхбюрократическая деятельность дает корпорациям-миллиардерам смертоносное оружие против одинокого социального и политического мыслителя и писателя.*
Поскольку нанять пятисотдолларового адвоката я не мог, мне оставалось нанять стодолларового. Но разыскивая такого юриста, я обнаружил, что по крайней мере на стодолларовом
Представьте себе "гильдию шоферов", которая, заботясь о благе человечества, добилась бы того, что стало бы невозможно — или очень трудно — кому бы то ни было водить машину самому, не нанимая члена "гильдии шоферов". Это лишило бы большинство американцев свободы передвигаться в автомобилях, так как мало кто может позволить себе иметь шофера. Позволить себе адвоката может еще меньшее число американцев, учитывая количество не относящейся к делу писанины, создаваемой из каждого судебного пустяка. Недавний иск против "Вашингтон Пост" стоил два миллиона долларов. Еще бы! Ведь "хороший адвокат" берет 500 долларов в час (за такие деньги можно нанять одновременно 50 шоферов)! Разве не ясно, что таким образом "гильдия юристов" практически лишает более 99-ти процентов населения Соединенных Штатов свободы судиться с богатыми корпорациями вроде "Вашингтон Пост"?
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 141
уровне создавшееся положение напоминает ситуацию в американской литературе: на каждом шагу писатели, которые должны были стать дворниками.
В Соединенных Штатах примерно в десять раз больше юристов на душу населения, чем в Японии. Ну а что, если девять десятых американских юристов не способны ни на какую творческую деятельность и становятся юристами, а не дворниками только потому, что у родителей, знающих, что юристы имеют большие доходы, хватило денег "дать им образование"?
Я прочел несколько американских фундаментальных работ в области права. Они были написаны ясным языком, подчас сложны (жизнь вообще сложна), но не запутаны. По существу они не отличались от книг по римскому праву, европейскому и даже советскому в той его части, которая заимствована из старого русского права. Их тонкая сложность доставляла мне удовольствие, как в России доставлял удовольствие (настоящий) старый роман. Но из тех юристов, к которым я обращался, почти никто не читал или не помнил ничего из этих замечательных книг по праву. "А зачем им читать, — говорили мне, — если за это время можно столько денег загрести?" Многие из них, кажется, специализировались в том, чтобы проигрывать все дела, за которые они отважно брались, в том числе и такие стопроцентно беспроигрышные, как мое. Чтобы проиграть дело в суде (или войну, или партию в шахматы), много времени или сил тратить не нужно. Но адвокат, специализирующийся на проигрывании дел, может предъявить своему клиенту счет на любую сумму. Я обнаружил, что он имеет право продолжать вести дело, даже если клиент отказался от его услуг, пока клиент не заплатит по счету. А счет адвокат может выставить аккурат на сумму всего имущества и всех сбережений клиента. То есть он разденет клиента до нитки, обчистит дочиста и проиграет ему его дело. Одновременно проигрывая достаточное число процессов, адвокат, специализирующийся на проигрывании, может заработать больше, чем адвокат, старающийся их выигрывать.
Те стодолларовые юристы, к которым я обращался, про¬
*
___________________
142 ЛЕВ НАВРОЗОВ
играли бы мне дело, потому что они не могли или не хотели вникнуть в его азбучную суть, но стали бы с готовностью заниматься не относящейся к делу сверхбюрократической деятельностью в ответ на сверхбюрократическую деятельность противной стороны. Однако, будучи стодолларовыми сверхбюрократами, они уступали пятисотдолларовым сверхбюрократам: те поймали бы их на сверхбюрократической формальности, и мое беспроигрышное дело, которое я мог бы и должен был бы выиграть за десять минут, было бы проиграно за несколько лет, и платить по счету проигравшему дело юристу пришлось бы мне.
Еще я понял, что стодолларовый юрист может бояться "престижной юридической фирмы", равно как и могущественной корпорации, и может связывать с ними свои надежды на успех, повышение или даже работу в будущем; поэтому он постарается им угодить, то есть — предать своего клиента, сделав все возможное, чтобы тот проиграл дело.
В штате Нью-Йорк, к счастью, есть одна лазейка. Так как это было мое собственное гражданское судебное дело, а не дело моего друга, моей семьи или моей организации, то "гильдия юристов" милостиво позволяла мне защищаться самому. Я избавился от своего "профессионального адвоката", пока тот еще не успел меня погубить, и подал встречный иск на четыре миллиона долларов за "умышленное злоупотребление судопроизводством". Ни один юрист, с которым я говорил, не помнил об этом законе и не помнил, чтобы он когда-нибудь применялся. Еще бы! Зачем же членам гильдии подавать в суд друг на друга за свои обоюдные умышленные злоупотребления судопроизводством? "Самая престижная юридическая фирма" примерно через год спаслась бегством, и мое заявление в прессу по этому поводу было опубликовано во всех основных газетах.
Моя победа была случайной: во-первых, влиянием в Нью-Йорке пользовалась корпорация "Нью-Йорк Таймс", а не Голда Меир. Кроме того, в те дни "Нью-Йорк Таймс" была настроена ко мне не так воаждебно, как она настроена сейчас.
СВОБОДА ЛИЧНОСТИ ИЛИ СВОБОДА КОРПОРАЦИЙ? 143
Во-вторых, я обладаю некоторыми чертами, позволившими мне играть в "агрессивного американского адвоката" — у социального и политического мыслителя таких черт может и
не быть. В-третьих, юридическое преследование может принять бес
конечное разнообразие видов. Как только отрывки из этой книги появились в "Йейл Литерари Мэгэзин", президент Йельского университета, восхваляемый в "Нью-Йорк Таймс", начал "юридическое" преследование этого журнала. Редактор журнала, издававшегося в другом университете, был уволен (разумеется, под благовидным сверхбюрократическим предлогом), потому что стал печатать меня. Когда он еще был редактором, университетские бюрократы потребовали, чтобы он дал им для прочтения экземпляр моей статьи, которую он собирался издать до ухода с должности. Таким образом они избавились от последнего проявления личной свободы печати, угрожавшего их университетскому журналу.
Когда в России я писал "в стол", размышляя о режиме в России после 1917 года, я ничего не щадил и когда в частной беседе я пересказывал свои обличения более или менее просвещенным высокопоставленным представителям советского режима в 1960-е и 1970-е годы, никто не обижался; никто из них лично не отождествлял себя с режимом и не принимал социальную или политическую критику режима на свой счет. Режим — это "они", а не я.
Так, мне рассказывали, что Хрущев, уже став правителем, как-то по поводу плохо сделанной медали сказал: "Они даже медалей делать не умеют!". Хрущев забыл, что теперь он сам — эти о н и , режим, система. Тоталитарная машина, уничтожающая открыто выступившего диссидента, официальна и безлична. А в личной жизни "даже Хрущев был диссидентом".
Но попробуйте публично или в частной беседе сказать юристу то, что я говорил выше о "гильдии юристов". Скорее всего, наживете себе на всю жизнь личного врага. Не трогайте юристов, а объясните им (то есть одному из них), что университет, который он кончил, выпускает в гуманитарных областях в основном шарлатанов или бездарных чиновников, —
144 ЛЕВ НАВРОЗОВ
и опять, скорее всего, вы на всю жизнь наживете себе личного врага. Не трогайте юристов, не трогайте университеты. А попробуйте высмеять "Нью-Йорк Таймс" — и опять-таки вы, скорее всего, наживете себе личного врага, потому что он-то (в Гарварде или где-то еще) и читает "Нью-Йорк Таймс" Вы
критикуете гильдии, корпорации, истеблишменты, а принимают это на свой счет частные лица.
Став слышным, свободный мыслитель и писатель неизбежно наживет себе столько личных врагов на всю жизнь, что в результате их совокупной ненависти они в конце концов расправятся с ним путем благовидного гражданского или уголовного судопроизводства, разорят его, "посадят в тюрьму" как мошенника или вора (за неуплату налогов, например) или "юридически" уничтожат все отдушины, где он может печататься.
Став слышным, свободолюб, вольнодумец, инакомыслящий не кончит так, как герой "Мы" Замятина или "1984" Орвелла. Но весьма вероятно, что он кончит так, как герой "Процесса" Кафки.
Перевод с английского Катерины Юнг
ВЫШЛА ИЗ ПЕЧАТИ КНИГА ИННЫ БОГАЧИНСКОЙ
С Т И Х и Я
В нее вошли избранные стихи, поэмы и литературные эссе о
Б. Пастернаке, А. Вознесенском и Б. Ахмадулиной
Цена книги, включая пересылку - 8.50 Заказы и чеки направлять по адресу: Inna Perlin
35-63 90 St. apt. 1-C
Jackson Heights, New York, New York, 11372
В ИЗДАТЕЛЬСТВЕ "ВРЕМЯ И МЫ" ВЫШЛА КНИГА:
Александр Орлов ТАЙНАЯ ИСТОРИЯ СТАЛИНСКИХ
ПРЕСТУПЛЕНИЙ
Эта книга принадлежит одному из видных деятелей сталинского НКВД, но почти 30 лет она была неизвестна русскому читателю. Чудом уцелев, генерал Александр Орлов бежал в 1938 году в Соединенные Штаты и, оставаясь 15 лет неузнанным, прожил здесь до конца своих дней. Книга Орлова — это документальное свидетельство эпохи, раскрывающее самые глубокие тайны сталинской секретной полиции.
...КАК ГОТОВИЛОСЬ УБИЙСТВО КИРОВА...
...ВСТРЕЧА СТАЛИНА С НИКОЛАЕВЫМ...
...КАК БЫЛИ ВЫРВАНЫ ПРИЗНАНИЯ У ЗИНОВЬЕВА И КАМЕНЕВА...
...ИХ СДЕЛКА СО СТАЛИНЫМ В КРЕМЛЕ...
...ДОПРОСЫ И ПРИЗНАНИЯ ПЯТАКОВА, БУХАРИНА, РАДЕКА...
...ПОДРОБНОСТИ ГИБЕЛИ АЛЛИЛУЕВОЙ...
...ЯГОДА ПЕРЕД КАЗНЬЮ...
...ЕЖОВ, КАКИМ ОН БЫЛ...
...ЛИЧНЫЙ СЕКРЕТАРЬ СТАЛИНА ПАУКЕР ОБ УТЕХАХ ВОЖДЯ...
Таковы лишь штрихи, лишь отдельные эпизоды документальной эпопеи Александра Орлова.
По свидетельству специалистов, ни одна из изданных до сих пор книг о советской тайной полиции не может сравниться с книгой Александра Орлова как по документальной точности излагаемых фактов, так и по захватывающему интересу, который она вызывает у читателей. Тот, кто открыл первую страницу этой книги, уже не сможет закрыть ее, не дочитав до конца этот зловещий детектив сталинской инквизиции.
Книга Орлова (350 стр.) иллюстрирована редкими фотографиями 30-х годов. Цена книги — 15 долларов. Пересылка — 1 доллар.
Заказы и чеки посылайте по адресу: Time and We
475 Fifth ave, room 511—A New York, New York 10017
ПОЛЕМИКА
А.Харэл ФИШ
ВОЗМОЖНА ЖИЗНЬ И БЕЗ МИРА
В дни открытой вражды между разными группами израильского населения, в дни открытых конфликтов между нами и нашими соседями, которые пока еще не примирились с существованием Израиля, было бы полезно задуматься над основными ценностями нашей жизни — такими, как мир, любовь к правде и справедливости, взаимное уважение.
На основе взаимного уважения мы обязаны строить прежде всего отношения внутри страны, но оно не менее существенно и для наших отношений с внешним миром. Вселенная стоит на трех столбах: правде, законе и мире.
Есть среди нас такие, которые бы хотели отсюда заключить, что наша главная цель — добиться любой ценой мира с арабами, признать их право на свою национальную родину (даже за счет интересов нашей родины) прекратить заселе
ние Иудеи и Самарии и т.д. Речь идет о программе движения, именующего себя "Мир
сейчас", и групп, стоящих еще левее. Я, который не принадлежу ни к одной из этих групп и лагерей, — ни к "Миру
ВОЗМОЖНА ЖИЗНЬ И БЕЗ МИРА 147
сейчас", ни к "Мужеству и миру", ни к "Путям мира", — так вот, как я, верующий израильский еврей, понимаю сказанное выше о непреходящей ценности мира и о необходимости считаться с врагом?
Прежде всего, мы все нуждаемся в чувстве пропорции. Мы — только люди, а не небесные ангелы, порицаемые за то что хотели петь, когда разверзлись воды в Красном море. Что же касается нас, людей, то, вспомним, что пели не только Моисей и сыны Израилевы, но ту же песнь поем и мы, когда наступает праздник Пасхи. Мы поем потому, что мы евреи, и по случаю нашего праздника, а может показаться, что по случаю уничтожения сирийских танков и самолетов несколько месяцев назад в Ливане.
Может возникнуть вполне законная полемика — какой период мы сейчас переживаем, период мира или войны? Многие из моих весьма уважаемых друзей полагают, что наступило долгожданное время мира, но я позволю себе не согласиться с ними.
Когда люди Арафата сидели в Бейруте и, окопавшись на границе с Ливаном, обстреливали наши поселения, то никто из нас не считал это миром, и мы поступали согласно велению разума и нашей еврейской традиции. (А эта традиция, которую я изучаю, требует: если некто пришел убить тебя, убей его ты, но нигде не говорится о том, что если враг ударит тебя по правой щеке, подставь ему левую).
Несмотря на то что наша армия проделала основательную работу в Ливане, голоса войны доносятся до нас с разных концов нашего района. Разве мы можем сказать, что в его жизни наступил новый этап — этап мира? Разве мы вправе уйти от действительности и вести себя так, будто объективно угроза войны способна исчезнуть в результате мирных деклараций и демонстраций мира с нашей стороны? Чтобы развязать войну, достаточно желания одной стороны. Совсем иное дело мир, требующий волеизъявления обеих сторон — и та и другая должны в равной мере желать мира. Но согласимся, что ведь нет ничего и похожего в наших отношениях с Сирией и Иорданией.
_________________________________________________
148 А.ХАРЭЛ ФИШ
Правда заключается в том, что другие народы отнюдь не ставят мир выше других ценностей, таких, например, как целостность их стран и неприкосновенность их территорий. И когда над этими высшими для них ценностями нависает опасность, они готовы развязать войну.
В 1939 году Англия вступила в войну, стремясь отстоять целостность Польши. Жаль, что она не поступила так же годом раньше, когда нависла угроза над Чехословакией. Кстати, претензии арабов, требующих, чтобы Израиль предоставил самостоятельность палестинцам в Иудее и Самарии, напоминают претензии Германии по отношению к Судетам, где проживало немецкое большинство. Мы хорошо знаем, что явилось результатом этого. Наше положение по отношению к Иудее и Самарии ничем не отличается от положения чехов по отношению к Судетам. С исторической и моральной точек зрения наши аргументы даже более сильны. Даже, если не принимать во внимание региональные связи, придающие дополнительный вес израильским притязаниям.
Если мы окинем взором нашу историю начиная с возникновения в Палестине первых еврейских поселений, то увидим, что евреи в этом районе всегда оставались поборниками мира. Неверно, что мы не замечали присутствия арабов, все наши вожди отстаивали право арабов жить в мире совместно с нами. С этим были согласны и Бен-Гурион и Жаботин-ский. Бен-Гуриону принадлежат слова о том, что "история приказала нам жить вместе с арабами", а Жаботинский был готов предоставить им полное равноправие в еврейском государстве. Но вместе с тем, когда возникла необходимость гарантировать существование еврейских поселений в Палестине, а затем и еврейского государства, Бен-Гурион был бескомпромиссен. Надо полагать, что и он открыл бы военные действия в Ливане в прошлом году, так же как в свое время начал Синайскую войну, чтобы очистить нашу территорию от угрозы террористов, и уже в ходе войны пошел дальше.
Я разрешаю себе думать, что в данный момент мир с нашими соседями не представляет собой высшей ценности, такой, как, например, свобода, наше право на существование и — не постыжусь об этом сказать — целостность страны.
ВОЗМОЖНА ЖИЗНЬ И БЕЗ МИРА 149
Целостность и мир должны быть неразделимы. Ни тем, ни другим нельзя жертвовать.
Скажите, на какой мир мы можем рассчитывать, если подвергнем себя опасности, как это было во время Шестидневной войны, когда мы были зажаты на узком побережье? Разве тогдашнюю ситуацию можно было назвать миром? Мы не нуждаемся в целостности страны для удовлетворения страсти к завоеваниям (это чуждо евреям и еврейству). Целостность нужна нам для обеспечения нормального существования в теперешних тяжелых условиях. Не узкая прибрежная полоса обеспечит нам безопасность, а владение горными районами, Негевом и источниками воды на севере страны. В сегодняшних условиях завет "избери жизнь" означает, по-моему, сохранение целостного Эрец Исраеля без компромиссов и уступок.
Мне возразят, что это соответствует нашим интересам, но где же справедливость по отношению к другим? Ведь каждый еврей, читающий Тору (и я надеюсь, что каждый еврей вообще), должен быть верен завету — соблюдать справедливость. Но здесь следует сказать, что и с точки зрения еврейской традиции мы обязаны уважать справедливость не только в отношении других, но и в отношении самих себя. Разве граждане Иордании страдают от нашего присутствия на Западном берегу реки Иордан так же, как мы страдали бы от их присутствия на реке Аяркон? Можно ли сравнить обе эти ситуации с точки зрения общей справедливости?
Что же касается арабского меньшинства, живущего в рамках наших новых границ, то лично я не вижу кричащей несправедливости в том, что миллион или даже больше арабов будут находиться в нашей стране так же, как некогда бывшие этнические меньшинства нашей страны (курды, друзы и др.) находятся сейчас в окружающих арабских странах. Спросил ли кто-либо у миллионов негров, живших на Ниле, согласны ли они оказаться в арабском Судане или среди басков в Испании? Хорошо ли им там? Мне кажется, что, будь задан этот вопрос, они дали бы на него отрицательный ответ. Од-нако мир не озабочен положением этих меньшинств. (Я уж не говорю о крупных национальных меньшинствах в Советском
150 А.ХАРЭЛ ФИШ
Союзе.) Никто и не думает, что по отношению к ним попрана справедливость.
В 1977 году я как член израильской делегации участвовал в работе Генеральной ассамблеи ООН — насколько мне помнится, обсуждался тогда вопрос о предоставлении самостоятельности Восточному Тимору, присоединенному к Индонезии. Жители Тимора, принадлежавшие к другой нации и религии, не хотели быть присоединенными к мусульманской Индонезии. Индонезия, со своей стороны, стояла на позиции сохранения целостности страны. Все это было понятно. Но я был поражен тогда тем, что представитель Саудовской Аравии горячо поддержал Индонезию в этом конфликте. "Каково будет лицо мира, — сказал он, — если каждое национальное меньшинство получит возможность создать свое государство только потому, что оно другого религиозного, национального или расового происхождения?" Таков был подход по отношению к Восточному Тимору, но он совершенно иной, когда речь заходит о палестинцах, живущих на Западном берегу Иордана.
Когда речь идет о наших и арабских притязаниях на Иудею и Самарию, невозможно определить меру справедливости путем ссыпок на необходимость сохранения целостности, с одной стороны, и права на самоопределение — с другой. (Гитлер, например, когда требовал присоединения Судет к Германии, тоже ссылался на право судетских немцев на самоопределение.)
Справедливость не может быть поставлена на службу тому или иному лозунгу. И при ее оценке нельзя абстрагироваться от конкретной ситуации. Так вот, вопрос в том: кто больше пострадает, — мы, если территории Западного берега будут отрезаны от нашей страны, или арабы, которые останутся жить в границах Израиля? У кого из этих двух народов большая любовь к целостному Эрец Исраелю? Для кого из них — это единственная страна, а у кого есть и другая?
Это как раз и есть те моральные соображения, которые лежат в основе справедливости и без которых сама справедливость мало что стоит.
В конечном счете побеждает любовь к земле. Может быть, это и слишком вольное сравнение, кому принадлежит женщи-
ВОЗМОЖНА ЖИЗНЬ И БЕЗ МИРА 151
на, когда имеет более одного поклонников? Ответ: тому, чья
любовь более сильна! Волны любви несли нас в Эрец Исраель. Любовь эта, корни
которой в прошлом, не дает нам покоя. Ее удовлетворение — это условие мира для нас. Можете назвать это мистикой. Но это также основа жизни. Одно ясно, что это не холодная, платоническая любовь, а любовь, требующая физического обладания ее предметом.
Есть среди нас такие, которые признают, что народ Израиля неразрывно связан с Эрец Исраель, но готовы лелеять эту любовь так сказать издалека, когда другой народ будет владеть частями страны.
Но пророки совсем не так видели эту привязанность, о которой мы здесь говорим. Свидетельством этого является приход сюда целого поколения первых поселенцев — халуцов. Они пришли на эту землю, чтобы освоить ее и построить здесь свою страну. Я думаю, что теперешнее поколение, строящее новые поселения на Западном берегу Иордана, нравственно стоит не ниже первого поколения халуцов, заложивших основу нашей страны.
Но тогда, как же выглядит будущее? И как пойдет урегулирование с нашими арабскими соседями? Ответ прост: сегодня это невозможно предвидеть.
Мы еще в разгаре сионистской революции. Мы еще на этапе становления. Сторонников целостного Израиля иногда обвиняют в лжемессианизме, говорят, что нет у них терпения и что они искусственно хотят приблизить конечное решение.
Но похоже, что и наш "лагерь мира" проявляет явные признаки нетерпения. Его сторонники хотят мира т е п е р ь . Они хотят, чтобы Мессия уже пришел. Но Мессия не явился в облике Садата, не явится он и в образе Хусейна. Перед нами еще длинный туннель и долгий путь борьбы.
Будем надеяться — и у нас для этого есть основания, — что отныне эта борьба будет без большого кровопролития.
Можно ли жить без мирного урегулирования? Определенно да! Мы жили в галуте в условиях бедствий и вражды. Здесь, в Эрец Исраель, мы сможем существовать еще много лет без формального мира с нашими соседями. И то, что нам необходимо, — это немного спокойствия и немного веры. Мне
152 А.ХАРЭЛ ФИШ
кажется, можно вполне запастись верой в то, что придет и день мира. Я верю в наступление мира, но он придет, когда другие державы перестанут заниматься нашим районом и оставят нам самим разрешать наши проблемы.
Ненормальность конфликта — между всем прочим — это еще и результат вмешательства великих держав. Наш район стал ареной сражений между ними. И пока это будет продолжаться, мы не придем к настоящему миру. Большинство арабских государств будут надеяться, что Россия и Америка решат за них проблему целостного Израиля и они не должны будут урегулировать конфликт путем прямых переговоров с нами. Это как раз и есть то, что подрывает всякую перспективу всеобщего урегулирования.
Так вот, повторяю, когда великие державы будут меньше вмешиваться в ближневосточный конфликт (а я уверен, что рано или поздно они найдут для себя дела более важные в другом районе), тогда и мы найдем необходимое равновесие в своих отношениях с арабами. И, я уверен, проблема границ тогда не станет непреодолимым препятствием.
Пока же проблема мира (я имею в виду настоящий мир, которого даже нет с Египтом Мубарака) предстает главным образом как тема внутренних дискуссий в стране. Это внут-риизраильская дискуссия нередко сопровождается бранью и насилием. Но принципиально, я думаю, что борьба между "ястребами" и "голубями" — это явление положительное.
Насколько мне известно, в Польше нет публичной дискуссии о том, насколько справедливым было присоединение к ней Восточной Силезии, в Югославии не дискутируется вопрос о территориях, отнятых у Италии после второй мировой войны, так же как в Турции нет движения протеста против происшедшей несколько лет назад агрессии на Кипре и изгнания греческих жителей с некоторых частей острова. И несмотря на то что я против позиции нашего "лагеря мира", мне кажется, мы можем гордиться существованием разногласий в нашем обществе и открытой борьбой мнений.
Это знак того, что мы народ особой, высокой морали, признаком которой является наша внутренняя, демократическая борьба, которая не может в конце концов не принести своих плодов.
____________________________________
Соломон ЦИРЮЛЬНИКОВ
МИР ИЛИ ВОИНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ
Позвольте задать вам вопрос: что такое еврейский национализм? Конечно, на этот вопрос можно получить стереотипный ответ: такой же, как и все прочие национализмы. Но так ли это? Над этим стоит задуматься.
Есть два вида национализма — один играющий всеми цветами радуги и возносящий народ на вершины самосознания и самоотверженности. Другой — можно охарактеризовать одним словом, как это сделал Герцен в "Былом и думах" пошлый.
"Народность как знамя, как боевой клич, — писал он, — только тогда окружается ореолом, когда народ борется за независимость, когда свергает иноземное иго. Оттого-то национальные чувства, со всеми преувеличениями, исполнены поэзии в Италии, в Польше и в то же время пошлы в Германии".
Однако это попытка определить различия между двумя видами национализма дает осечку, когда речь заходит о ев-
154 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
рейском национализме. Здесь все карты перемешаны по той простой причине, что общий корень у всех видов еврейского национализма — это униженность еврейского народа и его общее стремление к национальному обновлению. Это национализм народа, в руках которого мы видим "посох странника", на голове корону "избранничества". Но избран он не только для страданий и гонений, но и для интеллектуального превосходства, о чем свидетельствует вся история мировой культуры и науки.
Корни еврейского национализма уходят в еврейскую историю. Евреи всегда были на положении горстки гонимых, стоявших против массы преследователей. Поэтому количество никогда не было их силой, она могла заключаться исключительно в их качестве. Вот и теперь Израиль, похоже, оказывается в том же положении. Все победы, одержанные им в столкновениях с арабами, были результатом двух факторов: культурного, технологического и морального превосходства — с одной стороны, и безысходности положения маленького еврейского государства — с другой.
Израиль должен был победить для того, чтобы продолжать существовать. Для него победа в отличие от арабов была вопросом жизни и смерти.
Однако и это еще не все. Израиль в качестве еврейского государства плоть от плоти и кровь от крови еврейского народа в рассеянии, еврейского галута, и это не может не наложить своего отпечатка на характер еврейского государства. Будучи рассеянными по всему миру, вкрапленные в другие национальные организмы, евреи были, казалось бы, меньше чем любая нация. Но в чем-то они были и больше чем нация. Благодаря своему самосознанию, своей солидарности, вопреки (а может быть, и благодаря) своей экстерриториальности. Обретя свою национальную родину, еврейский народ формирует еврейский национализм по своему образу и подобию. Токи высокого напряжения пронизывают его, сливая воедино и его галутную особость ("трепет забот иудейских") и высший его завет, требующий защиты государства от внешних сил (неугомонный не дремлет враг").
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 155
2 Проблема использования силы играет особую роль для
европейского национализма, но она же связывает его с современной геополитикой. В рассеянии евреи были, можно сказать, единственной пацифистской нацией. Еврейский народ не обладал никакими средствами национальной обороны (если не считать сил самообороны, спорадически создавае
мых против погромов). Но в Палестине, уже на первых порах еврейской колониза
ции перед евреями встал вопрос о создании национальных сил. Вначале в связи с необходимостью охранять еврейские поселения от арабских набегов, а затем как проблема сопротивления арабскому национализму, который пытался не допустить еврейской иммиграции.
Сила на службе у права или право на службе у силы — так выглядела решающая дилемма, перед лицом которой оказался еврейский национализм, взошедший на дрожжах галут-ного пацифизма и вливающийся в мировую историю, в которой соотношение сил всегда оставалось главным фактором.
Сионизм был поставлен перед жестоким выбором: либо отступить перед лицом арабского сопротивления, либо вступить с ним в единоборство. Фактически путь к отступлению был закрыт, и сионизму не оставалось ничего другого, как принять вызов. Это и была важнейшая метаморфоза, которая определила дальнейшие судьбы еврейского национализма, а также и сегодняшние альтернативы Израиля — возможные границы применения силы. На этой почве и произошел раскол в сионизме: тогда как доктрина сионизма предполагала использовать силу только в целях обороны, в его недрах родилось и другое течение — ревизионизм, возглавляемый Жа-ботинским и готовый апеллировать к силе в целях завоевания Палестины для евреев.
Жаботинский и его последователи связывали свои надежды с тем, что по мере укрепления еврейских позиций в стране, в среде арабов будет возрастать стремление примириться со свершившимся фактом. Однако на самом деле произошло нечто совершенно противоположное этим ожиданиям: арабское сопротивление нарастало по мере заселения евреями
156 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
Палестины. Фронтальное столкновение между двумя нацио-нализмами — арабским и еврейским — стало неизбежностью.
В 1939 году Бен-Гурион говорил о трех периодах в развитии сионизма: период любителей Сиона, политического сионизма и, наконец, военного сионизма. Но так или иначе раскол в самом сионизме не был преодолен, он существует и до сих пор. А яблоком раздора были и остаются границы применения силы.
Впервые эти две концепции столкнулись уже в момент создания еврейского государства, когда Бен Гурион согласился на создание двух государств: еврейского и арабского. Это был к о м п р о м и с с , который с самого начала был отвергнут ревизионизмом: последователи Жаботинского упорно ратовали за целостный и неделимый Эрец Исраель.
Этот спор разгорелся с новой силой после Шестидневной войны, когда все территории Палестины оказались в руках Израиля. Но дело заключалось не столько в самом споре, сколько в его политической подоплеке. Настойчивое стремление арабов стереть Израиль с лица земли выдвинуло силовой фактор на первый план в самом Израиле — он вынужден был обратиться к силе для того, чтобы отразить атаки арабов и гарантировать безопасность страны.
Это обстоятельство объективно сузило до предела стоящие перед страной альтернативы: сила, как я уже сказал, была выдвинута на первое место. Это и определило в конечном счете переворот, который произошел спустя десять лет после Шестидневной войны, когда власть перешла в руки вождя ревизионизма Бегина. Это был поворот от компромисса к силе, и победил "силовой" сионизм.
3
Но насколько окончатепьна и прочна эта победа? Постоянные войны не превратили Израиль в милитаристское государство, в котором господствует культ силы, но они не могли не наложить своего отпечатка на весь его облик.
Почти треть национального продукта страны уходит на нужды обороны. Это в четыре раза больше расходов госу-
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 157
дарства на просвещение, и это, насколько нам известно, больше той доли национального продукта, которая тратится в любом государстве на военные нужды.
Все взрослое население страны обязано ежегодно проводить известный срок (иногда довольно значительный) в армии, дабы держать страну в состоянии постоянной боевой готовности.
Но не менее важны и моральные последствия, главным из которых является э р о з и я веры в мирное сосуществование с арабским миром. Нужно ли удивляться, что в Израиле довольно часто можно слышать пророчества о том, что предстоят еще сто лет террора и войн. Можно ли удивляться тому, что уходящий теперь со своего поста начальник генерального штаба Рафаэль Эйтан сделал недавно заявление: "Если передо мной встанет выбор между жизнью с саблей в руках и саблей на горле, я определенно предпочту первое". Вот вам и израильские альтернативы: слово предоставляется товарищу маузеру — либо "мы" — евреи, либо "они" — арабы. Но ни при каких условиях: "мы и они".
Однако — и в этом все дело — действительно ли именно так стоит вопрос? При ближайшем рассмотрении выясняется, что все гораздо сложнее, чем это кажется с первого взгляда. Если попытаться быть объективным, то следует сказать, что в пользу компромисса и мира (хотят этого или не хотят сегодняшние лидеры страны) — вся динамика истории.
Начнем с того, что со времени Шестидневной войны "хвост" арабской неуступчивости был довольно больно прищемлен Израилем. Арабы опасаются, что время работает на Израиль и что длительное удерживание им завоеванных территорий может превратиться в свершившийся факт. Египет первый прорвал этот "фронт отказа", и этим самым коренным образом изменил ближневосточную ситуацию. Но та же объективность обязывает нас сказать, что в пользу противоположной точки зрения, исключающей компромиссы для достижения мира, говорит не только и, может быть, даже не столько вера в силу. Тут действуют и еще два совсем немаловажных обстоятельства: во-первых, неуступчивость арабов (кроме Египта)
158 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
является пока фактом, а факты — упрямая вещь и, во-вторых, нельзя сбрасывать со счетов и моральный фактор — привязанность израильтян к целостному Эрец Исраелю. Не надо забывать, что Иудея и Самария были колыбелью еврейской истории, еврейской веры, еврейской цивилизации.
Это все относится к философской стороне израильских альтернатив, но есть у этой проблемы и политический аспект, о котором также следует сказать несколько слов.
Со времен Шестидневной войны и блестящей победы Израиля, он все больше теряет достигнутый в результате победы романтический ореол, все больше падает в глазах мирового общественного мнения. Но может ли Израиль, учитывая его специфическое положение в современном мире, позволить себе "такую роскошь"? Может ли он согласиться с тем, чтобы его оборонительная позиция (а таковой она в своей основе и является, ибо арабы грозят уничтожить Израиль, а не наоборот) выглядела в глазах мира, как позиция агрессивная? К подобной "подмене понятий" Израиль не может остаться равнодушен, даже если в своем существе она и справедлива. Но именно она (эта подмена понятий) стала своего рода навязчивой идеей Израиля.
Сторонники "силового сионизма" пытаются отмахнуться от нее ссылками на антисемитизм, де весь мир против нас! Но ведь не было ничего подобного до оккупации арабских территорий.
Нетрудно понять, что сила Израиля далеко не безгранична. Она зиждется не только на его внутренних резервах, но также и на международной поддержке и прежде всего на поддержке одной из двух великих держав — Соединенных Штатов, но они-то как раз и не могут себе позволить из-за бескомпромиссности Израиля все свои связи с арабским миром. И это снова, но уже с другого конца, подводит нас все к той же проблеме: не является ли сверхсила врагом силы?
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 159
4
Израиль — маленькое государство и во враждебном окружении оно скорее напоминает осажденную крепость, чем некоего рода сверхсилу. Но необходимость защищаться, постоянные военные победы, хорошо вооруженная и натренированная армия — все это как раз и создало аберрацию сверхсилы. И именно на нее опираясь, Израиль, плывущий теперь в фарватере бескомпромиссного сионизма, пытается добиться присоединения оккупированных территорий, не считаясь ни с арабским сопротивлением, ни с изоляцией в общественном мнении, ни с явным недовольством Америки. Вот тут-то и возникает вопрос, не является ли донкихотством эта "политика сверхсилы"?
Публикуемая в этом номере статья профессора А.Харэла Фиша как раз и отражает взгляды бескомпромиссного сионизма образца 1983 года. Стоит проследить за ходом его мыслей, и, может быть, тогда мы найдем ответ на поставленный выше вопрос.
Прежде всего надо, вероятно, воздать должное интеллектуальной честности автора, который без всяких обиняков и умолчаний заявляет: "Да, можно жить и без мира". Он,следо-вательно, понимает и не намерен скрывать это, что бескомпромиссный сионизм означает отсутствие мира. То и другое вместе — мир и целостный Израиль — неосуществимо.
Автора можно упрекнуть в другом: он обходит молчанием тот фундаментальный факт, что ориентация на целостный Израиль меняет всю стратегию сионизма: если до сих пор высшей стратегической целью сионизма было достижение мира, то теперь этой целью является целостный Израиль.
Еще один упрек, который можно выдвинуть против предлагаемой нам точки зрения, — это то, что она выдвигается вне времени, вне тех исторических условий, в которых сложился сионизм и Израиль, начиная с первых шагов заселения Палестины. Разве тот факт, что евреи, возвращаясь на свою историческую родину, нашли страну заселенной (правда, не густо), но все-таки заселенной другим народом — арабами, —
160 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
разве все это не должно было повлиять на стратегию и цели сионизма?
Ту же внеисторичность в постановке вопроса мы наблюдаем и при анализе периода, последовавшего после создания государства Израиль. Но разве не было за это время никакого развития арабо-еврейского конфликта? Разве арабский мир может быть представлен как застывшая масса, не претерпевшая никаких изменений?
"Несмотря на то что израильская армия проделала основательную работу в Ливане, — пишет профессор Фиш, — голоса войны слышны в разных частях нашего района". Разве мы можем сказать, что в его жизни наступил новый этап — этап мира? Разве мы вправе уйти от действительности и вести себя так, будто объективная угроза войны способна исчезнуть в результате мирных деклараций и демонстраций мира с нашей стороны?"
Тут возникает по крайней мере два вопроса. Первый из них: разве действительность такова, какой ее изображает профессор Фиш? Куда исчез, испарился из этого описания действительности факт мирного соглашения с Египтом, важнейшим арабским государством? Куда исчезла все более усиливающаяся в арабском мире тенденция умеренности, которая находит свое выражение в готовности, если не прямого, то косвенного признания Израиля? Можно понять профессора Фиша: для его концепции Израиля без мира нужна полная арабская непримиримость, и нет ничего легче, как постулировать ее вне всякой связи с действительностью.
Если бы он сказал, что сдвиги, намечающиеся в арабском мире, являются результатом того, что Израиль выстоял во всех войнах, — то с ним можно было бы согласиться, но он предпочитает просто не видеть фактов, а с этим согласиться нельзя.
Другой вопрос выглядит вообще несколько щекотливым. Если бы профессор Фиш все-таки обратил внимание на выход Египта из "фронта отказа", — разве в этом случае он был бы
готов поступиться целостным Израилем. Об этом нет и намека в его статье. Зато есть в ней далеко идущая принципиаль-
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 161
ная декларация: "Я разрешаю себе думать, — пишет он, — что в данный момент мир с нашими соседями не представляет собой высшей ценности, какими являются, например, свобода, наше право на существование и — не постыжусь об этом сказать — целостность страны".
Не постыдимся и мы сказать, что в этой постановке вопроса присутствует то, что на иврите называется заимствованием чужой мысли. Разве кто-либо в Израиле предлагает капитулянтский мир, мир на коленях, выше которого всегда были свобода и право на существование?
Речь ведь идет о почетном мире, способном обеспечить безопасность Израиля. Не равноценен ли такой мир свободе? Не равнозначен ли он праву страны на существование?
Именно присоединение к "свободе" и "праву на существование" "целостности страны" и выдает автора с головой. Мир, о котором всегда мечтал народ Израиля, в рассуждениях профессора Фиша оказывается противопоставленным целостности страны. Приходиться выбирать между тем и другим. Но разве можно сделать этот выбор с легким сердцем? Разве, когда сионизм и его вожди в Палестине выбрали не целостность страны, а ее раздел на два государства, они не понимали, на что идут? Неужто это было просто фатальной ошибкой?
5
Нет, что-то неладно в рассуждениях профессора Фиша, ведь именно компромисс (да, компромисс!) и обеспечил создание еврейского государства, хотя и была принесена ему в жертву целостность страны.
Здесь возникает еще один, хотя и гипотетический, но принципиальный вопрос — хорошо, что Иудея и Самария оказались в руках Израиля в результате оборонительной войны 1967 года. Но, если бы этого не произошло, спрашивается, рекомендовал бы профессор Фиш развязать войну ради их завоевания? И хотя на этот вопрос нет ответа в его статье, но ведь целостность страны — для него высшая ценность.
Автор, по-видимому, и сам чувствует, что эта абстрактная
162 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
ценность недостаточна для того, чтобы принести мир в жертву Сиону, поэтому он и пытается спуститься на грешную землю и аргументирует необходимость сохранения целостности Израиля интересами обеспечения его безопасности. "Мы не нуждаемся в целостности страны для удовлетворения страсти к завоеваниям (это чуждо еврейству и евреям), — пишет профессор Фиш, — это нужно нам для обеспечения минимальных условий нормального существования в теперешних тяжелых условиях".
Запомним, следовательно, что целостность Израиля — это не столько принцип, сколько политическая и военная необходимость, и попытаемся разобраться в этом казусе.
Прежде всего надо отметить, что Израиль существовал и до Шестидневной войны, не будучи "целостным" и — более того — одержал блестящую победу именно в этом своем качестве. Не ставит ли это под вопрос политическую и военную необходимость существования целостного Эрец Исраеля?
Во-вторых, никто, естественно, не может заранее предсказать, будет ли в конце концов достигнут прочный мир между евреями и арабами, но никто не может отрицать и существования самой возможности его достигнуть. Зачем же запрягать карету впереди лошадей, то есть уже априори ставить крест на перспективах мира и заранее исключать возможность какого-то компромисса.
Наконец, существуют и другие пути обеспечения безопасности страны, помимо целостного Израиля (демилитаризованные зоны и др.). Правда, это не дает и не может дать абсолютных гарантий, но ведь то, что предлагает профессор Фиш и его единомышленники, — это ведь готовый рецепт на обострение конфликта и войны, которым не видно ни конца, ни края.
Не можем мы обойти и явную непоследовательность в рассуждениях уважаемого профессора. Мы помним его слова о том, что Иудея и Самария нам нужны в интересах обеспечения безопасности страны. Но в дальнейшем оказывается, что "волны любви несли нас в Эрец Исраель. Любовь эта, корни которой в прошлом, не дает нам покоя. Ее удовлетворение —
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 163
это условие мира для нас. Можете назвать это мистикой. Но это также основа жизни".
Допустим, что все это так, но тогда это уже совсем другой разговор: мистика не может заменить собой современных реалий.
И далее. Профессор Фиш предлагает жить Израилю без мира, но это как же? на веки вечные? По этому поводу автор высказывает довольно оригинальное мнение.
Но прежде чем разобрать это мнение, обратимся еще к одному аргументу автора — к его ссылкам на примеры Судет и Кипра. Нам кажется, что тут нет и не может быть никакой аналогии, ибо попытка ее применить скрадывает специ
фику и уникальность еврейско-арабского конфликта. Немцы были изгнаны из Судет, а греки — из турецкой зоны на Кипре. Но может ли Израиль позволить себе такое разрешение вопроса? Подобная авантюра могла закончиться катастрофой для еврейского государства.
6
"Я верю в наступление мира, — пишет профессор Фиш, — но он придет, когда другие державы перестанут заниматься нашим районом и оставят нам самим разрешать наши проблемы".
Итак, Фиш считает, что вмешательство противоборствующих сверхдержав является фактором, обостряющим ближневосточный кризис. "Я уверен, что рано или поздно они найдут для себя дела более важные в другом районе, — тогда и мы найдем необходимое равновесие в своих отношениях с арабами, и, я уверен, что проблема границ не станет непреодолимым препятствием".
Можно согласиться с автором, что роль конкурирующих между собой сверхдержав не столь благотворна для достижения мира в нашем районе. Но совершенно непонятно, на чем основывается его вера в то, что рано или поздно великие державы уйдут и предоставят народы Ближнего Востока самим себе. Далее. Остается непонятным, почему предостав-
164 СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ
ленные сами себе евреи и арабы найдут общий язык. Да еще в условиях, когда Израиль не проявит никакой готовности к компромиссу. Не составляет труда понять, что за этим скрывается уверенность, что Израиль, оставшись один на один со своими соседями, сумеет продиктовать арабам выгодные ему условия мира. Но нет ли тут опять же переоценки собственных сил? Ведь Израиль никогда не мог пожать политические плоды своих военных побед.
Напрашивается и еще одно немаловажное замечание. Известно, что Израиль всецело зависит от американской помощи, как в отношении оружия, так и в смысле финансовой и политической поддержки. Может ли он в связи с этим согласиться на уход Соединенных Штатов с ближневосточной арены?
В одном важном пункте, впрочем, можно согласиться с профессором Фишем: не поддаются сравнению невзгоды евреев и невзгоды арабов. Между ними нет так сказать симметрии, даже несмотря на то, что Израиль выступает в роли "оккупанта".
Почему нет симметрии? Да потому, что Израиль находится под постоянной угрозой уничтожения, чего никак нельзя сказать об арабах. Но верно ли отсюда делать вывод, что всякая израильская оккупация всегда и во всех условиях заранее оправдана?
Итак, профессор Фиш рекомендует Израилю жить без мира. Мир не представляется ему жизненно необходимым. "Можно ли жить без мирного урегулирования?" — спрашивает он. И отвечает: "Определенно да! Мы жили в галуте в условиях бедствий и вражды. Здесь, в Эрец Исраель, мы сможем существовать еще много лет без формального мира с нашими соседями".
Так ли это? Ссылка на условия жизни в галуте не кажется нам верной. Здесь, в условиях Израиля, речь идет о существовании государства — будет оно сохранено или навсегда потеряно для еврейского народа. Такого вопроса не стояло в галуте. Нельзя не заметить и передержки в словах автора, когда он говорит, что можно жить и без формального мира. Ведь
МИР ИЛИ ВОЙНА: ИЗРАИЛЬСКИЕ АЛЬТЕРНАТИВЫ 165
речь-то идет о фактическом, реальном мире — откуда вдруг появился "формальный" мир? По-видимому, у самого автора не поворачивается язык сказать, что Израиль еще много лет сможет существовать без фактического мира.
И, наконец, о моральных соображениях профессора Фиша. Он пишет: "В конечном счете побеждает любовь. Может быть, это и слишком вольное сравнение: кому принадлежит женщина, когда имеет более одного поклонников? Ответ: тому, чья любовь более сильна!"
Может быть, все это и так. Но отчего автор так уверен, что любовь евреев к Сиону более сильна, чем любовь арабов к Иудее, Самарии и сектору Газы, — ведь это их родина?
Итак, готовность к компромиссам — а значит, и мир. Или целостный, неделимый Израиль — и вечная угроза войн. Вот она перед вами, если угодно, педагогическая поэма об израильских альтернативах.
Судьбы страны лежат на путях истории, ее будущее немыслимо вне существующих тенденций развития. И любая попытка идти наперекор истории, насиловать ее, может слишком дорого обойтись Израилю.
РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА "ВРЕМЯ И МЫ" предлагает читателям и подписчикам с большой скидкой НОВУЮ КНИЖНО-ЖУРНАЛЬНУЮ СЕРИЮ:
В серию входят: Александр ОРЛОВ "Тайная история сталинских
преступлений" (воспоминания генерала НКВД, бежавшего на Запад, 350 стр.) и 10 лучших журналов за прошлые годы. Цена — 28 долларов, включая пересылку. Заказы и чеки высылайте по адресу:
475 Fifth ave, room 511-A New York, New York, 10017
________________________________________________________________
________________________________________________________________
НАШЕ ИНТЕРВЬЮ РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 167
что это было за время — совсем иное, чем наши дни. Это была пора большой эмиграции, своего рода Ренессанс. Десятки тысяч людей покидали Россию, охваченные жаждой свободы, жаждой начать новую жизнь. И это не могло не сопровождаться возрождением русской периодики на Западе, и прежде всего в Израиле. Те, кто приехал в то время, помнят, конечно, газету "Трибуну" — веселую, разухабистую, полную всяких небылиц и сплетен, что, впрочем, ничуть не мешало ее успеху среди читателей. После "Правды" и "Известий" "Трибуна" казалась воплощением свободы. Затем появился "Клуб", такой же как "Трибуна", скандальный и разухабистый, затем "Рассвет", "Оплот", "Ревю". Дошло до того, что в маленьком Израиле выходило 16 русских изданий. То было особое время, когда эмиграция упоенно вдыхала воздух свободы, переживала годы своего детства, годы наивной, безудержной радости от того, что все мы оказались в демократическом мире.
Но вот подошла вторая половина 70-х годов. Люди входили в новую жизнь. Мало кому эта новая жизнь давалась легко. Мы оказались в мире, которого не знали, или, точнее, мы нашли этот мир не таким, как его представляли. Время детской, безудержной радости сменилось временем серьезных размышлений. Мы оказались перед лицом новых, совершенно незнакомых проблем, новых задач, загадок, даже разочарований. И фраза "научиться жить в условиях свободы" отнюдь не была пустым звуком. Возникла острая необходимость во всем разобраться. Обилие нахлынувших впечатлений не позволяло молчать. Иначе говоря, вторая половина 70-х годов принесла с собой новый этап в жизни эмиграции. Когда меня спрашивают, почему журнал "Время и мы" возник именно в конце 1975 года, я обычно отвечаю: в другое время он и не мог возникнуть. У него мог быть иной облик и основать его могли другие люди, но возникнуть он должен был именно тогда. Назовите это как хотите: требованием жизни, велением дня или еще как-то. Но именно в это время у нашей эмиграции возникла внутренняя потребность осознать себя и свое место в окружающем мире.
___________________________________________
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ Интервью главного редактора журнала "Время и мы" Виктора Перельмана, данное корреспонденту еженедельника "Панорама" Татьяне Топилиной
В отличие от многих других, у этого интервью нет определенной темы. Оно — и о журнале "Время и мы", и о "Континенте", и о русской периодике на Западе; оно и о тех, кто пишет в русской печати, и о тех, кто ее читает; о том, что нам дала свобода и какая нависла угроза после того, как мы ее обрели. В сущности, многие, на первый взгляд, изолированные явления оказываются настолько взаимосвязаны, что возникает необходимость в разговоре, не ограниченном какой-то определенной темой. Вот такой разговор на вольные темы мы и предлагаем вниманию читателей.
Т о п и л и н а . Разрешите начать с вопроса, быть может, несколько общего — как появился журнал "Время и мы"? Сейчас, когда вышло 70 номеров, многие ли помнят, как все это начиналось? Что именно вызвало журнал к жизни? Каковы были изначальные идеи? И материальные предпосылки?
П е р е л ь м а н . Первый номер вышел в октябре 1975 года. А чтобы ответить, как это начиналось, надо вспомнить,
168 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
Т о п и л и н а. А почему было выбрано именно это название — "Время и мы"?
П е р е л ь м а н . Я прекрасно понимаю, что суть журнала в конечном счете не зависит от названия. И все-таки мы придавали ему большое значение и долго искали его. Сначала как-то само собой возникло слово "время". В нем было то, что нужно, но этого было недостаточно. Важно было обозначить фокус нашего внимания. А он был, естественно, сосредоточен на нашей эмиграции, то есть на нас самих. Вот так появилось второе слово — "мы". Но что объединяет наших читателей — почти двести тысяч эмигрантов, — выехавших на Запад? Выступая как-то в Колумбийском университете я уже касался этого вопроса. И всякий раз, отвечая на него на рациональном уровне, невольно заходил в тупик — слишком многолика и неоднородна наша эмиграция. Мне кажется, эмоционально куда легче проникнуться тем, что нас объединяет, чем приводить систему доказательств. Тогда, в Колумбийском университете, я объяснил это на одном примере, связанном с Александром Галичем, точнее, с отношением к нему людей разных поколений. И теперь хочу его просто повторить.
Впервые на Западе я увидел Галича в Париже, где спустя два, а может быть, три месяца после своего отъезда из России он выступал в небольшом, но достаточно известном эмигрантском клубе. Послушать его пришла весьма почтенная парижская публика. Собравшиеся рассматривали Галича с нескрываемым любопытством. Но, к моему удивлению, когда он поднялся на сцену и под аккомпанемент гитары стал исполнять свои песни, на лицах его слушателей появилось выражение с трудом скрываемой скуки. Иные позевывали, иные дремали, иные с нетерпением глядели на часы. А когда он исполнял одну из "Историй Клима Петровича Коломийцева" — про салаку, которая ввела его, оказавшегося за границей, в конфуз, — я услышал, как сидящая рядом симпатичная стареющая дама обратилась к соседке: "Простите, пожалуйста, а что такое салака?" Соседка непонимающе пожала плечами, и, кажется, именно в этот момент я вдруг понял, отчего Галич, прославленный русский поэт, исполняю-
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 169
щий русские песни, так и остался малопонятым в этом русском православном зале.
Два года спустя я увидел Галича вновь — на этот раз в самом крупном концертном зале Тель-Авива — "Гейхал Атар-бут". Тот же Галич, без особого стеснения называемый израильскими газетами выкрестом, выступал перед трехтысячной аудиторией — невиданным, даже для этого огромного зала количеством зрителей. Он еще не начал петь, а только вышел, от волнения тяжело дыша, а зал взорвался овацией. Три тысячи евреев из СССР, многие из которых приехали в Израиль из чисто национальных побуждений, стоя приветствовали ушедшего от еврейства Галича.
Теперь скажите, можно ли этот феномен оценить согласно здравому смыслу? Казалось бы, все должно было быть наоборот. Вот я и думаю, что такого же рода незримые нити, какие связывали теперь уже покойного Галича с его аудиторией, связывают и наших читателей с журналом "Время и мы". Из стремления удовлетворить их многочисленные запросы и возникло наше независимое издание.
Т о п и л и н а . Если говорить о независимости, надо уточнить — какого рода независимость вы имеете в виду. Вариантов издательской зависимости можно назвать немало: от читателя, от финансовых источников, от цензуры, от общественного мнения...
П е р е л ь м а н . Что касается читателя, то издатель не может быть тут независим. Читательское мнение — есть высший критерий, высший суд, приговор которого не подлежит апелляции. Очень важно, как мы представляем себе образ коллективного читателя. Читателя надо чувствовать. Оценка, анализ, различного рода опросы, — все это важно, но, повторяю, неким шестым чувством издатель должен чувствовать — это читателю понравится, это он примет и поймет, а то, напротив, отвергнет... Но говоря о независимом издании, я-то имел в виду другое. В русском зарубежье вы не встретите газеты или журнала, которые открыто объявили бы себя партийными. Никто не заявит вам, что он представляет какую-то партию, или клан, или какое-то идеологическое или религи-
170 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
озное движение, нет, все беспартийны, все независимы, все служат читателю и только читателю! Как тут разобраться? Каковы критерии? В моем представлении идеально независимое издание — это то, которое никогда и ни за что не получает денег. Поверьте, я знаю, о чем говорю: какими бы лояльными ни были условия выдачи субсидии, они налагают на вас определенные обязательства. Рано или поздно вас вызовут на ковер и спросят: "Послушайте, да за что же мы платим деньги, если вы позволяете себе такое печатать!" Так или приблизительно так нам всегда представлялась картина взаимоотношений: "Журнал — деньги". И мы решили их никогда и ниоткуда не получать, кроме как от подписки. И если уж быть совсем откровенным, довольно скоро нам перестали их предлагать — это ведь в общем-то чувствуется: кому можно заказывать музыку, а кому — нет, даже за хорошие деньги.
Так вот, в 1975 году, в октябре вышел первый номер журнала. Это было в Тель-Авиве, на улице Ибн-Гвироль, 7. Редакция располагалась в крохотной комнатушке (что-то семь или восемь метров) в частной квартире. В этой квартире жила одна симпатичная пожилая пара (они-то и сдали нам очень дешево эту комнату) Лева Виницкий, пожилой инженер-химик, приехавший из Советского Союза и его жена Соня (или как он сам ее называл, Сонюрка), которая когда-то приехала из Прибалтики и уже лет двадцать жила в Израиле. Оба были на пенсии, оба жаждали деятельности. Вот тут-то и подвернулся им журнал "Время и мы"... Позже, когда мы встречались в Тель-Авиве, они всегда укоряли меня, что я их забыл, что не захожу, не звоню, "а ведь журнал-то создавали вместе!" Что ж, может быть, они и правы...
Итак, в восьмиметровой комнатушке и разместились два штатных сотрудника: я и корректор. По-соседству Лева проводил свои бесконечные опыты, вечно что-то взрывалось, чадило. Набор делали где-то на стороне. Денег было только на один номер. Словом, на трезвый взгляд, предприятие выглядело совершенно безнадежным. Начали с того, что сделали рекламную листовку и разослали ее в разные адреса.
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 171
Подписываться начали, но не скажу, чтобы с особой охотой, очень уж боялись потерять деньги. Я даже помню нашего первого подписчика — Пиня Бродский — инженер из Несционы, мой старый знакомый, книголюб, человек необычайной доброты, у которого я случайно оказался в гостях. Он долго крутил в руках эту нашу листовку и наконец воскликнул: "Эх, где наша не пропадала!" И на полгода подписался. "Только не забудь, говорит, когда-нибудь вспомнить, что я был первым подписчиком!" Никто попросту не верил, что журнал имеет будущее. Я уже говорил, как много тогда было изданий: возникали и тут же закрывались. В общем легко не было. Легко абсолютно в нашей профессии никогда не бывает, не мне вам объяснять. Тем не менее уже выпустили 70 номеров.
Т о п и л и н а . Чем вызвано ваше перемещение в Америку? Я понимаю, что "Время и мы" — журнал эмигрантский, а не израильский как таковой. И все же были, наверное, какие-то убедительные причины?
П е р е л ь м а н . Вы задали очень острый и болезненный вопрос. Дело в том, что в Израиле к нам относились хорошо — я имею в виду читателей — и где-то даже гордились, что вот у нас, в Израиле, родился и существует такой серьезный журнал. Любой отъезд там воспринимается болезненно и тем более отъезд журнала. Очень трудно было объяснить, что "эпицентр" эмиграции переместился в Америку и что журнал должен находиться в ее гуще. Я думаю, что многие нас понимали, но эмоционально просто невозможно было через это переступпить...
Т о п и л и н а . Можете ли вы назвать какого-то издателя, кто служил бы вам примером. Был как бы учителем?
П е р е л ь м а н . Лично у меня, если говорить об идеалах — о не досягаемом идеале — всегда стоит перед глазами "Новый мир" Твардовского. В Советском Союзе просто не было другого журнала такого литературного и нравственного уровня. И вот, читая иногда рукопись, сомневаясь, задаю себе вопрос: "А что Твардовский — напечатал бы эту вещь или нет?" И это помогает. Я вообще считаю, что деятель-
172 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
ность Твардовского-издателя и по сей день не достаточно оценена. В тех условиях, в которых он (первым да еще в Союзе!) опубликовал Солженицына, значение "Нового мира" для русской прогрессивной мысли приравнивается к значению "Современника" в России XIX века. Твардовский был членом партии, он руководил как будто бы коммунистическим журналом, но внутренне был он движим каким-то высоким чувством справедливости, неким моральным императивом, который не был присущ никому из редакторов.
Т о п и л и н а . А что вы думаете о "Континенте"? Он ведь, по общему мнению, — самое маститое и крепко стоящее на ногах эмигрантское издание. И возник он, кажется, незадолго до вашего журнала. Лично меня в последнее время не покидает ощущение, что его издатели переживают полосу проблем.
П е р е л ь м а н . У меня есть тоже такое ощущение. Многих интересует, что, собственно, происходит с "Континентом". Как будто бы все есть — и деньги, и редактор известный, и авторы хорошие. А сколько претензий у читателей к журналу? В чем тут дело? Что произошло? "Континент" формировался на моих глазах. И у основателей журнала, и у его редактора Максимова, и у тех, кто его финансировал, — у них у всех были прекрасные намерения. Они хотели собрать лучшие силы русской литературы в эмиграции и создать "ударный" журнал. Оттого они и назвали его так — "Континент" — "вот наш континент, где все мы, изгнанники из России, должны найти убежище. Разбросанные по миру, мы все здесь соберемся. И обретем под ногами почву. И будем создавать подлинную литературу". Если бы основатели журнала ставили вопрос только так, им бы многое удалось. Но они задались еще и второй задачей — стать идеологически заданным, антикоммунистическим журналом номер один. Ничего плохого в этой задаче нет. Она сама по себе просто прекрасна. Но, с моей точки зрения, эти две цели просто несовместимы. Нельзя создавать литературные ценности, отталкиваясь от идеологических задач. Другое дело, что настоящая литература не может не влиять на мировоззрение людей и, следовательно, на их идеологию. И в этом смысле не может не противостоять
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 173
тоталитаризму. Но надо точно отдавать себе отчет, где исходная точка, где функция, а где аргумент. От этого зависит все. Вспомним хотя бы "Доктора Живаго" — я уверен (да это известно и из многих источников), что он никак не замышлялся Пастернаком как роман антисоветский. Но абсолютно не случайно ему выпала судьба оказаться одним из самых гонимых и запрещаемых в Союзе. Вывод более чем самоочевиден, и он сам по себе убийственен для режима, который по самой своей природе не может сосуществовать с подлинным искусством. Литература самоценна, она не может служить узким целям идеологии. И если журнал будет просто журналом литературы, — но только литературы подлинной (в новомирском смысле этого слова), — то он обязательно окажется и журналом антикоммунистическим. Сквозь призму всего издаваемого будет видно, как плохо и неуютно человеку при тоталитарном строе. И само собой придет вывод о праве человека жить свободной и достойной жизнью и о необходимости бороться за эту свободу.
Основатели "Континента" поставили и еще одну цель — издавать его на многих языках мира. Сначала делается русский выпуск, а затем осуществляется его перевод. И тут их снова ждала неудача, ибо западный читатель оказался попросту равнодушен к тому, что интересно было диссиденту или диссидентски настроенному человеку из Советского Союза. Иностранцам не были интересны открытые письма, простесты и многое другое, что волнует всех нас. Возникли коммерческие трудности ...
Т о п и л и н а . Считаете ли вы "Континент" свободным журналом?
П е р е л ь м а н . Думаю — правильнее ответить так: да, он свободен в рамках выполнения издателями поставленных перед собой задач.
Т о п и л и н а . А как вы формулировали задачу, цель, которой служит сегодня ваш журнал?
П е р е л ь м а н . Мы с вами говорили о "Континенте", но мы ведь тоже антикоммунистический журнал, и ничуть не
174 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
меньше, чем "Континент", только иного рода. Мы хотим быть трибуной свободной демократической мысли, освещать мир, исходя из непреложной мысли, что не идеология, а ч е л о в е к является высшей ценностью. В Израиле прозвучало как взрыв, когда я сказал, что мы не служим сионистской идеологии. Это не было понято и воспринято правильно. Тем не менее это так. Журнал не с л у ж и т ни советской, ни антисоветской идеологии, ни сионистской, ни антисионистской — он служит задачам свободы человека, его нравственного и интеллектуального развития. Мы далеко не всегда справляемся с этой задачей, но не от того, что посылаем не-достаточно"проклятий"в адрес советского режима, а оттого, что уровень нашей прозы и публицистики бывает несопоставимо низок по сравнению с высотой нравственной задачи. Эта позиция нелегкая, но тут уж ничего не поделаешь.
Почему нелегко? Да потому, что весь мир разделен на идеологические кланы. И журналу, который не служит никакой идеологии, трудно найти поддержку. Все говорят: "свобода, свобода!" Но убедить кого-то в необходимости абсолютно свободного издания на Западе практически невозможно. Да что там убедить? Даже объяснить подобную точку зрения трудно. Сколько раз приходилось слышать: "Свободный журнал? Это же прекрасно! Ну, а положа руку на сердце, какой он все-таки у вас? Правый? Левый? Социалистический? Христианский? Сионистский? Антисионистский?" — "Да нет же, мы хотим быть просто свободной трибуной!" И в ответ полное непонимание, хотя, в сущности, это так просто: любая точка зрения имеет право на жизнь (хотя это не обязательно точка зрения журнала), право быть услышанной, право стать предметом дискуссии, в ходе которой только и может "пробиться" истина. Мы как бы предлагаем читателю мир в разных ракурсах, увиденный с разных точек зрения. Мы не навязываем ему выводов, ибо рассчитываем на читателя думающего, взыскательного, который выводы сделает сам.
Т о п и л и н а . Вы, конечно, знаете, что всякий эмигрантский журнал, попавший в Советский Союз, становится книж-
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 175
кой с "непрерывной эксплуатацией" и зачитывается до дыр. Вокруг него разгораются разговоры, дискуссии. Он тем самым как бы отсюда становится участником тамошней борьбы. Как по-вашему велик удел этих здешних усилий в общей тамошней борьбе?
П е р е л ь м а н . Я считаю, что самое маленькое действие там, внутри, в тысячу раз эффективнее, чем самая активная деятельность здесь. Существует мнение, что прорыв мощной еврейской волны из СССР — это результат борьбы американских евреев. Так ли это? Да, евреи США много сделали и во многом помогли. Но не будь мощного давления изнутри, вряд ли мы стали бы свидетелями таких результатов. Что же важно в этой общей борьбе? Чтобы там, внутри, давали о себе знать не горстка диссидентов, а массы, чтобы число "вовлеченных" в решение российской судьбы не ограничивалось сотнями или даже тысячами.
Недавно у нас была опубликована третья глава воспоминаний Доры Штурман "Тетрадь на столе". Так вот она пишет, как важно именно там, в России, людей просвещать. Она отстаивает их открытость добру, и эта открытость не должна быть не замечена. Это большое искусство — уметь в людях пробуждать добрые чувства, чтобы они поняли необходимость перемен. А такая крайняя точка зрения, что, мол, СССР надо уничтожить как политическую систему и тогда на его месте возникнет другой режим, — может быть, и прекрасна, но нереальна, утопична. Я не случайно затронул тему просвещения, которая сродни не агитации и вообще ничему пропагандному, но прежде всего литературе. Только она способна затронуть глубинные, эмоциональные стороны души, избавить человека от глухоты и неверия, стать для него опорой в страдании и мысли.
Многим нашим читателям известно имя писателя Бориса Хазанова, автора повести "Час короля" и многих других вещей, опубликованных в журнале. Теперь он эмигрировал и можно назвать его настоящее имя — Геннадий Файбусович. Так вот, Хазанову не принадлежит ни одной откровенно идеологической вещи, но посмотрите, какой эмоциональной
176 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
силой обладает все написанное им. В 60-м номере была напечатана его последняя повесть, сделанная в России: "Я, Воскресение и Жизнь". Формально — это вещь о тридцать седьмом годе, но сказать о ней только это, — значит, ничего не сказать: ну еще раз тридцать седьмой год, сколько можно об одном и том же! Все дело, однако, в том, что в центре хаза-новской повести мы видим ребенка, и жизнь как бы показана сквозь его восприятие. Это не могло не высветить трагедию происходящего. Жизнь и гибель мальчика — героя повести — показывает нам с совсем другой, неожиданной стороны, насколько антигуманен и преступен сталинский режим.
Т о п и л и н а . В сущности у вас есть два рода читателей — т а м и з д е с ь . Если обратиться к нашей эмигрантской стороне — какие проблемы здешние особенно привлекают внимание журнала.
П е р е л ь м а н . В общей форме можно ответить, что это духовные проблемы эмиграции, то есть попытки обозначить основные ценности нашей новой жизни, если хотите, найти пути для выживания. Причем не только материального — это, как ни странно, оказалось наиболее просто. Проблема в том, как сохранить себя духовно. Наиболее важным в этой жизни оказалось сохранение собственного " я " , то есть способности осмысленно жить, любить, радоваться простым вещам — солнцу, людям, дружбе, природе. По формальной эмигрантской логике получается так: мы приехали из плохой системы в хорошую, поэтому мы "плохие". Но поскольку мы приехали в демократическую систему, в которой по определению все хорошо, то и мы должны учиться быть хорошими. И вот тут-то и возникает много недоразумений. Мы оказываемся перед лицом многих противоречий, из которых не так-то просто выбраться. Речь, повторяю, идет не о материальном благополучии, а о проблемах нравственных, к которым даже в условиях советского режима, мы оставались очень чувствительны. Ведь нравственная глухота даже там мало кого украшала. Я хотел бы прервать ход своих мыслей и привести пример, прямо из газеты. Вот она у меня в руках. Заметка, которую я имею в виду, настолько изумительна, что я не могу
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 177
отказать себе в удовольствии ее процитировать. Собственно, это даже не заметка, а консультация адвоката: вопросы и ответы.Так вот, вначале вопрос:
"Мой друг одолжил у меня 6.000 долларов на один год. ( О б р а т и те в н и м а н и е — д р у г ! ) Как я должен оформить документы, чтобы быть уверенным в том, что они мне будут возвращены?"
"Перед тем как вы одалживаете деньги, ваш друг должен подписать вам долговое обязательство, где будет указано, сколько денег вы одолжили, под какой процент, если он есть, когда он ( т о о с т ь д р у г ) должен вернуть обратно — в один раз или в несколько приемов. Адвокат, конечно, может приготовить вам такой документ. Для большей уверенности в получении ( р е ч ь и д е т о д р у г е ! ) обратно своих денег вы можете оформить под залог его личное имущество".
То есть — вы должны еще под залог дом друга оформить, и тогда вы будете уверены, что друг вернет вам ваши деньги.
Я не хочу комментировать этот пример, пусть комментирует сам читатель — с точки зрения какой угодно морали — еврейской, христианской, просто человеческой.
Возможны ли были подобные отношения в нашей прошлой жизни? Похоже, тут присутствует некий дьявольский парадокс: под прессом советского режима, в тяжелейших условиях возникали такие качества в людях, которые здесь оказываются начисто утраченными. Может быть, есть смысл реабилитировать некоторые наши тамошние ценности?
Т о п и л и н а . Я замечала, что когда кто-то в печати пытается это делать, он попадает в затруднительное положение. Уже традиционным стали сложившиеся табу на этот счет и даже существуют запреты на определенные темы, во всяком случае — интонации. Я до сих пор не могу понять, в чем тут дело. Как будто бы люди приехали в свободный мир. — Ну так говори спокойно, бояться некого, освободись, будь искренним — это же так прекрасно! Ан нет! Я когда-то еще в Москве получила вырезанное, не знаю из какой эмигрантской газеты интервью с недавно выехавшим художником, которого долго и хорошо знала. В нем самое поразительное было — изумительная независимость мышления. А тут вдруг он врал. Вернее, не врал, а подвирал. И что-то в этом подвирании чудилось даже угодливое. Как по-вашему, почему встреча со свободой дает такие странные плоды?
178 ВИКТОР ПЕРЕЛЬМАН
П е р е л ь м а н . Может быть, сказывается привычка мыслить готовыми стереотипами: на такой-то вопрос существует такой-то ответ, такой и только такой; неспособность сказать правду и смотреть правде в глаза. Боязнь. Если вы говорите, что в Советском Союзе что-то есть хорошее (не благодаря советской власти, а вопреки ей) тотчас же в ход идут крапленые карты — вас обвиняют в советскости, в просоветскос-ти, в том, что вы агент КГБ. Вот так и порождается невозможность и нежелание разобраться во многом. Как будто это унизит Запад или, наоборот, возвысит Советский Союз, если кто-то в своих оценках откажется от привычных идеологических клише. Стоит ли все время повторять, что советский режим плохой? Кому это сегодня не ясно? Давайте лучше постараемся понять другое. Как получилось, что при ужасном режиме формировались славные, честные, интеллигентные люди? Как получилось, что эти люди умели дружить и быть верными в этой дружбе? Вот же на какие вопросы интересно ответить!
И еще есть проблема, на мой взгляд, очень острая — моральное самочувствие эмигрантов. Многие из них достигли высокого материального уровня и просто не знают, что с ним делать. А как же американцы? Я как-то разговорился о жизни с одним американским бизнесменом, и он сказал мне так: "Я люблю деньги. Я так люблю деньги. Деньги для меня все". Но это вообще никакой не ответ на вопрос. Тем более для нас. Эмигранты из России оказались жизнеспособными — они страдали, боролись, преодолевали трудности — и они стали инженерами, менеджерами, президентами фирм... И тогда возник другой вопрос: ну вот они пробились, у многих уже появилось по сто, двести, триста тысяч на счетах. Пробились — а во имя чего?
У американцев такой вопрос не возникает. Бизнес, соревнование в бизнесе — это их жизнь, часть их внутреннего "я", их психологии. Ну а мы?
Я бывал в нью-йоркских ресторанах, где проводят время преуспевшие эмигранты. Это, знаете, такое карикатурное подобие цыганских яров. Может быть, это от того, что у этих людей пусто на душе?
РАЗГОВОР НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ 179
Обретя столь многое в этой жизни, какими стали мы сами? Это, уверяю вас, очень непростой вопрос, от которого многие уходят, как вообще уходят от мыслей о тяжелой болезни. Они ее чувствуют — эти люди, ибо помнят же они, что когда-то ходили в театр, в консерваторию, что-то читали, обсуждали. Когда садились за стол, — говорили о литературе, журналах, фильмах, справедливости, о художниках, о Западе, о Востоке... А сегодня — единственно, о чем рассуждают, — как больше списать с налогов. Я не говорю сейчас об исключениях. Я говорю о феномене, появившемся в эмиграции, об опасности духовной пустоты, которая нависла над всеми нами. Мы оказались в своего рода вакууме. И этот вакуум пока что заполняется неким декоративным шумом. "Вот де какими мы стали, как вырвались, чего достигли в Америке!" На самом же деле — это стремление уйти от самих себя, от новой тяжести, с которой они не знают, как справиться и как под этой ношей сделать себя счастливыми. Как мне сказал один мой преуспевающий знакомый: "У меня есть все, абсолютно все. Мне бы только немножечко счастья".
Где его искать? Может быть, совсем не там, где ищем мы? Может быть, не во внешнем, а в нашем внутреннем мире нужно искать своего собственного Бога? Впрочем, у каждого тут свой путь...
В сокращенном виде интервью опубликовано в газете "Панорама", №113.
_________________________
ИЗ ПРОШЛОГО И НАСТОЯЩЕГО
Гордон Брук-Шеферд
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ Главы из книги
ИГНАТИЙ РЕЙСС И ВАЛЬТЕР КРИВИЦКИЙ
Если попытаться составить график побегов высокопоставленных лиц из сталинской России по годам, то выявится довольно четкая закономерность. Первая группа перебежчиков относится к 1928-30 годам и охватывает, если учитывать бежавших в Западную Европу, — примерно полдюжины случаев.
Нетрудно догадаться, что именно послужило причиной этих побегов — окончательная победа Сталина над Троцким. Бежали те, кто разочаровался в советском строе и к тому же опасался, что былые троцкистские связи могут стать причиной крупных неприятностей. Примешивались и соображения сугубо личные, которые, конечно, у всех были очень разными.
Вторая группа перебежчиков появилась на Западе почти десятилетие спустя — главным образом, в период с 1936 по 1938 год, когда Сталин сместил Ягоду с поста наркома внутренних дел (и одновременно шефа тайной полиции) и назначил на его место Ежова. На этот раз причиной побегов была
Copyright Г.Брук-Шеферда.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 181
сталинская тотальная чистка, погубившая всех его реальных, потенциальных и даже воображаемых соперников. Чистка обрушилась на "старую гвардию" большевистской партии, на армию и даже на тайную полицию. Неудивительно, что в своем большинстве перебежчиками оказались именно сотрудники НКВД (бывшего ОГПУ). Все они — за единственным исключением — бежали, в прямом смысле спасая свою жизнь. Исключением явился Игнатий Рейсс — агент, работавший в Западной Европе. С него, по сути, все и началось. Его исчезновение 17 июля 1937 года принято объяснять стремлением сохранить хотя бы некое подобие чувства собственного достоинства.
Беспощадная расправа со "старыми чекистами" началась в СССР весной 1937 года. Ежов осуществлял ее, опираясь на три сотни тщательно отобранных партийцев, командированных вместе с ним на службу в НКВД. Разумеется, истинная причина переворота состояла не в ликвидации троцкист-ско-зиновьевского заговора, как об этом официально сообщалось в печати, а просто в устранении всех тех, кто успел слишком близко познакомиться со сталинской политической кухней.
Чтобы пресечь возможность побега чекистов за границу, Ежов поставил отдел НКВД, который ведал выдачей заграничных паспортов, под непосредственный контроль своего секретариата.
Тут действовал тщательно отработанный коварный план. Сначала отзывались из-за границы те, у кого в СССР оставались семьи. В случае отказа вернуться жены и дети автоматически становились заложниками, оказавшимися во власти Ежова. С другой стороны, вернувшиеся превращались в своего рода приманку для его следующих жертв. Приехавшим из-за границы вручались путевки в лучшие крымские санатории, куда они и отбывали со своими семьями. Но стоило им написать оставшимся за границей одно-два успокоительных письма (де слухи о каком-то преследовании заслуженных чекистов абсурдны), как их песенка была спета.
На пороге смерти они оказывали Сталину еще одну услугу:
____________________________
____________________
182 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
придя на вокзал попрощаться с ними, друзья могли воочию убедиться, что они отправляются из Москвы не в ссылку, а вновь на ответственную работу за границу, заботливо снаряженные в дорогу и снабженные тщательно сфабрикованными заграничными паспортами. Никому из провожавших не приходило в голову, что дорога оказывалась совсем не дальней, напротив: на ближайших станциях их снимали с поезда и доставляли в московские тюрьмы.
Один из непосредственных начальников Игнатия Рейсса, резидент НКВД в Париже Николай Смирнов,* был одной из первых жертв этой коварной операции (всего их было более 30-ти). Он был вызван в Москву "для доклада" и, обеспокоенный, отбыл из Парижа, оставив здесь жену, тоже, понятно, встревоженную. Впрочем, через неделю она получила бодрое письмо, написанное, несомненно, мужем. Он просил поскорее собраться и приехать к нему в Москву, так как его назначили на новую ответственную должность — ему предстоит возглавить одну из нелегальных резидентур НКВД в Китае. Она немедленно отправилась в СССР — и исчезла в той же бездне, которая бесследно поглотила ее мужа.
По-видимому, отказавшийся вернуться Игнатий Рейсс руководствовался в первую очередь опасениями за свою жизнь. Тем не менее один из его бывших подчиненных, живущий ныне в США (и, к слову сказать, вполне здесь преуспевший), заверяет, что у Рейсса были более возвышенные причины для бегства, нежели просто страх. Мне стало известно об этом со слов г-жи Массинг.**
В тридцатые годы Гедда Массинг была жизнерадостной и обаятельной молодой женщиной. Она родилась в Вене и, выйдя замуж за американца немецкого происхождения по имени Пол (Пауль), присоединилась к коммунистическому движению, — главным образом потому, что коммунисты были наиболее влиятельной силой среди всех подпольных антифашистских группировок.
Настоящая фамилия Смирнова — Глинский. Далее приводится изложение беседы автора этих строк с г-жой
Массинг в декабре 1976 г. в Нью-Йорке.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 183
Ко времени, когда президент Рузвельт установил с СССР дипломатические отношения, Гедда Массинг успела уже не только выполнить ряд заданий Рейсса в Европе, но и чисто по-человечески привязалась к нему.
Между тем Сталин готовился развернуть в Америке свою сеть разведки под прикрытием дипломатической деятельности. И Гедду Массинг с мужем тут же перебросили в Соединенные Штаты, где она принялась за создание новой шпионской сети: подбирала курьеров, связных, безопасные явки, квартиры, каналы финансирования и тому подобное. Словом, супруги Массинг представляли собой как бы форпост будущей советской разведки в Америке. Когда все было готово, планировалось, что сам Рейсс пересечет океан и возглавит эту операцию как резидент НКВД. Его назначение на этот ключевой пост свидетельствует о полном доверии к нему со стороны партийного руководства НКВД. Однако сам Рейсс уже давно потерял веру не только в партийное руководство, но и вообще разочаровался в системе, на которую он работал.
Гедда Массинг рассказывает о нем как об очень культурном, тонком и гуманном человеке, который во всех отношениях соответствовал ее идеалу, выражаемому типично немецкой характеристикой: "истинно благородная душа..."
Поэтому не было удивительным, что такая возвышенная натура все более разочаровывалась в советской действительности по мере того, как в Москве разыгрывалась комедия показательных процессов. Тем не менее письмо, отправленное ей Рейссом из Парижа в Нью-Йорк в июле 1937 года, было для нее полной неожиданностью. Ее шеф прислал ей копию своего обращения к генсеку, то есть к Сталину. Это обращение выражало мысли и чувства многих тысяч старых большевиков-идеалистов.
Рейсс начинал с упрека самому себе: он жалеет, что не написал Сталину этого письма еще год назад, когда шестнадцать вождей и ветеранов партии были "уничтожены в подвалах Лубянки по распоряжению Отца Народов". Дальше говорилось:
"Тогда я промолчал. Я не поднял голос протеста и против *
**
_____________________
184 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
дальнейших убийств и несу за это полную ответственность. Моя вина тяжка, но я попытаюсь ее искупить как можно скорее, чтобы очистить свою совесть.
До сих пор я шел за вами. Теперь хватит! Наши дороги разошлись. Тот, кто молчит и сегодня, становится сталинским сообщником, изменником делу рабочего класса и социализма.
Я боролся за социализм с двадцатилетнего возраста. Теперь, на пороге пятого десятка, я больше не хочу, чтобы моя жизнь зависела от милости или немилости Ежова..."
Как видим, послание Сталину при всей его наивности получилось довольно резким. Но словно этого было еще недостаточно. Рейсс в заключение добавлял, что он прилагает к письму орден Красного знамени,* которым он был награжден в 1928 году: "Носить его заодно с компанией палачей, расправившихся с лучшими представителями российских рабочих, я считаю ниже своего достоинства".
В том же конверте Гедда нашла письмо, адресованное лично ей и ее мужу: "Дорогим друзьям, которые, как я убежден, согласятся со мной".
"Я знаю, — заключал он, — что вы оба присоединитесь ко мне, как только сможете". Так и произошло, хотя Рейссу не суждено было узнать об этом.
Даже спустя сорок лет после этих событий Гедда Массинг не может сдержать волнения, вспоминая, какое впечатление произвело письмо Рейсса на нее и ее мужа.
"Мы испытали ошеломляющее чувство радости и облегчения. Слезы катились у нас по щекам, и, не сговариваясь, мы бросились друг другу в объятия. Будто тяжкий груз свалился с плеч, и мы тоже почувствовали себя наконец свободными!"**
* Здесь не вполне понятна одна деталь. Как известно, работникам "органов" — таким, как Рейсс, — строго воспрещалось брать с собой за границу ордена, которыми они были награждены. По-видимому, Рейсс нарушил этот запрет. (Примеч. переводчика),
** Гедде Массинг удалось уцелеть при таких обстоятельствах. Как ближайшая сотрудница перебежчика она была вытребована в Москву
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 185
Гедда Массинг убеждена, что поступок Рейсса не был продиктован стремлением спастись. "Напротив, он полностью отдавал себе отчет в том, что, действуя таким образом, он подписывал собственный смертный приговор..."
Исполнение этого приговора не заставило себя ждать. 4 сентября 1937 года тело Рейсса, изрешеченное пулями, было найдено вблизи швейцарской границы, прямо на шоссе, ведущем из Шамбланда в Лозанну. Из головы убитого было извлечено пять пуль, из тела — еще семь. Его пальцы сжимали прядь русых волос — это была одна-единственная нить, позволившая швейцарской полиции напасть на след убийц.
Полицией была задержана и допрошена швейцарская подданная, некая Рената Штайнер, показавшая, что ею был нанят автомобиль, которым воспользовались убийцы. Выяснилось, что на убежище Рейсса их навела немка по имени Гертруда Шильдбах, известная как агент советской разведки в Италии. Она являлась давним другом Рейсса и его семьи. Более того, он знал, что у нее тоже появились сомнения, стоит ли сохранять верность сталинскому режиму. Однако Рейссу осталось неизвестно, что она в конце концов решила продолжать служить Сталину. Вот почему она, как нельзя лучше, подходила для того, чтобы заманить его в смертельную западню.
Рейсс был убит во время послеобеденной прогулки: они вдвоем с Шильдбах пообедали в ресторане вблизи Шамбланда, рядом с которым его уже поджидала специальная группа, направленная сюда из парижского гнезда НКВД. Двое убийц втащили Рейсса в заранее нанятый автомобиль и разрядили в него целую пистолетную обойму. Волосы, оказавшиеся в
для допроса. Рассчитывая, что ее защитит ее американский паспорт, она решила рискнуть и поехала. В качестве дополнительной предосторожности Гедда дала знать о себе большой группе иностранных журналистов, которые, по счастью, жили в той же московской гостинице, где она остановилась. После подробного допроса, занявшего несколько недель, ей было разрешено вернуться в Соединенные Штаты. Начиная с этого времени она постепенно отходила от сотрудничества с НКВД, хотя окончательно порвать с этим ведомством ей удалось только после второй мировой войны.
___________________
___________________
186 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
сжатом кулаке убитого, принадлежали, по-видимому, Гертруде: она помогала держать его, пока с ним расправлялись в кабине машины.
Совершив этот образцовый, с точки зрения Москвы, акт мести, убийцы исчезли. Предполагалось, что судьба Рейсса приостановит распространение "заразы", которая завелась в заграничных резидентурах НКВД. Но на то, чтобы выследить и убить Рейсса, понадобилось как-никак семь недель, за это время "зараза" не могла не распространиться, по крайней мере среди тех, кто рассчитывал бежать от сталинской расправы на Запад и перед кем непрестанно маячил этот призрак свободы и безопасности.
Так что едва ли можно приписать простому совпадению такой, например, факт: на другой день после бегства Рейсса все энкаведистские центры за границей были оповещены, что из советского посольства в Афинах, улучив благоприятный момент, бежал чин ГРУ (Главное разведывательное управление) Александр Бармин, официально считавшийся дипломатом.*
Пример Игнатия Рейсса навел на размышления, а то и прямо подтолкнул к бегству также целый ряд сотрудников самого НКВД. Наиболее чувствительным ударом явился "уход" близкого сотрудника Рейсса Вальтера Кривицкого, который координировал шпионскую деятельность советских агентов в полудюжине стран Европы.
В дальнейшем Кривицкий объяснял свое решение тем, что им овладело непреодолимое отвращение к сталинскому
* В это время Бармин занимал должность поверенного в делах. Его единственная книга воспоминаний, опубликованная на Западе под названием, способным ввести в заблуждение ("Записки советского дипломата"), содержит не так уж много интересной информации. Однако Бармина удалось привлечь к правительственной службе — после получения им американского гражданства в США, куда он переехал в 1939 г., пробыв перед тем некоторое время во Франции. Так, в годы второй мировой войны он сотрудничал с вооруженными силами США и с Управлением стратегических служб, а позже возглавил русский отдел "Голоса Америки".
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 187
режиму. Однако я почти уверен, что действительной причиной для побега явился, скорее, внезапный приступ страха.* Драматическое "исчезновение" Игнатия Рейсса просто не оставляло Кривицкому выбора: ведь он был не только сотрудником, но и старым приятелем Рейсса. Кстати, возникает болезненный вопрос: остался ли Кривицкий на высоте положения там, в Париже, в критические июльские дни 1937 года?
Оба они — и Рейсс и Кривицкий — были евреями, оба происходили из южной части Польши, и не кто иной, как Кривицкий (который был старше и покровительствовал Рейссу), способствовал сначала его вступлению в коммунистическую партию, а в дальнейшем — поступлению на службу в "органы". Они участвовали в одних и тех же тайных операциях в Европе. 29 мая 1937 года, после длительного перерыва, судьба свела их в Гааге. Нервы Кривицкого были тогда на пределе, что было неудивительно, если учесть, что он только что вернулся из Москвы, а Москва в те дни была местом, откуда удавалось благополучно выбраться лишь очень немногим ветеранам-чекистам. Сам Кривицкий уже распрощался с мыслью вернуться в Голландию, где он был нелегальным резидентом НКВД: ведь его вызывали в Москву срочно и будто бы на короткое время, но начальство под разными предлогами продержало его там больше двух месяцев. Но наконец ему вернули его фальшивый голландский паспорт и посадили в поезд, направлявшийся к финской границе (ему предстояло вернуться в Гаагу через Швецию) .
На самой границе, в Белоострове, Кривицкому пришлось пережить несколько минут смертельного ужаса: в последний момент в купе вагона ворвался командир пограничного подразделения, размахивая какой-то телеграммой. К счастью, выяснилось, что телеграмма предписывала не арестовать и препроводить его обратно в Москву под конвоем, а напротив, "оказать ему всяческое содействие" в дороге.
27 мая Кривицкий благополучно добрался до Голландии.
* См.: В.Кривицкий. Я был сталинским агентом, с.279.
___________________
___________________
188 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
Здесь его ждала семья, и он снова превратился в д-ра Мартина Лесснера, австрийского коммерсанта, торгующего предметами искусства и проживающего на Целебес-страат, дом 32 (это был адрес секретной голландской резидентуры НКВД) .*
Двумя днями позже к нему заглянул его старый приятель Рейсс — потолковать о наступивших ужасных временах и получить из первых рук информацию о московской заварухе. Кривицкий писал позже, что Рейсс — "идеалист до мозга костей" — был так потрясен массовой чисткой и московскими процессами, взбудоражившими весь Советский Союз, что уже тогда, в мае, принял решение порвать с системой, которая "все более скатывается к фашизму".** Но сам Кривицкий, по его словэм, все еще "рассчитывал служить советскому правительству" вопреки аргументам, приводимым Рейссом, и всему, что он только что сам видел и пережил в СССР.
Следующее — и последнее — свидание Кривицкого и Рейсса состоялось в Париже вечером того рокового дня — 17 июля 1937 года. После короткой торопливой беседы в кафе Рейсс сказал, что он очень хотел бы завтра встретиться снова и поговорить более обстоятельно. Однако больше они не виделись: Рейсс обещал заранее по телефону договориться о месте встречи, но так и не позвонил. (Не стал ли он опасаться Кривицкого?)
Вместо этого Кривицкого ожидало совершенно иное свидание. В Париж прибыл заместитель начальника Иностранного управления НКВД Шпигельгляс, чья забавная фамилия никак не соответствовала его зловещей репутации. Он распорядился, чтобы Кривицкий немедленно прибыл на встречу с ним (почему-то эта встреча была назначена на территории Всемирной выставки, проходившей тогда в Париже).
Направляясь в Москву, Кривицкий сдавал паспорт Мартина Лесснера в советское посольство в Стокгольме и там же получал его обратно, когда возвращался в Голландию. На пути от Стокгольма до Москвы и от Москвы до Стокгольме он всегда имеп при себе другие фальшивые документы — на имя Эдуарда Миллера, австрийского инженера.
** Я был сталинским агентом, с.275.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 189
Шпигельгляс выглядел страшно возбужденным. Без долгих разговоров он вытащил из кармана два документа, которые, как выяснилось, утром того же дня Рейсс передал в советское торгпредство, чтобы их срочно переслали в Москву. Вместо этого конверт, оставленный Рейссом, был сразу же вскрыт приставленной к торгпредству энкаведисткой. В конверте было обнаружено заявление Рейсса об отставке и ошеломляющее письмо на имя Сталина. По заданию Ежова Шпигельгляс как раз совершал инспекционную поездку по европейским резидентурам НКВД, подыскивая очередных кандидатов для сталинской расправы. Он очутился в Париже как раз в тот момент, когда одна из намечаемых жертв сама себя разоблачила, но одновременно с этим — исчезла.
Кривицкий уверяет в своей книге, что только теперь, после зловещих намеков Шпигельгляса, требующего, чтобы он "доказал свою преданность" (помогая поймать или уничтожить ренегата), он внезапно понял, что "его пожизненная служба советскому правительству кончилась".* По-видимому, он придавал такое значение этому "моменту истины", что даже выделил соответствующую фразу курсивом. Но такое подчеркнутое выделение этой фразы производит, увы, обратный эффект.
Кривицкому, конечно, была неприятна сама мысль о том, что его старый товарищ может попасть в лапы к Ежову, и он втайне готов был сделать все от него зависящее, чтобы предупредить Рейсса. После полуночи он звонит в его тайное убежище (Рейсс оставил ему номер телефона), чтобы убедиться, что тот услышал звонок и тотчас положить трубку. В ночь на 18 июля он проделывает это два или три раза, пытаясь сообщить Рейссу, что о его побеге уже известно НКВД и над ним нависла угроза расправы.
Мы не знаем, услышал ли Рейсс эти сигналы тревоги, понял ли их, но так или иначе рано утром он покинул Париж, направляясь в Швейцарию. Его последний перед отъездом поступок был на удивление нелепым для профессионального
* Там же, с.279.
*
___________________
___________________
190 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
разведчика: он послал на адрес отеля "Наполеон" письмо, адресованное Кривицкому. Между тем НКВД регулярно использовал именно этот отель для своих целей и, следовательно, имел там своих людей среди служащих.
Вдобавок письмо не содержало ничего исключительно важного: помимо прощального привета, там снова приводилось объяснение, почему Рейсс почувствовал необходимость порвать с режимом.
Этот промах опытного разведчика можно объяснить лишь эмоциональным потрясением, переживаемым в те часы. То же состояние передалось, должно быть, и Кривицкому, который почему-то не уничтожил письма и не доложил о нем начальству. Это сделал за него портье отеля. В три часа ночи Кривицкий был поднят с постели и поспешно доставлен к Шпигельглясу, который негодующе набросился на него, желая "знать все" о письме Рейсса.
Если двумя днями ранее, во время свидания со Шпигель-глясом на Всемирной выставке, положение Кривицкого было отчаянным, то теперь оно стало фактически безнадежным. Только что Кривицкий был видным сотрудником НКВД, которому доверяли настолько, что позволили вернуться на свой пост за границей, — но не прошло и сорока восьми часов, как он превратился в давнего покровителя и даже, кажется, в укрывателя и сообщника предателя!
Так что, как бы Кривицкий не выделял в своей книге нравственные мотивы своего решения, не приходится сомневаться, что он сделал окончательный выбор именно в этот день, 19 июля, придя к выводу, что над ним нависла угроза смертного приговора.
Вдобавок он оказался в страшном цейтноте: у него уже не было — чисто физически — времени, чтобы разработать план бегства. Оставалось лишь по мере возможности оттягивать неизбежное возвращение в Москву и усыплять подозрения бдительного Шпигельгляса. Был только один способ разом достичь и ту и другую цель. И хотя нет явных признаков того, что, оставаясь в Париже, Кривицкий действительно помог
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 191
навести убийц на след Рейсса,* — ясно, что, по крайней мере, он был обязан обсуждать с людьми Шпигельгляса все планы его уничтожения, доказывая свою беззаветную преданность партии.
А планы выдвигались самые невероятные. Так, один из вариантов, предложенный якобы самим Шпигельглясом, сводился к следующему: когда они обнаружат Рейсса, Кривицкий должен будет окликнуть его и, приблизившись вплотную, разбить ему голову утюгом, скрываемым под одеждой. (Если вспомнить, что Троцкий три года спустя был убит ле
дорубом, который убийца прятал таким же образом, этот план не покажется столь уж диким.)
Между тем Кривицкий втайне продолжал готовиться к побегу. Он вызывает в Париж жену и ребенка, находившихся на отдыхе в деревне, и они поселяются под фамилией Лес-снер в пансионате в Пасси.** Сам Кривицкий, как ни в чем не бывало, исполняет свои чекистские обязанности при все нарастающей отчужденности со стороны коллег. Приближается конец августа, и он послушно завершает все формальности, предшествующие отъезду в Москву.
И вот пришел вызов. К счастью, в последнюю минуту вызов отменяется. Утром 5 сентября, раскрыв "Пари Матч", Кривицкий прочел сообщение из Лозанны о зверском убийстве "чехословацкого гражданина Ганса Эбергардта". Кому-кому, а ему-то было хорошо известно, что с паспортом на имя Ганса Эбергардта разъезжал по Европе Игнатий Рейсс. С изменником разделались, и отныне в Кривицком уже не нуждались.
Итак, время, отпущенное ему, почти истекло; но этот сигнал не застал его врасплох.
Правда, Кривицкому и его жене Татьяне требовалась еще по меньшей мере неделя, чтобы подыскать надежное убежище и, если удастся, раздобыть какие-то приличные документы. Помог им друживший с Кривицким писатель Воль, граж-
* Эту версию отстаивала, в частности, Гедда Массинг.
** Один из фешенебельных районов Парижа.
___________________
192 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
данин США, по происхождению — российский еврей. Он срочно отправился на юг Франции и снял под Тулоном скромный домик. Чтобы сбить с толку московское начальство, Кривицкий сам попросил разрешения отправиться в Москву: ему якобы требовалось проконсультироваться по некоторым вопросам. Это и дало необходимый выигрыш времени. Тем более что он сообщил о своем намерении отправиться в СССР морским путем, а морское путешествие требовало более длительных приготовлений. В конце концов начальство подобрало ему подходящий теплоход — "Жданов", который должен был отбыть из Гавра 6 октября.
Кривицкий старательно закончил в советском посольстве все формальности, связанные с поездкой, и отправил на железнодорожную станцию багаж, который требовалось доставить на судно. Наступил час отъезда, машина, нанятая энергичным Волем, оставила Аустерлицкий вокзал почему-то в стороне и помчалась на юг, по направлению к Тулону. Проезжая парижские предместья, Кривицкий остановился возле какого-то кафе, подошел к телефону и, набрав номер своего бюро, сообщил собственной секретарше, что НКВД теряет еще одного заграничного сотрудника. Ответа он не дождался. Оставалось предположить, что секретарша, сраженная услышанным, тут же, у телефона, свалилась в обмороке.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 193
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЗНАЛ СЛИШКОМ МНОГО
Вальтер Кривицкий в Америке
В декабре 1938 года Кривицкий прибыл в Нью-Йорк. Тот же Воль выхлопотал для него визу в американском посольстве в Париже и в его биографии начинается новый этап.
До Кривицкого почти все перебежчики старались обосноваться в Париже — центре наиболее массовой (и, надо сказать, на редкость пестрой) российской эмиграции.
Теперь эмигрантская волна начинала перехлестывать через Атлантический океан, и столицу Франции в ряде случаев следовало рассматривать как транзитную станцию, и не более.
Дело в том, что над Европой все более сгущались тучи. К концу 1937 года зловещая тень Гитлера нависла над ней, и его присутствие ощущалось здесь куда более остро, чем присутствие далекого Сталина. К тому же евреев, например того же Кривицкого, — не могла не тревожить жестокая антисемитская кампания, начатая Гитлером. По сравнению с вялой и уже деморализованной Францией Соединенные Штаты казались воплощением стабильности, безопасности и национальной терпимости. Для Кривицкого этот фактор стал решающим. Его четырнадцатимесячное пребывание во Франции совпало с разгаром охоты НКВД за нежелательными эмигрантами и невозвращенцами. Он и сам едва ускользнул по крайней мере из двух ловушек, подстроенных лично ему ежов-скими оперативными группами. Одна из этих групп поджи-
194 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
дала его как-то ночью на пустынном перроне вокзала в Марселе, другая — в Париже, средь бела дня, в кафе, выходившем на площадь Бастилии.
Его возвращение в декабре 1937 года в столицу Франции выглядело вызывающе, и он уцелел только благодаря тому, что социалистический министр внутренних дел приставил к нему и его семье полицейскую охрану.* Полиция расчетливо перевела Кривицкого в отель, расположенный рядом с полицейским комиссариатом, который выделил троих полицейских, посменно дежуривших в соседнем номере. Сверх того, подъезд отеля находился под постоянным наблюдением полицейского инспектора.
После такого "поднадзорного" существования жизнь в Нью-Йорке, где, похоже, он не нуждался ни в какой полиции, показалась Кривицкому восхитительной. Вначале местные власти вообще не замечали его, и он считал подобное поведение не только благоприятным для себя, но и вполне разумным.
Первые месяц или два, пока семья осваивалась в Нью-Йорке, а сам он нащупывал пути, ведущие в журналы и издательства, их существование омрачалось только одним: их сбережения быстро таяли. Что же касается Ежова и его оперативных групп, то в Америке они выглядели как своего рода инопланетяне. Но вот наступил день — это было 7 марта 1939 года, — когда эти обитатели другой планеты вынырнули в центре Нью-Йорка, на Таймс Сквер.
Кривицкий как раз обедал в ресторане на Таймс Сквер. За одним столом с ним сидел Давид Шуб, редактор нью-йоркской еврейской газеты и автор известной биографии Ленина. Едва они приступили к обеду, как открылась входная дверь, вошли трое и уселись за ближайший столик. Двое
* Кривицкому повезло: Федор Дан, лидер российских социалистов-эмигрантов, находился с ним в дружеских отношениях. Связи Дана в социалистическом правительстве Леона Блюма способствовали тому, что Кривицкий получил от французских властей надлежащее удостоверение личности, по которому и отправился в США.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 195
были незнакомы Кривицкому, но стоило ему взглянуть на третьего, как кусок застрял у него в горле. В третьем он узнал Сергея Басова, ветерана советской военной разведки, засланного в Штаты за несколько лет до этого с заданием "врасти в американскую почву" и до поры до времени затаиться. Басов так преуспел в этом, что ухитрился даже получить американское гражданство, которое служило здесь самым надежным прикрытием для любого разведчика.
Похоже, что Басов тоже сразу узнал Кривицкого, — но еще более вероятно, что он просто выслеживал его и, следовательно, встреча не была для него неожиданной и такой уж случайной. Кривицкий поднялся, чтобы уйти, увлекая за собой Шуба, но Басов тут же последовал за ними, и у кассы произошел довольно странный разговор. Кривицкий в упор спросил Басова, не явился ли тот с целью тут же его застрелить. Басов заверил его, что, напротив, он присутствует здесь "совершенно неофициально" (?!) и хотел бы только "по-дружески потолковать" с Кривицким. Естественно, что в это трудно было поверить. Роковая встреча Игнатия Рейсса с его убийцами тоже началась с весьма дружелюбного разговора.
Правда, там дело происходило в безлюдном швейцарском лесу. А тут за окнами грохотал многолюдный Нью-Йорк и менее чем в сотне метров высилось надежное убежище — здание газетного концерна "Нью-Йорк Таймс".
Кривицкий и Шуб направились прямо туда и, как только вошли, не мешкая, поднялись в пресс-центр на третьем этаже, — впрочем, в неотвязном сопровождении Басова. Хотя и казалось маловероятным, что в такой обстановке тот пустит в ход оружие, Кривицкий понимал, что для него вопрос жизни и смерти состоит в том, сумеет ли он оторваться от преследователей. В противном случае Басов получал шанс выследить, где Кривицкий с семьей снимал квартиру.
На протяжении дальнейших шести часов в приемной ничего не подозревающего редактора "Нью-Йорк Таймс" разыгрывался исполненный драматизма спектакль. Шуб звонил по телефону во все концы города, взывая о помощи, и в зда-
____________________
196 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
ние начали стекаться естественные союзники Кривицкого — дружески настроенные к нему нью-йоркские журналисты и российские эмигранты. Как только начали прибывать эти "подкрепления", Басов предпочел убраться восвояси. Но, вероятно, только для того, чтобы вновь присоединиться к двоим своим помощникам, оставленным на улице, и теперь они наверняка втроем поджидали Кривицкого внизу. Оставалось лишь надеяться, что с наступлением вечера, когда Таймс Сквер заполнится толпами театралов, ему удастся незаметно выскользнуть, вскочить в машину, принадлежащую одному из друзей, и таким образом уйти от преследования.
Этот инцидент, естественно, изменил благодушное отношение Кривицкого к своему, на первый взгляд, такому безопасному американскому убежищу. Отсутствие личной полицейской охраны, казавшейся поначалу вовсе ненужной, ощущалось как досадное упущение. Но дело было не только в этом. К своему ужасу, Кривицкий обнаружил, что у него, по-видимому, нет никакой возможности вступить в контакт с американской контрразведкой. Власти этой страны были попросту равнодушны к его персоне. Когда, стараясь никому не бросаться в глаза, Кривицкий сошел на американский берег с французским удостоверением личности в кармане, он воспринимал это отсутствие официального контроля как случайный промах властей, благоприятный для него. Но вот начиная с апреля 1939 года в американской прессе публикуется серия сенсационных статей Кривицкого, разоблачавших злодейские намерения Сталина и его грязные методы. И, естественно, их автор захотел ощутить признаки хоть какой-то опеки со стороны американских властей.
Разоблачения начались со статей, помещенных в "Сатер-дей Ивнинг Пост". Позже они вошли в книгу мемуаров Кривицкого, увидевшую свет в конце того же 1939 года. Как статьи, так и мемуары, казалось бы, должны были заинтересовать американскую контрразведку. Здесь, в Нью-Йорке, как сообщала печать, находился бывший генерал советской военной разведки и, более того, человек, до недавнего времени являвшийся одним из руководителей шпионской сети
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 197
Кремля, раскинутой по всей Западной Европе.* Несмотря на условность этого генеральского чина, любое заинтересованное ведомство не могло не видеть, что речь идет об уникальном источнике информации, относящейся к международной подрывной деятельности коммунистического государства. Было видно также, что Кривицкий готов выдать эту информацию по первому требованию. Как ни парадоксально, в Соединенных Штатах 1939 года нашлось только одно официальное лицо, заинтересовавшееся такой информацией. Причем это был сотрудник отнюдь не ФБР, а Госдепартамента.
Я имею в виду Реймонда Мэрфи, представлявшего собой классический тип пророка, появившегося, с точки зрения окружающих, "слишком рано" и потому так и не признанного в своем отечестве. Спустя много лет из воспоминаний его выдающегося коллеги Чарлза ("Чипа") Болена стало ясно, что в середине тридцатых годов в Вашингтоне едва ли мог найтись хотя бы один дипломат, готовый обратить свои взоры — в чаянии грядущей карьеры — на Советский Союз как на мировую державу. На фоне этой всеобщей близорукости Мэрфи был исключением. Он всецело посвятил себя изучению советского феномена, столь противоречащего всей западной идеологии, складу мышления и образу жизни. Увы, Реймонд Мэрфи и маленькая антисоветская исследовательская группа, которую он в то время возглавлял, не пользовались расположением руководства Госдепартамента и выглядели париями среди "традиционных" и солидных отделов этого ведомства.
Вальтер Кривицкий, работая в ГРУ (главном управлении советской военной разведки), никогда не имел звания, соответствующего генеральскому. В 1933 или 1934 году он был переведен в НКВД. Ко времени своего бегства он был резидентом НКВД в Голландии и отвечал за взаимодействие этого очага советского шпионажа с соответствующими центрами в других западноевропейских странах, находясь, однако, по-прежнему в относительно невысоком чине.
Насколько известно, сам Кривицкий был несколько озадачен тем, что ему приписывают генеральское звание, но, с точки зрения его издателей, это требовалось в рекламных целях, для привлечения большего внимания американской читающей публики к его статьям и книге.
*
___________________
198 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
Мэрфи был одиночкой, упрямо делающим свое дело. Отстранившись от деятельности "перспективных" служб Госдепартамента, он накапливал свои досье и опрашивал своих по¬ сетителей как будто бы для собственного удовольствия. Характерно, что, когда Мэрфи вскоре после второй мировой войны вышел в отставку, большая часть собранной им документации оказалась рассеянной по разным отделам, а то и уничтоженной. Тем не менее известно, что Кривицкий виделся с Мэрфи на протяжении 1939 и 1940 годов. Они встречались и беседовали в общей сложности три или четыре раза, и можно предположить, что Кривицкий, сведущий в вопросах, интересующих Мэрфи, был привлечен им к работе над соответствующими темами.*
Разоблачения, сделанные Кривицким, как конфиденциальные, так и публичные, основывались на следующем убеждении. Если в двадцатых годах Сталин делал все, что было в его власти, для разложения и подрыва тогдашней Германской республики,** то захват власти Гитлером полностью изменил позицию Кремля. Кривицкий указывал даже точную дату этого поворота в советской политике — 30 июня 1934 года, когда Гитлер начал "чистку" — первую в истории своего кровавого режима, — уничтожив Рема и его сподвижников из штурмовых отрядов. Не далее как на следующую ночь Ста
лин, по сообщению Кривицкого, созвал специальное заседание Политбюро для обсуждения и оценки того, что произошло
Как стало известно, Кривицкии дважды встречался также с руководительницей паспортного отдела Госдепартамента — всемогущей Рут Шипли. В этом отделе его попросили только указать "нежелательных иностранцев", пребывающих на американском материке, которых он может опознать по фотографиям, имеющимся в распоряжении отдела. При этом, как ни странно, от него не требовалось никаких характеристик этих лиц, никаких аргументов или обоснований. Никто ни о чем его не расспрашивал. Вскоре эта его работа вообще прекратилась.
В этой кампании Кривицкии принимал и личное участие, например работал по нелегальному сколачиванию кадров для "германской Красной армии".
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 199
в Берлине. Безусловно, Сталин втайне восхищался Гитлером, сумевшим решительно устранить соперников в борьбе за власть, не придавая значения тому, что это устранение было ничем иным, как вероломным убийством старых товарищей. Не случайно постановление Политбюро, вынесенное той ночью, посеяло в умах советских партийцев немалую сумятицу. Сталин объяснил членам Политбюро, что своей решительной акцией Гитлер продемонстрировал твердое намерение ни с кем не делить власть и, более того, что он является лидером, с которым следует считаться. Отныне Советский Союз, маскируя свои истинные цели шумихой антифашистской пропаганды, начал всеми средствами добиваться новой главной цели своей внешней политики. А именно — установления взаимопонимания с гитлеровской Германией.* Два великих диктатора призваны были думать не о том, как перегрызть друг другу глотку, а о том, как обменяться крепким дружеским рукопожатием.
Все эти высказывания Кривицкого не смогли убедить общественность США в возможности такого поворота сталинской политики. И даже Мэрфи в своих беседах с ним выражал сомнение, что нечто подобное может произойти.
Но едва успела завершиться публикация его статей в "Са-тердей Ивнинг Пост", как мир стал свидетелем эффектного подтверждения правоты их автора: 23 августа 1939 года Молотов и Риббентроп подписали печально знаменитый на-цистско-советский пакт. Это ошеломляющее событие сразу выдвинуло Кривицкого в ряды наиболее осведомленных комментаторов мировой политики. Из рядового антикоммунистического публициста он сделался чем-то вроде полити-
Развивая эту тему, Кривицкий дошел до утверждения, что даже вмешательство Сталина в гражданскую войну в Испании, против "держав оси", представляло собой по существу только еще одну попытку склонить Гитлера к переговорам о союзе и сделать его более уступчивым в ходе таких переговоров.
*
**
_____________________
*
_____________________
200 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
ческого прорицателя. Соответственно повысились и его акции в глазах разведывательных служб.
В середине тридцатых годов президент Рузвельт дал ФБР новое для того времени задание: следить за антиамериканской деятельностью иностранных держав на территории США, Поскольку наибольшую активность на международной арене проявляла, как многим тогда казалось, гитлеровская Германия, — ФБР сконцентрировало свое внимание на нацистских происках против США. Этим можно как-то объяснить (но, конечно, не оправдать) то равнодушие, с которым относилась американская контрразведка к информации о более давних и более серьезных советских происках, в частности о подрывной деятельности "Амторга", начавшейся вскоре после образования СССР.
"Дипломатическая бомба", взорвавшаяся 23 августа 1939 года, по существу не оказала никакого влияния на деятельность ФБР. Даже после того, как в первых числах сентября того же года в Европе вспыхнула война, аппарат американской разведки и контрразведки все еще был далек от того, чтобы правильно оценить источник действительной опасности. Во всяком случае, до нас не дошло никакого следа контактов между ФБР и Кривицким.
Авторитетным свидетелем этой поразительной слепоты тогдашних государственных деятелей США является уже упомянутая мной Гедда Массинг. В 1949 году, окончательно порвав с Москвой и "делом мировой революции" и начав сотрудничать с ФБР, она с глубоким огорчением заявила, обращаясь к правительственному чиновнику:
— Насколько было бы лучше для нас обоих, если б я пришла к вам еще в 1937 году, вместо того чтобы подчиниться вызову, последовавшему из Москвы!
На что сотрудник ФБР ответил, так же с глубоким сожалением:
— Госпожа Массинг, тогда, в 1937 году мы бы просто не знали, что с вами делать. У нас даже не было тогда человека, готового выслушать вас и уж тем более — способного понять!
Правда, после того как вспыхнула вторая мировая война,
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 201
нашлись учреждения и люди, готовые прислушаться к сообщениям Кривицкого. 11 октября 1939 года он был приглашен в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. В отличие от ФБР, она имела к тому времени уже двадцатилетний опыт расследования иностранных подрывных акций. Однако слушания по "делу Кривицкого" и тут с убийственной ясностью показали, что у членов Комиссии сохранилось все еще детское представление о внешнеполитической деятельности СССР. И не только о внешнеполитической.
Кривицкому пришлось потратить немало времени, объясняя им, к примеру, что высшим руководящим органом советского государства является Политбюро и что истинным правителем страны давно уже сделался Сталин, и никто, кроме него; что коммунистическая партия "контролирует правительство СССР" (Кривицкому пришлось дважды повторить эту формулировку: Комиссия хотела удостовериться, что не ослышалась и поняла его правильно); что посредством Коминтерна Сталин контролирует коммунистические партии всего мира, в том числе и американскую компартию, во главе которой стоял тогда Эрл Браудер.
До конца слушания, длившегося целый день, оставались считанные минуты, когда после пространного обсуждения методов советской разведки, членам Комиссии пришло в голову поинтересоваться, не знает ли свидетель какого-нибудь советского агента, который бы действовал на территории Соединенных Штатов. Кривицкий немедленно перечислил всех руководителей шпионской сети в Америке, начиная с 1924 года и кончая нынешним руководителем этой сети Борисом Быковым. Парадоксальным образом слушание на этом и закончилось. Дальнейших вопросов не последовало, как и не было сделано никаких попыток перенести окончание слушания на другой день.
Не менее странно и то, что показания Кривицкого, кажется, так и не были доведены Комиссией до сведения ФБР или какого-то иного правительственного учреждения. В Европе уже вовсю шла война, мир стоял на пороге новых судьбонос-
202 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
ных событий, а между тем важнейшая информация, полученная от Кривицкого, была просто положена под сукно.
Впрочем, Кривицкий не остался неуслышанным, его разоблачения нашли свой отклик, правда, по другую сторону Атлантического океана. Значение этого перебежчика и информации, которой он располагал, были оценены в уже воевавшей в то время Англии. Хотя и выяснилось это много лет спустя.
Ровно через неделю после того как в Вашингтоне состоялось столь нелепое слушание показаний Кривицкого, перед судом в Лондоне предстал самый опасный из всех пойманных до того дня советских шпионов. Он был приговорен к десяти годам заключения. Хотя Кривицкому никогда не суждено было узнать об этом, однако первый толчок к разоблачению этого шпиона дал именно он, упомянув его имя в одном частном разговоре.
...Судебный процесс капитана Джона Герберта Кинга был закрытым. Как сам факт поимки шпиона, так и приговор держались в секрете на протяжении последующих семнадцати лет. Было официально объявлено, что Кинг, "работавший в отделе связи Форейн Оффиса"*, был осужден 18 октября 1939 года (на основании только что принятого тогда закона о "чрезвычайных полномочиях правительства в период войны") за передачу советской стороне секретной информации. В том же сообщении указывалось, что арест Кинга последовал "на основе сведений, переданных "Форейн Оффису" Соединенными Штатами" — без упоминания конкретного источника информации.
Каким же образом эта информация оказалась в распоряжении Соединенных Штатов? Все началось с эпизода, связанного с нелепыми попытками Кривицкого установить хоть какой-нибудь контакт с американской администрацией. Он заговорил как-то о советских шпионах за рубежом со своим знакомым, евреем, эмигрировавшим когда-то из России, — Исааком Дон Левиным. Левин был широко известным публицистом, писавшим о советских делах, и весьма предприимчивым журналистом, который уже раскопал к тому времени не-
Министерство иностранных дел.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 203
сколько интересных историй.* Его мемуары "Eyewitness to History" (что лучше всего перевести как "Свидетель истории") , опубликованные в 1973 году, отличает одна несколько курьезная особенность. В них он дает понять, что почти все важнейшие события века он либо видел собственными глазами, либо, на худой конец, описывал по свежим следам. Так что не приходится сомневаться, что в сентябре 1939 года, когда Кривицкий посетил Левина, тот оказался именно "нужным человеком на нужном месте".
В течение ряда месяцев Левин был одним из трех основных литературных консультантов Кривицкого.** Они часто беседовали наедине о международном положении, которое на протяжении напряженного лета 1939 года все более ухудшалось. Во время одной из этих бесед у Кривицкого, обычно уклонявшегося от подобных тем в частных разговорах, вдруг вырвалось, по-видимому, давно уже томившее его признание. По его словам, ему были известны, по крайней мере, два советских агента, действовавшие в святая святых британского правительства. Одного из них он назвал "клерком-шифровальщиком Кабинета министров" и смог припомнить его фамилию — Кинг. Другой шпион, имя которого Кривицкий забыл, работал в учреждении, носившем название что-то вроде "Имперского совета обороны". Кривицкий сообщил все это Левину как величайшую тайну, и тот, со своей стороны, никак не предполагал, что ему придется посвятить в эту тайну кого бы то ни было еще. Но через несколько недель международное положение резко изменилось: Сталин заключил свой пакт с Гитлером и тем самым способствовал развязыванию войны в Европе. Левину не давала покоя мысль, что те-
* Например, посетив Советскую Россию вскоре после революции, он оказался первым журналистом, раскопавшим в архивах императорского двора пресловутую "переписку Вилли и Ники", проливающую свет на действительные отношения между Николаем Вторым и кайзером Вильгельмом.
** Двумя другими была пара американцев, в прошлом настроенных прокоммунистически, — Нельсон Фрэнк и Эд Морроу (тезка и однофамилец известного радиокомментатора).
*
____________________
____________________
204 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
перь эти шпионы работают на государство, связанное союзом с нацистской Германией, и он решил действовать.
Он вполне резонно решил сразу иметь дело с самыми высокими инстанциями (что вообще было характерно для него). Благодаря посредничеству Адольфа А.Берла, помощника государственного секретаря США,* Левин был принят тогдашним британским послом в Вашингтоне лордом Лотианом.
В своих мемуарах Левин не упоминает, пригласил ли он Кривицкого вместе с ним поехать к послу и рассказать ему все лично, и вообще консультировался ли он с Кривицким, идя на этот шаг.
Так или иначе, лорд Лотиан внимательно выслушал Левина, однако не счел нужным скрывать, что относится к этой информации весьма скептически: маловероятно, чтобы Москве удалось внедрить двух своих шпионов в самую сердцевину Уайтхолла, к тому же — в два решающих центра, где делалась "большая политика". Левин вышел из здания посольства на Массачусетс-авеню с чувством исполненного долга, но не надеясь на какой-нибудь результат.
Однако спустя две недели ему позвонил секретарь британского посла и просил снова прибыть в Вашингтон и повидаться с послом, по возможности безотлагательно. Не имея обыкновения пренебрегать такими приглашениями, Левин поехал в посольство и узнал, что из Лондона только что получена шифровка, "подтверждающая невероятное" (так Левин формулирует ее суть в своих воспоминаниях). Клерк шифровального отдела по фамилии Кинг действительно оказался советским агентом. Правительство Великобритании ставило теперь перед своим посольством в Вашингтоне такой чрезвычайной важности вопрос: не согласится ли Кривицкий сотрудничать с британскими властями для разоблачения прочих советских шпионов, которые, по его предположениям, могут действовать на британской территории?
Они познакомились в связи с нашумевшим раскрытием шпионской деятельности Уиттакера Чеймберса в самом Госдепартаменте.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 205
Прежде чем перейти к столь драматически окончившемуся сотрудничеству Кривицкого с англичанами, остановимся на истории Кинга.
Джон Герберт Кинг мог бы стать классическим примером добычи, попадающей в сети опытных агентов-вербовщиков. Когда закончилась первая мировая война, ему было тридцать с небольшим лет.* Он был одним из тех неудачливых людей, для кого чин, полученный на военной службе, пусть даже весьма скромный, выглядел вершиной житейского успеха. Кинга демобилизовали в звании капитана. В мирное время он не смог найти более или менее высокооплачиваемой работы и вынужден был устроиться клерком-шифровальщиком в "Форейн Оффис". В этом важнейшем государственном учреждении жалованье его составляло для начала каких-то сто фунтов стерлингов в год.
В "деле Кинга" обращает на себя внимание то прискорбное обстоятельство, что и спустя двадцать лет, накануне ареста, он получал лишь немногим больше.** Кстати сказать, один из главных выводов, сделанных Уайтхоллом из этого дела, мог быть сформулирован приблизительно так: шифровальщик, обслуживающий правительственное учреждение высшего ранга и имеющий дело с информацией, важность которой и степень секретности резко контрастируют с его скромной должностью, имеет право претендовать на зарплату такого уровня, чтобы у него не возникало искушения подработать на стороне. Совершенно недопустимо оценивать его ответственный труд жалкой суммой, приличествующей разве что водопроводчику или конюху.
В случае с Кингом выявилась вдобавок еще такая вопию-
Арестовали его в пятидесятипятилетнем возрасте.
** Зарплата шифровальщика "Форейн Оффиса" в 1939 году составляла от 85 до 350 фунтов стерлингов в год. Поскольку здесь было занято шестнадцать шифровальщиков, а Кинг числился в штатном расписании на 13-м месте, ясно, как далеко ему было до этого верхнего предела.
*
____________________
____________________
*
206 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
щая несправедливость: он все двадцать лет почему-то числился "временным сотрудником", чем-то вроде внештатника, что лишало его даже права на пенсию и, следовательно, на мало-мальски обеспеченную старость.
Искушение возникло у Кинга еще в мае 1935 года. Дело происходило в Женеве, где он (опять же временно!) исполнял обязанности шифровальщика при британской делегации в Лиге Наций.
Его положение в этот момент было более чем незавидным: немолодой мужчина в роли мелкого служащего, разочарованный в жизни, разошедшийся с женой, почти без друзей и уж, конечно, безо всяких перспектив и надежд на лучшее будущее. Правда, у него была приятельница англичанка, некая Элен Уилки, но самое большее, что он мог себе позволить — это раз в неделю побаловать себя и ее приличным обедом в каком-нибудь из великолепных женевских ресторанов. Неудивительно, что мечта раздобыть денег сделалась для Кинга своего рода наваждением. На этот крючок его и поймал голландец по имени П и к , художник по профессии, завербованный в свое время не кем иным, как Игнатием Рейссом.
Пик казался состоятельным человеком; его картины — по большей части фривольного содержания — открыли ему доступ в женевское "избранное общество", собственно, в тот дипломатический омут, каким были тогдашняя Лига Наций и ее окружение. Он довольно быстро понял, что представляет собой Кинг: одинокая душа, тоскующая по недоступной ей "роскошной жизни". Пик то и дело приглашал Кинга принять участие в разнообразных развлечениях своего круга и даже свозил его как-то вместе с мисс Уилки на пару дней в Испанию, взяв все расходы на себя. Когда дело дошло до денег, то выглядело это весьма изящно и не вызвало у Кинга никаких подозрений. Пик рассказал, что у него есть очень богатый приятель-финансист, привыкший извлекать большую выгоду из того обстоятельства, что он обычно бывает заранее осведомлен о ближайших изменениях международной конъюнктуры и, так сказать, тенденциях развития в этой области. Такой сотрудник "Форейн Оффиса", как, ска-
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 207
жем, Кинг, должен, безусловно, находиться в курсе того, что предстоит завтра узнать всему миру. Не согласится ли он сообщать Пику для этого финансиста свои прогнозы, — разумеется, для сугубо приватного и сугубо коммерческого использования? Бизнесмен, конечно, не останется в долгу.
Трудно сказать, почувствовал ли Кинг в этом предложении что-то неладное или же поначалу не увидел в нем ничего подозрительного, — но так или иначе, с этого времени ручеек секретной информации потек от Кинга к Пику, а затем, после возвращения шифровальщика в Лондон, — к преемнику Пика, некоему Теодору Мали. Последний был тоже по-своему примечательной личностью.
Мали, он же Пауль Гардт (впрочем, он носил и ряд других имен) к середине 30-х годов пользовался в Москве репутацией смелого и преданного чекиста. Между тем его биография была, несомненно, необычной для сотрудника НКВД. В годы первой мировой войны он одинаково верно служил и Богу, и императору Францу-Иосифу: Мали был полковым священником (капелланом) австро-венгерской армии. Попав в русский плен и пережив в России одну за другой две революции, Мали сделался коммунистом. Вскоре его приметило ГПУ: он был интеллигентным человеком, выглядел как европеец и мог сойти за гражданина почти любого западноевропейского государства, а ГПУ как раз начинало свои зарубежные операции. Кинг имел с ним дело в течение двух лет — вплоть до июля 1937 года, когда Мали был отозван в Москву, чтобы там бесследно исчезнуть. Он сделался жертвой все той же "чистк и " , которая привела к гибели Рейсса и бегству Кривицкого.
Это событие прервало шпионскую деятельность Кинга, как, впрочем, и других советских агентов в Англии, связанных с Мали.
Когда из Вашингтона поступило сообщение о "советском шпионе Кинге — шифровальщике, имеющем доступ к правительственным секретам" — британская контрразведка придала этой информации куда более серьезное значение, чем посол Лотиан. Хотя бы потому, что на правительственной службе действительно находился шифровальщик, но-
208 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
сящий фамилию Кинг. Но вопрос об ущербе, который он нанес, оставался пока что открытым.
О Кинге было известно, что он ветеран первой мировой войны. Что касается его деятельности на протяжении последующих двадцати лет, то о ней секретной службе еще предстояло собрать сведения. Тем не менее в отличие от лорда Лотиа-на британская контрразведка по определению была призвана следить, подозревать, вскрывать и расследовать. К тому же случилось так. что недели через две после получения из Вашингтона этого сенсационного известия в самом Лондоне произошел эпизод, удвоивший подозрения секретной службы.
Независимо от предупреждения, поступившего из Соединенных Штатов, косвенное свидетельство шпионской деятельности Кинга было получено от одного местного бизнесмена, который в 1935 году был партнером Пика и создал вместе с ним в Лондоне небольшую художественную фирму по оформлению и декорированию помещений. Пик, проживавший в Швейцарии, время от времени наезжал в Лондон, фирма просуществовала всего несколько месяцев, пока английский бизнесмен, по-видимому, не подозревавший об истинном назначении этого предприятия, не стал замечать весьма странные вещи. На адрес фирмы прибывали пакеты и письма, явно не имеющие ничего общего с декорированием интерьеров. А однажды Пик, не называя Кинга по имени, упомянул в разговоре со своим партнером, что у него есть "большой друг" в "Форейн Оффисе". Пока не началась война, бизнесмен ни с кем не делился своими подозрениями, но теперь он счел своим долгом рассказать о них.
Эти два сообщения, не связанные между собой, но поступившие почти одновременно, ускорили начало детального расследования, которое вскоре подтвердило самые худшие предположения .
25 сентября 1939 года контрразведка нагрянула в скромную однокомнатную квартиру Кинга. Квартира была обыскана, а поскольку было известно, что Элен Уилки, жившая тоже в Лондоне, все еще находится с Кингом в интимных отношениях, обыск пришлось произвести и у нее. Кинг пона-
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 209
чалу все отрицал. Он утверждал даже, что не знаком вообще ни с каким Пиком. Но через несколько дней, видимо опасаясь за судьбу Элен, решился на частичное признание: да, он знал Пика, и более того, передавал ему определенную информацию. Но эта инфорация носила чисто финансовый и коммерческий характер, поскольку предназначалась для приятеля Пика — некоего банкира. Кинг утверждал, что никакие тайны политического характера им не были разглашены. Больше того, по-видимому, чувство профессиональной чести заставило Кинга заявить, что он никогда не информировал "посторонних" о самом главном — о шифровальной книге "Форейн Оффиса", то есть о принятой здесь технике кодирования информации.
Между тем контрразведка добыла неопровержимые улики, более чем достаточные для обвинения Кинга в государственной измене. Его выдали в конечном счете те самые деньги, ради которых он сделался шпионом.
Дело в том, что в тридцатые годы (теперь это даже трудно представить!) фунт стерлингов был известен во всем мире не только как наиболее сильная и устойчивая валюта, но и сам по себе составлял солидную сумму. Именно поэтому циркуляция всех банкнот выше однофунтовой, то есть банкнот в 5 фунтов, 10 фунтов и т.д.,регистрировалась казначейством путем записи серийных номеров всех купюр, получаемых и выдаваемых банками. Запись велась с момента пуска купюры в обращение до ее полного обветшания, после чего она перемалывалась в бумажную массу. Это обстоятельство и погубило Кинга. Получив доступ к счету, открытому им в банковской фирме, где работала Элен Уилки, контрразведчики обнаружили, что суммы, поступавшие на этот счет, вносились пяти и десятифунтовыми купюрами. Номера их свидетельствовали, что ранее именно эти банкноты побывали в советских банках, поступая туда в качестве платежей за советские экспортные поставки. Оттуда, видимо, они переправлялись в секретный валютный фонд НКВД.
Другие купюры, на сумму в общей сложности около 500 фунтов стерлингов, пришли на счет Кинга из источника, уже
210 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
известного британской контрразведке как канал финансирования советской агентуры. Это была компания по сбору и переработке утильсырья, под названием "Гада", возглавлявшаяся неким Бернардом Давидовичем и функционировавшая в Ист-Энде.* Давидович был тайным советским агентом, засланным в Лондон с заданием основать собственный бизнес Специфической целью его компании было оказание помощи Мали в вербовке новых агентов среди британских граждан.** Мали появлялся в этой фирме под видом скупщика утильсырья, — в действительности, как мы знаем, его интересовали не клочья и обрывки тряпья, а куда более ценные вещи — клочки и обрывки секретной информации, из которых он составлял мозаичную, но, по-видимому, достаточно полную картину, интересовавшую НКВД.
И вот теперь, 18 октября 1939 года, одна из центральных фигур этой искусно сотканной сети шпионажа была отправлена за тюремную решетку. Ужасно, конечно, что долгое время Москва получала совершенно секретную информацию о тенденциях, планах и намерениях, относящихся к британской внешней политике, примерно в том же объеме, что и английские посольства за рубежом, и вдобавок — из рук того же человека. Правда, последние два года перед арестом Кинг оказался "законсервирован" в связи с тем, что Москва отозвала Мали из Англии, а Рейсс бежал со своего поста. Но ведь он уже так основательно связал свою судьбу с советской разведкой, что, наверное, даже война, в которую оказалась втянута его родина, не заставила бы его воздержаться от оказания новых услуг Москве.
Если бы Кинга в этот период "расконсервировали", его деятельность представляла бы особую опасность. Британские секреты теперь могли утекать не только в Москву, но и через
Район Лондона.
Давидович был родственником одного из "легализованных" агентов НКВД в Лондоне — второго секретари советского посопьства, по фамилии Шустер.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 211
Москву в Берлин. Впрочем, тесное сотрудничество СССР и Германии в области разведки началось задолго до заключения пакта 1939 года. Не кто иной, как Кривицкий, более десяти лет проработавший в Главном разведывательном управлении, свидетельствует: *
"Сотрудничество Красной армии с германским генштабом началось еще до прихода Гитлера к власти. Были случаи, когда обе стороны сотрудничали в сфере шпионажа и обмена информацией военного характера. Поскольку пакт, заключенный между Сталиным и Гитлером, является фактически военным союзом, с о ю з о м д в у х а р м и й (выделено мною. — Г.Брук-Шеферд), распространяющимся на определенные области (Европы), я не сомневаюсь, что такой обмен секретами военного характера и тому подобной информацией... совершенно необходим обеим сторонам — как Гитлеру, так и Сталину".
Вплоть до июня 1941 года Гитлер, как известно, не спешил совершить нападение на СССР. В частности, еще за год до этого он планировал вторжение в Англию. Кто знает, — быть может, оно и состоялось бы, если бы Москва (то есть все тот же Кинг) предоставила Гитлеру информацию, неопровержимо свидетельствующую о чрезвычайной слабости британской обороны после Дюнкерка. То есть после поспешной эвакуации английских войск из Франции, где союзниками была проиграна военная кампания 1940 года. В Дюнкерке англичанам пришлось бросить все вооружение и военное снаряжение, так что летом этого года в распоряжении английского командования осталось лишь ничтожное количество боеспособных танков и тяжелой артиллерии.
Итак, приходится признать, что в критический для Великобритании момент Кривицкий оказал этой стране весьма важную услугу.
Однако, получив приглашение и впредь помогать британской секретной службе, Кривицкий опасался предпринять
* В показаниях, данных вашингтонской комиссии Конгресса США 11 октября 1938 г.
____________________
* **
____________________
212 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
рискованное путешествие из США в Лондон. Его пугали, разумеется, не немецкие подводные лодки, шнырявшие по Атлантике, он просто ни на минуту не забывал, что в Англии до него куда легче добраться советским агентам.
Перестал он колебаться лишь тогда, когда ему гарантировали необходимые меры безопасности.
В конце декабря 1939 года Кривицкий отбыл из Нью-Йорка и 19 января 1940 г. был в Лондоне. Как профессиональный разведчик, он не мог не увидеть, что британская контрразведка с началом войны развила энергичную деятельность. В отличие от Вашингтона, где так трудно было убедить администрацию в опасности советского шпионажа, в Лондоне существовали давние — еще с середины XIX века — традиции тайной войны с происками российской агентуры. И в ходе этой неугасающей борьбы, чем-то напоминающей холодную войну нашего времени, был накоплен огромный опыт.
Так, еще в 1927 году британская служба безопасности добыла доказательства нелегальной подрывной деятельности советских торговых организаций в Лондоне и осуществила внушительную полицейскую акцию против компании "Ар-кос", под прикрытием которой разворачивалась эта деятельность. В 1938 году был положен конец шпионской активности советских агентов в британской оружейной промышленности (так называемое "дело Вулвичского арсенала"). 21 января 1938 г. правительство объявило об аресте некоего Перси Глэдинга, бывшего служащего этого арсенала, и с ним еще трех агентов, продолжавших там работать. С их помощью советская разведка рассчитывала заполучить фотокопии рабочих чертежей ряда артиллерийских систем, в том числе нового совершенно секретного 14-дюймового орудия, предназначенного для линкоров.
Разоблачение компании "Аркос" выглядело в духе традиционных шпионских детективов. Контрразведку издавна интересовала организация, укрывшаяся под двусмысленным названием "Общество друзей Советского Союза". В 1931 году британской секретной службе удалось внедрить в это общест-
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 213
во своего агента — женщину, которая в 1937 году сумела завоевать такое доверие советских патронов, что в феврале этого года ее познакомили с Глэдингом. Тот поручил ей снять квартиру в Холленд-парке, где можно было бы оборудовать фотолабораторию для пересъемки чертежей, приносимых на короткое время из Вулвичского арсенала.
Естественно, на эту квартиру вскоре нагрянула полиция, произвела обыск и арестовала почти всех членов шпионской группы. К сожалению, среди них не оказалось "м-ра Петерса", которого Глэдинг незадолго до того представил женщине-агенту как "человека, чьим приказом мы обязаны подчиняться". Тогда же Глэдинг неосторожно добавил, что м-р Петерс — "австрийский капитан, служивший в русской армии", — невероятная откровенность со стороны НКВД, вечно стремящегося перестраховываться и темнить. Теперь, спустя два года, Кривицкий подтвердил, что под этой фамилией — одной из многих — скрывался уже знакомый нам Теодор Мали.
В Англии Кривицкий встретился с опытными специалистами в области разведки, которые хорошо знали не только, о чем спрашивать своего собедесеника, но и как интерпретировать его ответы. К числу таких специалистов принадлежала Джейн Арчер. Наряду с обширными профессиональными познаниями ее, по-видимому, отличало незаурядное понимание психологии людей. Она быстро завоевала доверие своего нервного худенького собеседника, бледное лицо которого с кустистыми бровями под высоким выпуклым лбом напоминало скорее скромного школьного учителя, чем видного советского шпиона, перебежавшего на Запад.
Теперь уже не секрет, что за три недели бесед с Джейн Арчер Кривицкий назвал в общей сложности около ста советских агентов, действующих в разных странах. Не менее двух третей работало либо в самой Великобритании, либо в тех местах, где их деятельность прямо затрагивала британские интересы. Шестеро из них имели легальный статус: это были советские граждане, работавшие в посольствах либо торг-представах.
Затем Кривицкий опознал два десятка так называемых
214 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
оперативников, которые также действовали на территории Великобритании. Их цель заключалась в создании "служебной инфраструктуры", от которой зависела любая сеть шпионажа. Это были курьеры, фотографы, связные, съемщики безопасных квартир, резервных убежищ и т.п.
Поразительным было разнообразие фамилий и псевдонимов, а также национальностей и общественных групп, откуда вербовались эти кадры: среди них оказалось трое американцев, трое немцев из Германии, трое автрийцев, два голландца, один поляк и, наконец, восемь лиц русского происхождения. Не менее пестрыми были официальные профессии агентов. Девять человек считали себя бизнесменами, трое — художниками, были еще журналист, секретарь, студент и, наконец, один из агентов, заполняя соответствующие анкеты, в графе "профессия" поставил: "конькобежец" (?!). Чем занимались — в качестве легального прикрытия — остальные четверо, установить не удалось.
Но особенно важными оказались сведения о 35-ти агентах, которые не выполняли подсобные функции, а занимались непосредственно шпионажем в пользу Советов. По происхождению это были нередко поляки, чехи, индийцы и пр. Но среди них оказалось также шестнадцать англичан; из этих шестнадцати — восемь были политическими деятелями и профсоюзными активистами, шестеро находились на государственной гражданской службе, двое были журналистами. Приблизительно половина агентуры, названной Кривицким, до того была неизвестна британским властям. Остальные уже находились под наблюдением контрразведки.
Вся эта разношерстная компания была, разумеется, "нейтрализована". В то же время никто из них не подвергся аресту, судебному преследованию и не был осужден, поэтому я не могу привести здесь их фамилии.
Ну а как же обстояло дело с тремя британскими аристократами, которые уже тогда были супершпионами Кремля (я имею в виду Берджесса, Филби и Маклина)? Пала ли на них хотя бы тень подозрения в результате разоблачений, сделанных Кривицким в январе 1940 года?
Ни одного из них Кривицкий не назвал по имени. По-ви-
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 215
димому, их работа была столь тщательно охраняемой государственной тайной, что даже ведущие европейские резиденты ни при каких обстоятельствах не могли навести на их след. С другой стороны, нельзя исключить, что Кривицкий счел для себя целесообразным не выдавать сразу всю информацию и до поры до времени приберечь некоторые главные козыри. Но на основе того, что нам известно, можно все-таки утверждать, что он буквально указал пальцем на наиболее выдающуюся фигуру этой троицы. Я имею в виду Доналда Маклина.
Это произошло, когда Кривицкому показали копии ряда секретных документов Имперского совета обороны и спросили, какие из этих бумаг кажутся ему знакомыми по его работе в советской разведке. Кривицкий однозначно указал на несколько документов, которые ему довелось читать еще в Москве — в виде фотокопий, снятых в Лондоне советскими агентами. Это были главным образом аналитические обзоры тех или иных международных событий. Во всех случаях речь шла о документах, предназначенных для распространения в пределах "Форейн Оффиса", где работал секретарем Маклин.
Другая нить, ведущая, как теперь очевидно, к Маклину, возникла, когда Кривицкий опознал видного советского агента, работавшего в Англии, по имени Арнольд Дейч. Дейч был родом из Вены и прибыл в Лондон впервые в 1934 году в качестве студента. Он оставался здесь до 1937 года, когда был внезапно отозван в связи с бегством Рейсса. За эти годы он завел много знакомств в студенческой среде и, похоже, именно Дейч завербовал в Кембридже Берджесса, Маклина и Филби или, по крайней мере, следил за ними и опекал их в новой для них роли советских агентов.
Какими бы отрывочными ни были эти сведения, их сопоставление могло невести английскую контрразведку на верный след. Всего через четыре месяца после прибытия Кривицкого в Лондон позиционная "странная война" на Западе кончилась, и немцы перешли в стремительное наступление. За несколько недель все было кончено: Франция была разгромлена и вышла из войны, а немцы, заняв побережье Ламанша, оказались в каких-то двух десятках миль от анг-
216 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
лийского берега. Перед лицом главной опасности на задний план отступили все дела и заботы. Свою главную цель английская секретная служба теперь видела в том, чтобы обезвредить немецких шпионов и диверсантов, подготавливающих гитлеровское вторжение на Британские острова.
Зловещая ирония судьбы заключалась в том, что, похоже, именно Маклин, которого контрразведка, несмотря на сотрудничество Кривицкого, не успела нащупать, сообщил Москве о разоблачениях, сделанных Кривицким в Англии. Конечно, показания перебежчика держались в глубокой тайне и, казалось бы, конкретные детали должны были знать только те, кто непосредственно участвовал в беседах с Кривицким. Но в дальнейшем стало известно, что в апреле 1940 года секретный отчет "Форейн Оффиса" о "деле Кривицкого" был распространен в определенных политических кругах, и экземпляр этого отчета попал в руки Доналду Маклину.* Если учесть, насколько ограниченный круг лиц посвящался в тайны "Форейн Оффиса", нетрудно представить себе, какая паника ох-ватила крохотную группку предателей и соответствующие московские инстанции при мысли о том, что Кривицкий недвусмысленно указал на существование шпионского гнезда в стенах этого самого секретного британского ведомства.
А что, если он сказал пока не все и в ближайшем будущем продолжит свои показания? Это могло обернуться не только провалом разветвленной советской шпионской сети в Англии — ее, в конце концов, можно будет быстро восстановить, навербовав всякой разношерстной мелюзги, — но и разоблачением трех главных китов, без которых восстановление этой сети не будет полноценным.
Разоблачениями, сделанными в Лондоне в январе 1940 года, Кривицкий фактически вынес себе смертный приговор. Более чем вероятно, что к его гибели приложил руку Маклин, известив об этих разоблачениях Москву.
До падения Франции, т.е. до мая-июня 1940 г., Маклин работал в британском посольстве в Париже, а затем вернулся на службу в "Фо« рейн Оффис".
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 217
СМЕРТЬ В ОТЕЛЕ БЕЛЬВЮ
Последние дни Кривицкого
...В понедельник, 10 февраля 1941 года, Телма Джексон, горничная скромного вашингтонского отеля Бельвю, подошла к двери комнаты № 532 на пятом этаже, когда часы показывали уже 9.30 утра. Ей, как она считала, следовало осведомиться, не заболел ли человек, снимавший этот номер. Из-за двери не доносилось ни звука, но трудно было предположить, что в столь поздний час он все еще спит крепким сном. На стук никто не отозвался; дверь была заперта изнутри, и горничная открыла ее своим служебным ключом.
Едва заглянув в комнату, она бросилась обратно и побежала вдоль коридора, призывая на помощь: мужчина, остановившийся в 552-м номере, лежал на кровати в луже крови. Рядом с ним валялся пистолет.
Спустя полчаса полиция установила, что убитый впервые появился в отеле "Бельвю" накануне, около шести часов вечера, и снял номер, зарегистрировавшись как Вальтер Пореф. При осмотре его вещей было, однако, найдено удостоверение личности, выданное канадскими властями на имя Самюэля Гинзберга. Впрочем, это обстоятельство само по себе не могло вызвать особых подозрений: в те времена было обычным, что люди останавливавшиеся в отелях, по тем или иным личным или деловым соображениям регистрировались под вымышленным именем. Фамилия Гинзберг говорила вашингтонской полиции столь же мало, как и фамилия Пореф.
*
____________________
218 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
Но в тот же день в полицейском управлении раздался звонок, и мужской голос сообщил, что настоящее имя Самюэля Гинзберга — Вальтер Кривицкий и что это бывший советский агент, чьи статьи и выступления перед комиссией Конгресса вызвали в свое время такой переполох.
Звонил Луис Валдман, адвокат, известный своими левыми убеждениями, в числе клиентов которого был не только Кривицкий, но и куда более популярная личность — Лев Троцкий, погибший в результате покушения летом 1940 года.
Валдман узнал о смерти Кривицкого, слушая по радио последние известия. Теперь он предупреждал полицию, чтобы она не торопилась "закрывать дело", посчитав, что в данном случае имело место самоубийство. Адвокат был убежден, что постоялец отеля Бельвю погиб по той же причине, что и Троцкий, — иными словами, что это акт мести, осуществленный сталинской агентурой.
Версия Валдмана привела к тому, что о смерти Кривицкого целую неделю шумели газеты. Из ФБР поступило сообщение, что оно не располагает никакими сведениями о покойном и — не к его чести — это была сущая правда.
Как это бывает в классических детективах, обе версии — убийство и самоубийство — вроде бы подтверждались рядом веских, хотя и противоречивых доводов. Загадкой смерти Кривицкого постепенно перестали заниматься и полиция и газеты, и, что нередко случается, она отошла на задний план, заслоненная очередными газетными сенсациями. Но я возвращаюсь к ней не только оттого, что мне важны все факты, связанные с историей моего героя. Дело в том, что за ис
текшее время появились соображения, позволяющие детально рассмотреть все обстоятельства его смерти.
Прежде всего, взглянем на этот загадочный случай глазами полиции, прибывшей на место происшествия.
Не приходится, по-видимому, оспаривать то, что в крохотный гостиничный номер, где остановился Кривицкий, можно было проникнуть только через дверь. Поблизости от его окна не было наружной пожарной лестницы, столь характерной для многих зданий в американских городах. Хотя окно (не рас-
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 219
пахивающееся, как в Европе, а поднимающееся, на американский манер) было приоткрыто, образуя щель в один или два дюйма для поступления свежего воздуха, это также не облегчало доступ в комнату со стороны окна. Наружная стена под ним была совершенно гладкой, без малейшего выступа.
Занимавшийся этим делом детектив, инспектор полиции Бернард В.Томпсон, признал, что, конечно, злоумышленник мог заручиться копией служебного ключа, используемого горничной или другими служащими отеля. Но на основании картины, открывшейся ему, когда он вошел в комнату, Томпсон сразу же заключил, что имеет дело с самоубийством, и не видел причин для отказа от своей версии. В самом деле: в комнате не было следов борьбы, вещи не были раскиданы в беспорядке. Кривицкий лежал на застеленной кровати, полностью одетый (только туфли были сняты). Револьвер валялся рядом, а не был всунут в руку убитому, что обычно делается, когда хотят имитировать самоубийство. Было, правда, отмечено такое странное обстоятельство: на пистолете не удалось обнаружить никаких следов отпечатков пальцев. Но и тут нашлось объяснение: возможно, они были смыты кровью.* Пистолет был солидный — 38-го калибра, в магазине была обнаружена полная обойма, за исключением одного патрона, — значит, был сделан только один выстрел. Пуля вошла в правый висок Кривицкого, причем вид раны не оставлял сомнений в том, что выстрел был произведен в упор. Было найдено также выходное отверстие. Пулю не обнаружили, — по-видимому, она вошла в стену, хотя на стенах комнаты не удалось найти ее следов. Пришлось довольствоваться стреляной гильзой, которую и приобщили к делу.
С точки зрения инспектора Томпсона,** решающим доказа-
Валдман заявлял, что рукоять пистолета была только местами запятнана кровью, и упрекал полицию в том, что она недостаточно серьезно отнеслась к вопросу о возможных отпечатках пальцев на пистолете.
** Его не стоит осуждать, ведь "обычная" полиция, как правило, не сталкивается с миром шпионажа и практически ничего не знает <>нем.
220 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
тельсгвом самоубийства были три прощальные записки, найденные в комнате. В связи с этим пришлось вызвать полицейского эксперта-графолога; тот подтвердил, что все они, несомненно, написаны тем же лицом, которое собственноручно расписалось в регистрационной книге отеля как Вальтер Пореф. Правда, при этом обнаружилась такая странность. Кривицкий воспользовался не фирменной бумагой отеля или частного пансиона в Нью-Йорке, где он жил с семьей, а листочками, украшенными лаконичной надписью: "Шарлоттесвиль, Вирджиния". Странно было и то, что в двух из трех прощальных писем их автор отвлекался от жизненно важных для него вопросов только для того, чтобы пояснить, что он накануне ездил в этот самый Шарлоттесвиль, чтобы приобрести необходимый ему пистолет — орудие самоубийства.
Самое длинное письмо было написано по-русски и обращено к жене и семилетнему сыну:
"Дорогие Таня и Алик! Мне очень тяжело. Я очень хочу жить, но это невозможно.
Я люблю вас, мои единственные. Мне трудно писать, но подумайте обо мне, и вы поймете, что я должен сделать с собой. Таня, не говори сейчас Алику, что случилось с его отцом. Так будет лучше для него. Надеюсь, со временем ты откроешь ему правду...
Прости, тяжело писать. Береги его, будь ему хорошей матерью, живите дружно, не ссорьтесь... Добрые люди помогут вам, — но только не враги! Моя вина очень велика.
Обнимаю вас обоих. Ваш Валя".
Внизу было приписано: "Я написал это вчера на ферме Добертова. В Нью-Йорке у
меня не было сил писать. В Вашингтоне у меня не было никаких дел. Я приехал к Добертову, потому что нигде больше не мог достать оружия".
Вторая записка была адресована адвокату Кривицкого и написана по-английски:
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 221
"Дорогой м-р Валдман, мои жена и сын будут нуждаться в Вашей помощи. Пожа
луйста, сделайте для них все, что можете. Ваш Вальтер Кривицкий".
Постскриптум к этому письму выглядел так: "Я побывал в Вирджинии, т.к. знал, что там я смогу дос
тать пистолет. Если у моих друзей будут неприятности, помогите им, пожалуйста. Они хорошие люди. Зачем мне понадобился пистолет, им неизвестно".
Наконец, третья записка, на немецком языке, была обращена к Сузанне:*
"Дорогая Сузанна, полагаю, у тебя все в порядке. Умирая, я надеюсь, что ты
поможешь Тане и моему бедному мальчику. Ты была верным другом.
Твой Вальтер". Несмотря на искреннее отчаяние, сквозящее в этих пред
смертных письмах, на их вполне объяснимую бессвязность, несмотря на вывод полицейского графолога о полной тождественности почерка в них и в гостичной книге, — нельзя не признать, что они хоть и дают ответы на некоторые загадки, не раскрытые следствием, но одновременно поднимают еще больше вопросов.
Конечно, владелец вирджинской фермы был найден и допрошен. Это был некий Эйтель Вольф Доберт, переселившийся в Соединенные Штаты из Германии. Его фамилия звучала там чуть иначе: Добертов. Он оказался в прошлом офицером рейхсвера, из Германии ему пришлось бежать из-за неприятия нацизма.
Действительно, и он, и его жена Маргарита дружили с Кри-вицким, и Маргарита подтвердила, что Вальтер действительно
* Установлено, что имелась в виду Сузанна Лафолетт, либеральная писательница из видной висконсинской семьи. Она, как и несколько других американцев-антикоммунистов российского происхождения, дружила с Кривицким.
________________________
222 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
провел свой последний выходной с ними. Больше того, в субботу утром Маргарита съездила с Кривицким в Шарлоттес-виль в оружейный магазин и присутствовала при покупке пистолета. Он объяснил ей, что нуждается в пистолете для самозащиты. Был он совершенно спокоен и в хорошем настроении, и она поверила такому объяснению, несмотря на то что оно выглядело малоубедительным, хотя бы потому, что нет надобности ехать из Нью-Йорка в Шарлотесвиль за пистолетом, который можно купить в любом городе, в том числе и в Нью-Йорке, а затем отправляться в Вашингтон, чтобы застрелиться из этого пистолета.
Эти и многие другие соображения привел полиции адвокат Валдман, посетивший гостиницу Бельвю и вашингтонское полицейское управление на следующий день после смерти Кри-вицкого. Но все, чего он смог добиться, — это отсрочки решения в пользу самоубийства, а именно на этой версии настаивала полиция, так как она позволяла считать дело закрытым. Ни Валдман, ни семья Кривицкого, ни его друзья не верили в его добровольный уход из жизни. Все видели здесь руку НКВД. Некоторые думали, что сталинские агенты могли шантажировать своего бывшего коллегу и таким образом довести до самоубийства. Но большинство считали, что его попросту застрелили.
Это мнение, не противореча фактам, уже известным читателю, обосновывалось такими доводами. Закрытая дверь не может остановить исполнителей организованного убийства (то есть убийства, совершаемого по заранее разработанному плану), если они располагают неограниченными денежными средствами. На счету сталинской агентуры были дела и посложнее. Достаточно вспомнить, как ими было зафрахтовано греческое торговое судно со всей его командой ради единственной, на первый взгляд, непропорционально мелкой цели: а именно, чтобы убить другого советского перебежчика — Агабекова. Далее, профессиональные убийцы, желая создать видимость самоубийства своей жертвы, разумеется, оставляют комнату в таком состоянии, в каком они ее нашли, тщательно ликвидируя все следы оказанного им сопротивления.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 223
Притом они, конечно же, не прибегают к такой дешевой уловке, как вкладывание пистолета в руку убитому.
Наиболее трудной загадкой являются прощальные письма Кривицкого. Но ведь в распоряжении ведомства, где он работал, несомненно остались бумаги, написанные им на разных языках, — иначе говоря, образцы его почерка. В Москве к услугам этого ведомства всегда имеется группа искуснейших фальсификаторов любого рода, не испытывающая недостатка в практике. Этим людям не раз удавалось провести экспертов мирового класса, не то что рядового графолога вашингтонского полицейского управления. В то же время сам текст предсмертных записок оставляет место для сомнений. В выражениях типа "достать оружие" явно звучит какая-то искусственная нота. К тому же несуществующей проблеме доста-вания оружия уделено такое внимание, какого она попросту в США не заслуживает, — даже если отвлечься от того обстоятельства, что это были последние, предсмертные строки человека, намеревавшегося покончить с собой. Наконец, из этих записок следовало, что Кривицкий, всегда столь щепетильный, почему-то решил без всякой нужды впутать других людей в свои личные дела.
Но и версия о покушении имеет свои слабые стороны. Если семья Доберт представляла собой подлинных друзей Кривицкого, не способных предать его, то неизбежно возникает каверзный вопрос: выходит, что группа убийц выслеживала Кривицкого во время его поездки в Шарлоттес-виль и назад и буквально довела его до порога захудалого вашингтонского отеля. Но в таком случае разве не проще было бы прикончить его где-нибудь в сельской местности и постараться затем избавиться от трупа, нежели имитировать самоубийство в столичном отеле, что автоматически и притом немедленно привлечет внимание прессы, не говоря уже о полиции? Правда, на это можно возразить, что такое паблисити имеет и выигрышную сторону. Не исключено, что НКВД преследовал и такую заманчивую цель: представить свою акцию как самоубийство изменника. К тому же до этого случая НКВД ни разу не рисковал убирать
224 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
неугодных ему людей на территории Соединенных Штатов. В Европе такое случалось, но и там каждый раз приводило к серьезным политическим осложнениям...
Самоубийство, инсценированное в Вашингтоне, не только избавляло НКВД от такого опасного человека, каким оказался Кривицкий, но и давало наибольший психологический эффект. В первую очередь — это эффект с д е р ж и в а н и я . Те из коллег Кривицкого, кто собирался последовать его примеру, теперь призадумаются, как горек удел беглеца.
Многие, может быть, поверят, что он покончил с собой из-за смертельного разочарования в жизни. Значит, в предсмертных записках Кривицкого обязательно должны были оказаться мотивы полного разочарования и скорби.
Существует еще версия — "доведение до самоубийства". Но она вообще не выдерживает критики. По поводу этой версии Гедда Массинг спустя 35 лет высказалась так:
"Единственное средство, которое о н и могли пустить в ход против Кривицкого, была угроза его семье. Они могли угрожать убийством его жены и сына и одновременно пообещать, что пощадят их, но при условии, что сам он покончит с собой. Однако Кривицкий должен был знать, что можно верить угрозам этой публики, то никак не ее обещаниям. Занимая руководящее положение в том ведомстве, он был свидетелем множества таких обещаний "пощадить", "помиловать", даваемых даже от имени самого Сталина. Как только достигалась цель — их тут же цинично нарушали. Профессионал типа Кривицкого ни на секунду не мог принять в расчет подобные заверения".*
Итак, версия о доведении до самоубийства должна отпасть. Что же касается "добровольного ухода из жизни" под влиянием — скажем так — угрызений совести, то она представляется тем более сомнительной, чем больше мы отвлекаемся от примитивного полицейского протокола, составленно-
* Из беседы Гедды Массинг с автором в Нью-Йорке в ноябре
1976 г.
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ 225
го в то утро на пороге 532-го номера гостиницы Бельвю. Если существует действительный ключ к загадке смерти Кривицкого, то его надо искать в политической атмосфере, окружавшей перебежчика, в его биографии и его личной жизни.
Начну с того, что никакие высказывания и поступки Кривицкого не давали повода заподозрить в нем потенциального самоубийцу. Покидая Нью-Йорк, чтобы отправиться в последнюю в своей жизни поездку, он был вполне здоров, его личная жизнь выглядела благополучной, он не испытывал нужды в деньгах. Более того, он планировал для своей семьи дальнейшие перемены к лучшему. Например, всего за неделю до смерти он с воодушевлением обсуждал со своим адвокатом план покупки фермы, чтобы навсегда обосноваться в деревне. Этот эпизод в пересказе адвоката рисует нам человека, полного энергии, а не истерзанную душу, неотвязно преследуемую мыслью о самоубийстве.
В то же время над жизнью Кривицкого, безусловно, нависала тень, и ему случалось заговаривать об этом с окружающими. Когда в Мексике был убит Троцкий, Кривицкий предупреждал друзей о тайном просачивании коминтер-новских агентов в Соединенные Штаты — главным образом, через ту же Мексику. Многие из этих агентов находились в свое время в Испании, работая на республиканское правительство, и были "вытянуты" оттуда после победы Франко. Кривицкий утверждал, что теперь их задачей является организация саботажа, подрывающего военный потенциал Соединенных Штатов. Необходимо было притормозить американскую помощь Англии, сражающейся с "державами оси" в одиночку: тогда, в конце 1940 и начале 1941, Сталин все еще был верным союзником Гитлера.
Кривицкий полагал, что попутно коминтерновские агенты постараются разделаться и с ним. "После всего, что я сделал для Англии и Соединенных Штатов, — бесстрастно заявил он одному из друзей, — Москва испытывает просто необходимость расправиться со мной". Всего за месяц до смерти Кривицкого встревожило известие, что в Нью-Йорке поя-
_____________________
226 ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
вился некий особо опасный коминтерновский убийца (в разговоре с друзьями Кривицкий упоминал только его имя — или кличку — Ганс). Вот какая мрачная картина, относящаяся к началу 1941 года, вырисовывается со слов самого Кривицкого.
Остается неясным, была ли дата его смерти выбрана сознательно или оказалась случайной. Известно, однако, что именно в тот день, 10 февраля, Кривицкий был приглашен администрацией штата Нью-Йорк дать показания, касающиеся угрозы внедрения коммунистических агентов в систему народного образования США. Дальнейшая деятельность Кривицкого — о ней уже велись конкретные переговоры — должна была еще больше встревожить Москву. В начале 1941 года правительство Великобритании запросило согласие Вашингтона на приезд Кривицкого в Лондон для участия в новом расследовании деятельности советской агентуры. И здесь наверняка должны были выплыть дополнительные имена и связи.
В тот момент только сама Москва знала, что среди ее агентов, ускользнувших от разоблачения в 1940 году, были такие киты, как Маклин, Берджесс и Филби. Но в Кремле вполне отдавали себе отчет в том, что все они вполне могут провалиться, если дать британской контрразведке возможность привлечь себе на помощь Кривицкого.
Мне остается закончить рассказ о загадочной гибели Кривицкого его собственными словами, не раз произносимыми им в кругу друзей за несколько недель до смерти:
"Если вам придется услышать или прочесть в газетах, что я покончил с собой, — ни в коем случае не верьте!.."
Перевод с английского Иосифа Косинского
Окончание в № 73.
В БЛИЖАЙШЕЕ ВРЕМЯ ВЫХОДИТ В ИЗДАТЕЛЬСТВЕ "ВРЕМЯ И МЫ"
ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД
СУДЬБА СОВЕТСКИХ ПЕРЕБЕЖЧИКОВ,
ЭТО КНИГА О ПОБЕГЕ НА ЗАПАД ВИДНЫХ СОВЕТСКИХ РАЗВЕДЧИКОВ, ПАРТИЙНЫХ РАБОТНИКОВ И ДИПЛОМАТОВ (ИГНАТИЯ РЕЙССА, ВАЛЬТЕРА КРИ-ВИЦКОГО, ГРИГОРИЯ БЕСЕДОВСКОГО, ГЕОРГИЯ АГА-БЕКОВА, АЛЕКСАНДРА ОРЛОВА, БОРИСА БАЖАНОВА И ДР.), О ИХ СТРЕМЛЕНИИ ОТКРЫТЬ ЗАПАДУ ГЛАЗА НА СТАЛИНСКУЮ РОССИЮ, О ИХ СОТРУДНИЧЕСТВЕ С ЗАПАДНЫМИ РАЗВЕДКАМИ, О ПРОИСКАХ СОВЕТ-СКОЙ АГЕНТУРЫ В ЕВРОПЕ И НА БЛИЖНЕМ ВОСТОКЕ.
КНИГА РАССКАЗЫВАЕТ, КАК ЗЛОВЕЩАЯ ТЕНЬ РАСПРАВЫ НЕОТСТУПНО ПРЕСЛЕДОВАЛА КАЖДОГО
СОВЕТСКОГО ПЕРЕБЕЖЧИКА И КАК РАНО ИЛИ ПОЗДНО РУКА СОВЕТСКОЙ ТАЙНОЙ ПОЛИЦИИ
НАСТИГАЛА ПОЧТИ ВСЕХ ГОРДОН БРУК-ШЕФЕРД - ИЗВЕСТНЫЙ АНГЛИЙ
СКИЙ ПИСАТЕЛЬ И ПУБЛИЦИСТ - ПРЕДЛАГАЕТ ЧИТАТЕЛЮ ДО СИХ ПОР НЕИЗВЕСТНУЮ, УНИКАЛЬНУЮ ИНФОРМАЦИЮ, СОБРАННУЮ ИМ ВО МНОГИХ СТРАНАХ МИРА ВО ВРЕМЯ РАБОТЫ НАД КНИГОЙ.
КНИГА ПЕРЕЖИЛА НЕСКОЛЬКО ИЗДАНИЙ, ПЕРЕВЕДЕНА НА МНОГИЕ ЯЗЫКИ МИРА И СЕЙЧАС ВПЕРВЫЕ ВЫХОДИТ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ.
Цена книги — 15 долларов. При предварительном заказе -12 долларов. Пересылка - 1 доллар. Заказы и чеки высылать по адресу: Time and We
475 Fifth ave, room 511 - A New York, New York, 10017
227 _____________________________________________________
_____________________________________________________
___________________________
ЮМОР
Владимир ВОЙНОВИЧ
ФИКТИВНЫЙ БРАК Водевиль в одном действии
Однокомнатная квартира в Москва, в района Беляево. Входят Отсебякин и Надя.
О т с е б я к и н . Н у вот мы и дома. Раздевайтесь, вешайтесь и проходите. Замерзли?
Н а д я. Да нет, ничего. Все о'кэй. О т с е б я к и н . Подморозило здорово, как и положено на
Рождество. Крещенские морозы, однако же, бывают трескучее. На улице-то ладно, но если б они хоть автобус отапливали, а они экономят. Они теперь на всем экономят.
Н а д я . Кто они? О т с е б я к и н . Власти. (Поспешно поправляется.) Я
имею в виду, конечно, местные власти. Да вы не стесняйтесь, проходите. Убрано не тщательно, квартира, сами понимаете, холостяцкая. (Пауза.) А я лично дрожу не от холода, а от страха.
Н а д я. От страха? А чего это вы так боитесь?
ФИКТИВНЫЙ БРАК 229
О т с е б я к и н . Сейчас-то уже не боюсь, а в ЗАГСе боялся Вы разве не заметили, я когда расписывался, рука сильно дрожала? Я обычно не сокращенно расписываюсь, а полностью: "От-се-бя-кин". А тут "о" написал, "т" написал, а дальше рука вовсе не подчиняется, и я тогда просто крючок вывел какой-то.
Н а д я . Надо же! А в чем дело? О т с е б я к и н . Ну как же. Фиктивный брак, сделка, мож
но сказать, тщательно незаконная. Н а д я . Подумаешь, незаконная. А кто сейчас по закону
живет? Все воруют. О т с е б я к и н (осторожно). Я бы все-таки не обобщал. Н а д я . А я и н е обобщаю. Я просто говорю: все воруют.
Потому что не своруешь, не проживешь. Я в торговле работала, там все воровали, перешла в салон красоты, и говорить нечего.
О т с е б я к и н. Однако с мороза желательно разогреться. Как насчет чайку?
Над я. О'кэй. О т с е б я к и н . Или кофе? Н а д я. С удовольствием. О т с е б я к и н . А может, чего покрепче? Впрочем, вы,
вероятно, водку не пьете? Н а д я . Почему же. Я женщина современная. Я и бормо
туху употребляю. О т с е б я к и н . Бормотуху? И часто? Н а д я . Нет, не часто. Иногда. С Витькой. О т с е б я к и н . Кто это, Витька? Н а д я . Витька? Хахаль. О т с е б я к и н . Вы как-то выражаетесь не очень, я бы ска
зал, тщательно. Что значит "хахаль"? Можно ведь как-то иначе. Ну, допустим, возлюбленный.
Н а д я . Витька? Возлюбленный? Ха-ха. Насмешили. Возлюбленные сейчас только в театре бывают или в кино. Да и то из прошлого века.
О т с е б я к и н . Хорошо, согласен. Возлюбленный — понятие, может быть, устаревшее. Но можно сказать, например, ухажер.
230 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
Н а д я . Ой, что вы! Ухажер — это все же тот, кто ухаживает, а Витька.... ну в общем — хахаль.
О т с е б я к и н . Ну вот, закуска готова, можно и выпить. (Наливает.) Берите вот хлеб, лук, сырок плавленный. Мяса, к сожалению, никакого. Вчера за "Одесской" колбасой сорок минут стоял, давали по полкило в одни руки, а мне все же не досталось.
Н а д я. В магазинах уже вообще жрать нечего. О т с е б я к и н . Я бы все же не обобщал. Временные за
труднения, конечно, имеются, но мы этого не скрываем. Н а д я . Вы-то не скрываете. Уже и скрывать нечего, все
пусто. О т с е б я к и н . Ну ладно, об этом не будем. Выпьем. Я
даже не знаю за... ну, в общем... будьте здоровы. Н а д я . О'кэй.
Чокаются, выпивают, закусывают.
О т с е б я к и н . А что же этот ваш Витька — хороший человек?
Н а д я (удивленно). Витька? Вы что, смеетесь? Пьянь да рвань. В такси работал, человеком был. Потом за пьянку в слесаря перевели на исправление. А там исправишься. Там чего-нибудь открутил — бутылка. Чего-нибудь закрутил — бутылка. Спивается народ.
О т с е б я к и н . Ну это вы вообще... знаете... не надо. Я считаю, беда не в том, что много пьют, а что мало закусывают. Ну, давайте еще?
Н а д я . О'кэй.
Чокаются, выпивают, закусывают.
О т с е б я к и н . Вообще я считаю в целом все идет правильно. Очень много построено всяких крупных вещей. Спутники летают. Октябрьская революция совершилась не зря. Если бы, скажем, не революция, вот я, Отсебякин, кем бы я был?
ФИКТИВНЫЙ БРАК 231
Н а д я. Ну так бы и был Отсебякин. О т с е б я к и н . Не надо так. Критика в нашем обществе
допустима, и мы ее приветствуем. Но она должна быть тщательно конструктивна. Недостатки, конечно, имеются. Скажем, я инженер-электрик. У меня одно изобретение, шесть рацпредложений, имею рекомендацию в партию, а вынужден идти на нарушение закона, потому что холостой. Так все и считают: Отсебякин холостой, ему что. И если чего случилось, ну, допустим, там обмотка генератора перегорела, сверхурочно надо работать или праздничное дежурство, кого зовут? Отсебякина. Ты уж, Отсебякин, извини, ты ж холостой, тебя от семьи отрывать не надо. Это еще ладно, если говорят Отсебякин. А то путают. То Отсебятиным назовут, то От-собакиным. Трудно что ли запомнить? Фамилия хотя и простая, но редкая. Я лично однофамильцев своих не встречал. А когда в командировках бываю, в справочных обычно интересуюсь, нет ли там какого-нибудь местного Отсебякина. И ответ всегда один: не значится. А поскольку у меня нет ни папы, ни мамы, ни тети, ни дяди и никаких других родственников, я думаю, может, я вообще на всей земле один Отсебякин остался. И все равно. Никакого уважения. Как-то к Седьмому ноября среди инженерно-технического персонала курицу распределяли... Нет, не к Седьмому, а на День Победы... Нет, вру... Не на День Победы, а на Первое мая. Меня как раз как холостого на демонстрацию послали. Я еще Громыко на палке нес. Так вот, на демонстрацию послали меня, а курицу Трошину распределили. У него, говорят, двое детей и диабет. А я вообще не уверен, что при диабете можно курицу есть. Ну ладно, курица это еще ничего. Курица, допустим, на почве временных трудностей. Тщательно Продовольственной Программой нашей партии предусмотренных. Но когда мне оказывают политическое недоверие, тут я тщательно прошу меня извинить.. У нас сейчас как раз специалистов набирают в Англию... То есть вру, в Анголу. Я, конечно, сразу выразил готовность оказать братскому народу посильную помощь. Характеристики собрал, авторское свидетельство представил. И опять не пускают по той же причине, что
232 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
холостой. Откуда мы знаем, говорят, может, ты намылился, чтоб слинять. У тебя же ни жены, ни детей. Ни папы, ни мамы. Ни тети, ни дяди. Если что, и спросить не с кого. Ну вот скажите, Надя, вот посмотрите на меня. Я вам человек тщательно посторонний. То есть не в фиктивном, конечно, а в фактическом смысле. Так вот, скажите, может такой человек, как я, предать свою родину, свой народ и сбежать?
Н а д я. Не знаю. Это зависит, у кого какие возможности. О т с е б я к и н (возмущен). При чем тут возможности?
Что ж я, Иван что ли, не помнящий ничего? Я человек советский. Мне родина дала воспитание, образование, в люди вывела. И вообще я патриот. Я люблю наши просторы, реки, поля, леса. Наши сосны, березы...
Н а д я . Березовый сок тоже любите? О т с е б я к и н . Не понял. Н а д я . Ну, сок, говорю. Березовый. Знаете, в песне поется
(поет фальшивя): "Березовым соком, бере-о-о-о-зовым соком..."
О т с е б я к и н . Сок не знаю, не пробовал. А березы люблю. Н а д я . Береза — дерево неплохое. Горит здорово. Но
пальма все же получше. На ней бананы растут. О т с е б я к и н . Ну и что, что бананы? Что ж я теперь за
бананы родину что ли должен продать? (Размышляет вслух.) Ну, допустим, у меня бы там кто-нибудь был. Дядя миллионер или тетя миллионерша. А у меня там никого. И здесь тоже. И все же здесь меня туда-сюда, а там я, кому нужен? Конечно, был бы я, как этот... ну гроссмейстер... Или бы на коньках ездил, как эти... вот... Протопопов и Аввакумова. И тоже надо понять — это ж не Англия, а Ангола, там куда побежишь. Джунгли вокруг и дикари. Поймают, как курицу, и распределят между собой. И не посмотрят, что у меня авторское свидетельство и рекомендация в партию. И что, может быть, после меня на земле ни одного Отсебякина не останется.
Н а д я . Слушайте, так вам, может, лучше вообще отказаться. Тем более, если бежать не собираетесь, так зачем ехать?
ФИКТИВНЫЙ БРАК 233
О т с е б я к и н . Тщательно не понимаю. Как это зачем ехать? Сознательность ведь должна быть какая-то! Не только же для себя живем. Освободившимся народам надо помочь. Они же развиваются. Они еще в электричестве не понимают и плюс замыкают на минус. И вообще... Зарплата у меня какая? А там все же сертификатами платят. И на дубленку можно накопить, и даже на "Жигули".
Н а д я . О'кэй, "Жигули". У нас тоже один в Узбекистан... нет... в Афганистан... Поехал за "Жигулями", а вернулся без головы. В цинке запаянный. Как шпрот.
От с е б я к и н . Слушайте, я забыл. У меня же и шпроты есть. Я еще в прошлом году достал банку. Хотел сразу съесть, да потом подумал, может, какой торжественный случай будет. Вот. Подождите, сначала выпьем. (Наливает.) Ну вот. За все хорошее. Чтобы и шпроты и все такое можно было всегда достать.
Чокаются, выпивают, закусывают.
А я все же не пойму, для чего вы-то на эту фикцию согласились? У меня-то, можно сказать, служебная необходимость, а для чего вам-то?
Н а д я. А просто так. Назло Витьке. Он хоть и пьянь, а задается. Ты, говорит, и мне нужна только время от времени. А другому и вовсе никому не нужна. О'кэй, говорю, ты еще увидишь, нужна или не нужна. (Мечтательно.) Теперь колечко в магазине новобрачных по талону куплю, приду к Витьке, видал, скажу, — вышла замуж. И не за алкаша какого-нибудь вроде тебя, а за инженера. В Англию едет, за "Жигулями".
О т с е б я к и н (скромно). Ну не в Англию, а в Анголу. Н а д я. А ему все равно. Он не различает. Он когда набу
хается, политуру от антифриза не отличит. О т с е б я к и н . Я , конечно, в вашу личную жизнь не вме
шиваюсь, но все же тщательно не понимаю. На вашем Витьке свет клином не сошелся. Есть много других мужчин.
Н а д я (недоверчиво). Мужчин? Не встречала. Алкашей полно. Да еще такие вроде вас иногда попадаются. Вот вы,
234 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
чем меня, себя бы лучше спросили. Вам-то зачем эта фикция? Если у вас службные интересы и к тому же бежать не собираетесь, так и женились бы не фиктивно, а как положено. Семью б завели, детишек. Таких ма-аленьких Отсебякинят. Это ж какая радость! Годы-то ваши идут. Сколько вам лет? Пятьдесят?
О т с е б я к и н (возмущен). Почему это пятьдесят? Откуда пятьдесят? Вы что это замуж выходите, а даже в паспорт не смотрите. Я еще молодой. Мне только сорок два исполнилось.
Н а д я . Ничего себе молодой. Моему брату сорок один, а у него уже внук есть. Рыжик. И потом, о'кэй, сегодня вам сорок два, а завтра будет восемьдесят.
О т с е б я к и н . Вы что, смеетесь? Сегодня сорок два, а завтра восемьдесят. Вы арифметику в школе проходили?
Н а д я . Господи, я ж не про арифметику, я про жизнь. Будете старенький, с палочкой будете ходить. В аптеку надо будет сбегать, клизму поставить. Кто побежит? Кто поставит?
О т с е б я к и н (сердится). Да что это вы такое говорите? Палочка, клизма. Когда это еще все будет? Я еще молод и полон сил. Я двухпудовую гирю четыре раза одной рукой выжимаю.
Н а д я . О'кэй. Гирю, четыре раза. А остальное вы можете? О т с е б я к и н . Это в каком же смысле? Н а д я. Ну в каком, в каком. Мужчина должен не только
с гирями силу свою показывать. О т с е б я к и н. Не понял. Н а д я . Надо ж какой непонятливый. В школе арифметику
проходил, а на переменках ему ничего не рассказывали. Я имею в виду, как у вас насчет этого дела? Или вы только гири таскать умеете?
О т с е б я к и н . Я вашей нездоровой развязности не одобряю, но если уж вы так интересуетесь и лезете во все дырки, могу объяснить, что я к женщинам тщательно равнодушен.
Н а д я. Эй, дядя! Так вы гомик? О т с е б я к и н . Кто? Комик? Н а д я. Не комик, а гомик. Я имею в виду гомосек. Надо
ФИКТИВНЫЙ БРАК 235
ж, такой здоровый, лысый, двухпудовую гирю таскает — и гомик. Ой, не могу, принесите воды — умру от смеха.
О т с е б я к и н . Умрете и зря. У меня порочных наклонностей нет. У меня была одна дама. Нинелька. Двенадцать лет под ручку ходили, а потом три месяца пожили и разошлись. Вот и все. И с тех пор я ни на какие серьезные отношения не согласен. А насчет того, что вы говорите, насчет этих комиков так я лично их тщательно осуждаю. Потому что сами отвлекаются и других от общенародных задач отвлекают. И вообще. Сейчас, как вы знаете, рост коренного населения падает, а азиатского возрастает. Скоро уже все будем косые. А эти ваши комики... от них не то, что человек, даже мышь родиться не может. Ну хорошо, если этим занимается какой-нибудь, скажем, творческий человек. Ему, может быть, для вдохновения нужно. Но ведь есть же такие, что он, может быть, даже средней школы не кончил, может, даже закона Ома не знает, а туда же лезет. Как будто он какой-нибудь художник или артист. (Помолчав.) Я, между прочим, и сам был артистом. В заводской самодеятельности Ленина изображал.
Н а д я . Вы? Ленина? Никогда не поверю. Хотя вообще-то похож. Плешь точно такая.
О т с е б я к и н . Плешь тут ни при чем. Плешь и налепить можно. А главное уметь изобразить. Во всей простоте и величии. (Неожиданно преображается, вскакивает на стул, говорит быстро, громко и сильно картавя ) Октябгская ге-волюция, о необходимости котогой всегда говогили большевики, свегшилась!..
Н а д я (смеется до слез на глазах, до истерики). Ха-ха-ха! Ой, не могу! Ой, убил! Зарезал!
О т с е б я к и н (доволен). Что, похоже? Н а д я . Жуть как похоже? Как это... социалистическая ге-
волюция... (Опять смеется.) Ой, не могу! Так, пожалуй, и чокнуться можно! Слушайте, а чего это он так картавил?
О т с е б я к и н . Ну мало ли чего. У разных людей бывают всякие дефекты. Речи и всего остального.
Н а д я. А мне говорили, что он был еврей.
236 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
О т с е б я к и н (поспешно). Не знаю, я политикой не интересуюсь.
Н а д я . О'кэй, я тоже не интересуюсь, но мне говорили. О т с е б я к и н . Что говорили? Н а д я. Ну, что еврей. О т с е б я к и н (строго). Кто? Н а д я (неуверенно). Ну этот... ну... Ленин. О т с е б я к и н . Я спрашиваю, кто вам это говорил? Н а д я . Ну, Витька. О т с е б я к и н . Я вижу, у вашего Витьки язык слишком
длинный. Да за такие разговоры знаете, что бывает? Н а д я. А что? Что такое? Что я такого сказала? Ну, ев
рей, ну и что. Среди евреев тоже неплохие люди бывают. У нас директор, Борис Маркович...
О т с е б я к и н . Я н е спорю. Может быть, ваш Борис Маркович и хороший, но разве можно сравнивать с Лениным?
Н а д я. А вы Бориса Марковича знаете? О т с е б я к и н . Не знаю и знать не хочу. Н а д я. Ну вот и не говорите. Борис Маркович, между про
чим, " р " выговаривает не хуже нас с вами. Не то что некоторые...
О т с е б я к и н . Ну, знаете. Это вы уж совсем. Да раньше за такое...
Н а д я . Мало ли чего раньше было. А теперь за это не сажают. Теперь что хочешь, то говори. Хоть про русских, хоть про евреев.
О т с е б я к и н . Я бы все-таки воздержался. Нет, вы не подумайте. Я лично против евреев ничего не имею. Это Тро-шин считает, что все от них. Диабет его от евреев. Вывести, говорит, их надо всех, чтоб больше не было. А я этого тщательно не понимаю. Это даже противоречит основным положениям. Мы интернационалисты. Мы ко всем нациям терпи-мo относимся. И к плохим, и к хорошим. С другой стороны и об экологии надо подумать.
Н а д я. О чем?
О т с е б я к и н . Я имею в виду природное равновесие. В природе лишних организмов никаких не имеется. Одно вы-
ФИКТИВНЫЙ БРАК 237
ведешь, другое появляется. Еще худшее. Вот китайцы, допустим, воробьев уничтожили и, что получилось? Жуки всякие развелись, личинки. Рис весь поели, китайцам ничего не оставили. Опять пришлось воробьев за границей на золото закупать.
Н а д я. Не пойму, что это вы городите. Евреи и воробьи. Какая связь?
О т с е б я к и н . А такая связь, что если природа без воробьев не обходится, так, может, ей и евреи для чего-то нужны.
Н а д я . Еще б не нужны! Да у нас в салоне... если б не наш Борис Маркович... Слушайте, а я вчера анекдот слыхала...
О т с е б я к и н (заинтересованно). Про евреев? Н а д я . Нет. Про Чапаева. О т с е б я к и н (поспешно). Политических анекдотов не
слушаю. Н а д я. Да он короткий. Значит, Чапаев идет, а Петька си
дит на дереве... Нет, наоборот, Петька идет, а Чапаев сидит на дереве...
О т с е б я к и н . Чапаев? Сидит на дереве? Ха-ха-ха-ха. Н а д я. Он сидит на дереве, а Петька идет... Ха-ха-ха. О т с е б я к и н (одновременно и сердится и хохочет).
Чапаев на дереве... Ха-ха-ха... Да что вы мне глупости рассказываете? Как это может быть, Чапаев и на дереве. Он же не птица какая-нибудь, а народный герой. А вы Чапаев и на де... (не выдерживает и опять смеется).
Н а д я . Значит, Петька идет, а Чапаев... О т с е б я к и н . Стоп! Стоп! Не хочу слушать! И вообще
в моем присутствии прошу сомнительных анекдотов не рассказывать. Чапаев не птица какая-нибудь, а легендарный герой. Он жизнь свою отдал, чтоб мы с вами сегодня жили в хороших условиях. И вообще я принципиально против таких насмешек над самым святым, что у нас есть. (Помолчав.) Тем более, что моего дедушку за анекдот расстреляли.
Н а д я . Извините, я не знала. О т с е б я к и н . Это, конечно, был перегиб. Во времена
культа личности. Тем более, что дедушка был пролетарского происхождения. Его, конечно, потом реабилитировали.
238 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
Бабушке компенсацию дали. Девятьсот рублей. Старыми деньгами. (Помолчав.) Теперь дело другое. Возвращение к ленинским нормам. Теперь за анекдоты не расстреливают. Теперь гуманность, теперь за это больше трех лет не дают. Доверие нам оказывают. А мы им злоупотребляем.
Н а д я (поднимаясь). Ну ладно. Я, пожалуй, пойду. О т с е б я к и н . Куда это вы? Н а д я. Не знаю куда. К Витьке пойду. О т с е б я к и н . Как это к Витьке? Н а д я. А в чем дело? О т с е б я к и н . Д а как это, в чем дело? Что же вы не по
нимаете? Н а д я. Не понимаю. О т с е б я к и н . Да как это вы не понимаете? У вас, конеч
но, представления обо всем очень смелые. Но все-таки надо знать и границы. И потом, в какое же положение вы меня ставите? Я все-таки занимаю заметное место. Инженер-электрик. У меня диплом есть, авторское свидетельство и рекомендация. И я не желаю, я не допущу выставлять меня на посмешище. Я не позволю, чтобы про меня ходили всякие сплетни. Что моя жена гуляет с какими-то алкоголиками. Я не дам мне рога наставлять. Я вам не козел какой-нибудь и не олень, и не этот... не тур кавказский.
Н а д я (удивленно). Надо же какой старомодный! От с е б я к и н . В этих вопросах — да, старомодный. В
технике я признаю все передовое и современное. И в электричестве разбираюсь и в электронике, и на компьютере работать могу. Но в вопросах сексуальных не желаю знать никаких революций, и жене своей налево гулять никогда не-позволю.
Н а д я . Хо-хо-хо! Какой отсталый! А еще инженер. Да сейчас, если хотите знать, все гуляют. У меня подружка, Люська, диспетчером на Речном вокзале работает, так она с одним развелась, за другого вышла, живет с обоими, а с третьим в Сочи ездит.
О т с е б я к и н . Какая гадость! Н а д я . Гадость не гадость, а Люська довольна. О т с е б я к и н . Все равно гадость. Вот родит ваша Люсь
ка ребенка и даже знать не будет, от кого.
ФИКТИВНЫЙ БРАК 239
Н а д я. А зачем ей знать? Какая разница, от кого? Лишь бы человек вырос хороший. И вообще... Люська —женщина современная, она со спиралью ходит.
О т с е б я к и н . Какой разврат! А вы? Н а д я . Что я? О т с е б я к и н . Вы тоже... гм.... гм... современная? Н а д я. А вам-то какое дело? Что вы ко мне в душу лезе
те? Какой тоже нашелся. Учитель жизни. Женился фиктивно, чтоб делишки свои обтяпать, так еще в душу с сапогами лезет. Или вы, может, того... может, забыли, что женились фиктивно?
О т с е б я к и н (опомнившись). Да, действительно. Забыл. Потому что вы мне своими дурацкими анекдотами голову заморочили. Вы заморочили, а я забыл, что фиктивно.
Н а д я (примирительно). Хорошо, что вспомнили хоть теперь.
О т с е б я к и н . Теперь вспомнил. Да. (Взрывается, озаренный новой идеей.) Да, но изменять вы мне собираетесь не фиктивно, а самым натуральным и тщательным образом!
Н а д я. О господи! Какой-то кусок придурка попался. Ладно, я пойду.
О т с е б я к и н . К Витьке? Н а д я. Да какое вам дело — к Витьке, к Петьке, к Митьке? О т с е б я к и н . Не могу позволить. (Загораживает до
рогу.) Н а д я . Слушай, Оттебякин. Ты что из дурдома выскочил?
Пусти! О т с е б я к и н . Не только не пущу, а вот еще и дверь
запираю. Раз, два оборота, ключ в карман. Вот и все. Н а д я . Надо же. Слушай, Отсобакин... О т с е б я к и н . Я не Отсобакин, а Отсебякин. Это все-
таки разница. Н а д я. А мне все равно, хоть Отсобакин, хоть Откошкин.
Открой и все. О т с е б я к и н . И не подумаю Н а д я . Тогда я... тогда . Слушай, Отфедякин, открой
или я в окошко выпрыгну.
240 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
О т с е б я к и н . С шестого этажа? Счастливого полета. Н а д я (меняя тон). Слушайте, ну что вы какой чудной, ну
откройте. Мне же пора. Что вы из себя дурака строите. Вы же не дурак. Вы человек образованный, артист, Ленина изображаете. (Срывается.) Открой, тебе говорят, а то кричать бу-ду. (Кричит.) А-а!
О т с е б я к и н (смеется). Голос есть, Ну-ну, давай еще! Н а д я. А-а! Насилуют! О т с е б я к и н (смеется). Еще громче. Ну, покричишь. Ну,
придет кто-нибудь. Допустим, участковый. А я ему брачное свидетельство в зубы. Какое насилие? Смешно даже.
Н а д я (успокаивается). О'кэй. Дайте выпить. О т с е б я к и н . С удовольствием. Тут как раз на две рюм
ки осталось. Значит, за что пьем? Н а д я . Чтоб ты сдох. О т с е б я к и н . Некрасиво. Н а д я. У вес бумага и ручка есть? О т с е б я к и н . А зачем? Н а д я . Заявление писать буду. О т с е б я к и н . Не понял. Это какое же заявление. В ми
лицию? Н а д я . Зачем в милицию? В партком. О т с е б я к и н . В партком? Н а д я. А что? Имею право. Прошу принять меры против
мужа моего Отсебякина, который фиктивно женился, чтобы сбежать в Англию и разрушить крепкую советскую семью.
О т с е б я к и н . Да что вы городите? Фиктивно женился и крепкая семья. Это же просто чушь.
Н а д я . Вот вы там, в парткоме, и скажете, что чушь. О т с е б я к и н . Ну уж это шантаж. Тщательный шантаж.
Хорошо. Я не против. Мне эта Ангола и не нужна. Чего мне там делать? Чтоб мне голову там отрезали? От заграницы отказываюсь и завтра же подаю на развод.
Н а д я . О'кэй, я согласна. О т с е б я к и н . Ну и хорошо. Н а д я . Хорошо. О т с е б я к и н . И я говорю: хорошо.
ФИКТИВНЫЙ БРАК 241
Н а д я. И я говорю: хорошо. (Помолчав.) А квартиру как, на две комнаты в коммуналке поделим или вы, как благородный человек, полностью уступите брошенной жене?
О т с е б я к и н . Какая квартира? Это моя квартира! Н а д я . Нет, Оторвакин, это наша квартира. О т с е б я к и н . Надо же какая наглость! Фиктивно вышла
замуж и уже в первый день... Аферистка! Н а д я. И я же аферистка. Он женился фиктивно, чтобы
сбежать, а я аферистка. Да я на тебя не только в партком, я на тебя в органы напишу, я иностранным корреспондентам заявление сделаю,
О т с е б я к и н (задыхаясь). На меня... в органы?.. Ино-стра...а...а...а...
Н а д я . Вот тебе и а! О т с е б я к и н. А...а... (валится на кровать). Н а д я (оторопев, смотрит на Отсебякина). Эй, вы чего
это? Вы опять что ли Ленина изображаете? В Мавзолее? Слышишь, Отсебякин, ты это не надо. Не надо меня пугать. Я мертвяков с детства боюсь. А насчет органов, так это ж я пошутила. Ты ж меня запер, а мне чего делать. Меня Витька ждет. А органы эти да ну их... Я их и сама боюсь. Вставай, Отсебякин, не придуривайся. Чего ты так разволновался. Что мне квартира твоя нужна? Холодильник или телевизор, допустим. Ну даже если он и цветной, чего я по нему не видала? Хлеборобов Кубани что ли не видела? Слышишь, Отсебякин, я тебе серьезно говорю, ты вставай, ты меня не пугай. Ты пошутил, я пошутила, а помирать незачем. Ты еще молодой, хотя и лысый. И тебе надо после себя еще хотя б одного Отсебякина оставить. А насчет Витьки, так что ж... У нас с ним фактически ничего и нет. Он же пьянь пропащая. Уже вообще ничего, кроме бутылки, не видит. Руки дрожат, ноги дрожат, про остальное и говорить нечего. Слышишь, что ли, эй! Молчит. Видать, помер. Надо же! Только что был живой, а теперь мертвый. Дурак какой! Сам все затеял и сам же помер. Где ж у него телефон? (Набирает номер.) Скорая? Очень срочно. Как что случилось? Человек помер. Как это вы к мертвым не ездиете? Может, его еще откачать
242 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
можно. И вообще я мертвяков от живых не отличаю. Сердце работает ли? О'кэй, я послушаю, держитесь у телефона. Вы слышите? Чего-то вроде бы чикает. А может, это часы чикают на руке. Откуда я знаю? Я не медик и не часовщик. Сколько лет? Да не старый еще. Лысый, правда, как Ленин, но еще в силе. Гири таскает. Да нет, сейчас не таскает, сейчас лежит. Отчебукин фамилия... то есть этот... Отчебякин... Отсебякин, точнее. Какой адрес? А откуда я знаю? Знаю только, что в Беляево, а улицу и номер дома не посмотрела. Держитесь у телефона, сейчас я в брачное загляну, там должно быть записано. Где ж у него это брачное? В кармане, должно быть... (Лезет к Отсебякину в карман.)
О т с е б я к и н (очнулся). А? Что? Где я? Кто это? Н а д я.Это я. Надя. О т с е б я к и н . Откуда Надя? Какая Надя? Н а д я . Жена ваша. О т с е б я к и н . А зачем по карманам лазить? Н а д я. Да ты, Отсебякин, не волнуйся, я только адрес
хотела посмотреть, я думала, что ты мертвый. А если ты живой, то адрес и ни к чему. Может, тебе что-нибудь нужно, ты скажи, я все сделаю.
О т с е б я к и н (слабым голосом). Пить хочу. Н а д я . Пить? Сейчас. Минуточку. Ой, про скорую-то за
была. Скорая, он пить хочет. Да кто хулиганит? Человек пить хочет, в чем же тут хулиганство? (Бросает трубку.) Дураки какие-то, честное слово. Уже и попить человеку нельзя. Мало того, что жрать нечего, так и пить нельзя. (Приносит воду.) Пей, Отсебякин, пей от пуза, вода не курица, она еще пока
что не дефицит. Ой, как ты меня напугал. Ты что же — сердечник? Так тебе надо не гири, а валидол с собою таскать. У меня Витька тоже сердечник, так у него валидол всегда при себе. Водку пьет, валидолом закусывает. И чего-то там у него расширяется . Тебе чего-нибудь еще нужно?
О т с е б я к и н . Нет, спасибо. Мне уже лучше. Я вам за вашу заботу тщательно благодарен.
Н а д я . Ой, что вы! Не за что. Спасибо, что живой остался. А то я мертвяков до ужаса боюсь. А то б еще и следствие
ФИКТИВНЫЙ БРАК 243
было. Как умер, да почему? А я следователей боюсь еще больше, чем мертвяков. Я когда еще в торговой сети работала, сама чуть под следствие не попала. Потому и ушла. (Пауза.) Ну ладно, пожалуй, пойду.
О т с е б я к и н . Куда? Н а д я. К Витьке пойду, куда ж еще. О т с е б я к и н . Не надо к Витьке. Н а д я. А куда ж мне? Домой? Там тоже весело. Мать,
брат, жена брата, племянники, Рыжик... О т с е б я к и н . И домой не надо. Н а д я . Слушай, Отсебякин, у тебя, может, не только с
сердцем, у тебя и с головой не в порядке. К Витьке не надо, домой не надо. А куда надо? На улицу, на вокзал, куда?
О т с е б я к и н . Никуда. Здесь оставайся, живи. Н а д я . Ой, что это вы такое говорите? Как это я буду
здесь жить? Я же здесь не прописана и вообще никто, и вы холостой человек... то есть я имею в виду не фиктивно, а фактически. Может, кого привести захотите, чего ж я вам буду мешать,
О т с е б я к и н . Почему я буду кого-то приводить. Что же я... за кого же вы меня принимаете... Что же я, понимаете, легкого поведения. Я человек солидный, женатый...
Н а д я . Вы — женатый. Ах, да... (Смеется.) Вы имеете в виду это... Вы имеете в виду что... Так это ж просто так... Это просто фиктивно. На бумаге. И вообще мы даже, можно сказать, не знакомы.
О т с е б я к и н . Это ничего. Поживем, познакомимся. Н а д я . О'кэй. Я вообще-то не против. Вы мне вообще-то
нравитесь. Смешной, лысенький и Ленина здорово представляете. Только юмора не понимаете. Идейный слишком.
О т с е б я к и н . Да если по правде сказать, никакой я не идейный, я их просто боюсь.
Н а д я . Кого? О т с е б я к и н . Властей. Местных. Ну и всяких других
тоже. Они дедушку моего расстреляли. А дедушка у меня был хороший. Он тоже пошутить любил. И дошутился. Сейчас, конечно, гуманизма стало побольше, а все-таки страшно.
244 ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
(Помолчав.) Оставайся, Надежда. Может, чего и получится. Н а д я . Вообще-то могу и остаться. Я женщина современ
ная, меня долго уговаривать не надо. Но все-таки, чтобы жениться не фиктивно, а фактически, надо же как-то полю-бить друг друга, чувсто свое проверить.
О т с е б я к и н (очень волнуясь). Полюбить, проверить... Мы с Нинелькой двенадцать лет чувство свое проверяли. А друг мой, Семен, Варвару свою пьяный приволок с танцплощадки. Утром не мог вспомнить, как ее звать. А вот уже двадцать два года живут, дочка в институт поступила, а сын ПТУ кончает. Вот тебе и любовь, вот тебе и проверка. Оставайся, а!
Н а д я . О'кэй. Допустим. Я говорю не о'кэй, а допустим. Вы человек как будто неплохой. Я тоже вроде добрая и... готовлю хорошо. (Смутившись.) Витька так говорит. Ну... в общем можно попробовать. Если, конечно, вы просите.
О т с е б я к и н (взволнованно). Прошу и тщательно умоляю.
Н а д я. О'кэй. Я... (плачет) я.... остаюсь. О т с е б я к и н . Наденька, Надюша, что же ты плачешь? Н а д я. Мне... (плачет) Ви... О т с е б я к и н (недоуменно). Тебе? Ви? Н а д я. Ви... Ви... О т с е б я к и н . Виви? Н а д я . Ви... Витьку жалко.
Конец
245
__________________________________________________________
______________________________________________________ Водевиль был напечатан в сокращенном варианте в "Новом русском слове". Вниманию читателей предлагается полный текст.
American - Russian weekly newspaper крупнейшее независимое еженедельное издание
на русском языке Издается с 1980 года в г. Лос Анджелесе
Главный редактор А. Половец
ПОСТОЯННЫЕ РУБРИКИ ГАЗЕТЫ: ГЛОБУС (обзор и комментарии к событиям международной и внутренней жизни). ГОЛЛИВУД (реценции на новые фильмы и театральные постановки, интервью с театральными и киноработниками, обзоры событий в киномире США и других стран). ЛИТЕРАТУРА, СПОРТ, ЮМОР, ЗДОРОВЬЕ
В "Панораме" впервые публиковались отдельные произведения Василия Аксенова, Юза Алешков-ского, Эдуарда Лимонова, Ильи Суслова, Александра и Льва Шаргородских и ряда других писателей и журналистов, живущих в США и других странах. "Панорама" имеет постоянные представительства в Сан Франциско и Нью Йорке.
Для оформления подписки на "Панораму" вышлите чек/мони ордер/ на требуемую сумму (в американских долларах) в адрес издательства: Almanac P. О. Box 480264, (чеки выписывать LOS Angeles, С А 90048 на Almanac) Не забудьте точно указать свой почтовый адрес.
__________________________________ ВЕРНИСАЖ "ВРЕМЯ И МЫ"
ИНТИМНЫЙ МИР ХУДОЖНИКА
Мы так привыкли политизировать искусство и неизменно разгадывать заключенный в нем социальный смысл, что, похоже, все более предаем забвению старую как мир истину о самоценности прекрасного. Так привычны эти бродячие шаблоны — "художник показывает...", "художник утверждает...", "воплощает", "демонстрирует", что невольно ловишь себя на мысли: "Да об искусстве ли все это?" Ибо ведь у истинного живописца в конце концов нет ни заданности, ни цели, ни сверхзадачи, он, если хотите, просто бродит, пo-скоморошьи, в мире прекрасного и, если чего-то ищет, то разве лишь самого себя. Я не знаю, отчего именно эти мысли приходят в голову, когда я размышляю над работами Берты Кузнецовой и бесполезно пытаюсь отнести ее к какой-то из известных мне школ или направлений.
Кажется, и сама она испытывает некую неловкость, когда задаешь ей этот вопрос и, может быть, не задумывалась она над ним ни разу — ни в 1956 году, когда, окончив Вильнюсский художественный институт, делала первые шаги в искусстве, ни спустя десять лет, когда стала членом Союза художников, ни сейчас, когда уже третий год живет в Нью-Йорке и работает в совершенно особом и в чем-то неповторимом жанре миниатюры.
Один из ее американских критиков писал, что художнице принадлежит два вида миниатюры. Первый — это портреты выдающихся людей, например выдающихся композиторов, выполненных на шкатулках и покрытых лаком, и другой — это композиции, на полудрагоценных шкатулках — "Маски", "Юность", "Лунный свет"... Этот второй тип работ, по словам критика, отличают выразительность, загадочность и поэтичность. Как будто бы все верно: есть одни миниатюры, реалистические, а есть совсем другие, исполненные романтики и лиризма. Но сама Берта Кузнецова не считает себя лишь мастером миниатюры, похоже, ей вообще не нравится никакая подобная классификация. Она говорит, что для нее не манее важно видеть мир в макрокосмосе, что ценит она равно все инструменты познания — от микроскопа до телескопа. О микроскопе и телескопе она говорит, скорее, в шутку. Оттого, наверное, что свою работу в искусстве, свою "живописную лабораторию" считает слишком личной, слишком интимной — и я не побоюсь тавтологии — слишком своей, чтобы вот так просто, на людях, вести о ней разговор
В.ПЕТРОВСКИЙ
247
Портрет Инночки.
Суббота. Лаковая коробочка. Миниатюра "Успех"
249 248
250 251
252
Осень.
253
КОРОТКО ОБ АВТОРАХ
ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ — родился в 1929 г. Жил а Москве. Во время войны бросил школу, работал на заводе электромонтером и фрезеровщиком. Служил на флоте, откуда и попал в лагерь. Освобожден по амнистии 1953 г. Позже работал шофером. Много писал для детей. По книгам Алешковского были поставлены полнометражные фильмы, те-лесерии и пьесы. Эмигрировал в США в 1979 г. Издал на Западе 4 книги, одна из которых — "Кенгуру" — переведена на французский язык.
ИГОРЬ ПОМЕРАНЦЕВ — журналист и писатель. Живет в Англии. Печатается в русскоязычной прессе: "Континент", "Время и мы", "Синтаксис", а также в американских и английских журналах.
ХУАН УАЛЬПАРИМАЧИ — латиноамериканский поэт начала X I X в. КОСИ ПАУКАР — современный латиноамериканский поэт. КЭЛКО УАРАК-КА — современный латиноамериканский поэт.
ВАЛЕРИЙ СТРАШИНСКИЙ — родился в 1947 г. Киевлянин. Окончил Институт культуры. Печатается с 18 лет. С 1979 г. живет в Нью-Йорке. Выступает как поэт в русскоязычной прессе. В ближайшее время выходит его первый сборник стихов "И запируем на свободе".
МИЛАН ШИМЕЧКА — родился в 1930 г., окончил университет в Брно (Чехословакия). Профессор философии, активный деятель "пражской весны". В 1967 г. вышла его первая книга "Кризис утопизма". В марте 1970 г. был уволен и лишен возможности работать по специальности.
ЛЕВ НАВРОЗОВ — см, № 62.
А.ХАРЭЛ ФИШ — прибыл в Израиль из Великобритании в 1952 г. Образование получил в Оксфорде. С 1957 г. — профессор английской литературы в университете Бар-Илан. Один из основателей движения за целостный Израиль. В 1977 г. был членом израильской делегации в ООН. Автор монографий о Шекспире и Агноне. Редактор одного из изданий Библии на английском языке.
СОЛОМОН ЦИРЮЛЬНИКОВ — родился в 1905 г. в Елизаветграде. Учился в Одесском институте народного хозяйства. Был участником молодежного сионистского движения и эмигрировал в Палестину в 1928 г. После второй мировой войны был секретарем Общества дружбы "Израиль—СССР", из которого вышел в 1956 г. в знак протеста против угроз советского правительства в адрес Израиля. Журналист, политический комментатор.
ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ — родился в 1932 г. в Душанбе. Окончив ремесленное училище, работал столяром, слесарем, авиамехаником, железнодорожным рабочим. Учился в педагогическом институте на историческом факультете. С 1962 по 1974 г. — член Союза писателей. За свои произведения подвергался преследованиям КГБ и вынужден был эмигрировать на Запад. В настоящий момент живет в Мюнхене.
254
ЖУРНАЛ "ВРЕМЯ И МЫ" — 1983
УСТАНОВЛЕНЫ СЛЕДУЮЩИЕ УСЛОВИЯ ПОДПИСКИ:
Стоимость годовой подлиски в США — 43 доллара; для библиотек — 48 долларов; с целью экономической поддерж-ки журнала — 50 долларов. Заказы и чеки высылать по адресу главной редакции:
Tine and We 475 Fifth Ave, suite 511-a. New York, New York 10017
Цена в розничной продаже — 8.50
Стоимость подписки в Израиле устанавливается израильским отделением журнала "Время и мы". Заказы и чеки высылать по адресу отделения: Иерусалим, Талпиот мизрах, 422/6 (зав.отделением Дора Штурман-Тиктина).
Подписка из Франции, Германии и других стран мира может осуществляться как через главную редакцию в Нью-Йорке, так и через представителей журнала.
При подписке в главной редакции чеки высылаются только в американских долларах (т.е. это должны быть чеки американских банков или иностранных банков, имеющих в Нью-Йорке отделения).
При подписке через представителей журнала (или его отделения) стоимость подписки:
— во Франции — 350 франков; для библиотек — 400; с целью экономической поддержки журнала 450 франков;
— в Германии — 115 немецких марок; для библиотек — 125; с целью экономической поддержки журнала — 140 марок.
Подписка авиапочтой — 86 долларов.
"ВРЕМЯ И МЫ" — 1983 ГОД
ПОДПИСНОЙ ТАЛОН
Фамилия
Имя
Адрес
Подписной период
Прошу оформить подписку на журнал "Время и
мы" на год. Высылать с номера
Журнал высылать обычной /авиа/ почтой по адресу
Подпись
Примечание редакции: чек выписывается по-английски на
имя журнала "Время и мы" /Time and We/.
Из Германии, Англии, Франции и других стран чеки
могут высылаться либо непосредственно по адресу глав
ной редакции, либо в адрес представителей журнала
Подписка оплачивается в американских долларах чеками
американских банков и иностранных банков, имеющих
отделения в-США, и высылается по адресу "Time and We"
475 FIFTH AVENUE, SUITE 511-A, NEW YORK. NEW YORK 10017. Tel. (212) 684-3014
255 ________________________________________________________
256
Отвергнутые рукописи не возвращаются и по их поводу редакция в переписку не вступает.
MAIN OFFICE: 475 FIFTH AVENUE, SUITE 511-A, NEW YORK 10017, Tel. (212) 684-3014
Фотопортрет В.Страшинского — Tony Rapagni Фотопортрет Л.Навроэова — Л.Полякова
На четвертой странице обложки:
Берта Кузнецова. Керамистка.
OCR и вычитка — Давид Титиевский, январь 2011 г. Библиотека Александра Белоусенко